«Марш одиноких» — сборник из 66 избранных эссе и фельетонов Сергея Довлатова, печатавшихся в еженедельной газете «Новый американец» («Новый свет»), где с 1980 до начала 1982 года он был главным редактором и вёл рубрику «Колонка редактора». Назван по одноимённому рассказу, включённому в «Зону» и там заголовок утратившему. Впервые опубликован в 1983 году.[1] Все статьи названы по первым словам. Здесь расположены в авторском порядке.
Ужасней смерти — трусость, малодушие и неминуемое вслед за этим — рабство. — № 15, 23 мая 1980[2]
— «Месяца три назад…»
Мой друг, Арий Хаймович Лернер, — в русские пробился. Даже не знаю, как ему это удалось. Говорят, теща русская была.
Мой приятель художник Шер говорил:
— Я наполовину русский, наполовину — украинец, наполовину — поляк и наполовину — еврей… — № 16, 30 мая 1980
— «Нам часто задают вопрос…»
Мы сыты, одеты, здоровы. Мы почти так же элегантны, как наши автомобили. Почти так же содержательны, как наши холодильники. — № 19, 17 июня 1980
— «С детства нам твердили…»
Недавно [дочь] сказала <…>:
— Тебя наконец печатают. А что изменилось?
Короче, у нас всё по-прежнему. — № 64, 3 мая 1981
— «Наши дети так быстро растут…»
Национальную гордость пробудила во мне эмиграция. Раньше я этого чувства не испытывал. <…>
Меня удручала сталинская система приоритетов. Радио изобрёл Попов. Электричество ― Яблочков. Паровоз ― братья Черепановы. Крузенштерн был назначен русским путешественником. Ландау ― русским учёным. Барклай де Толли ― русским полководцем. Один Дантес был французом. В силу низких моральных качеств.
Теперь всё изменилось. <…> Бродскому дали «премию гениев». К Солженицыну прислушивается весь мир.
Портреты Барышникова я обнаруживаю в самых неожиданных местах. Например, в здании суда. <…> Лимонова проклинаем с утра до ночи. А между тем в ФРГ по Лимонову кино снимают. И заработает ужасный Лимонов большие деньги. Чему я буду искренне рад.
Потому что это — наши. Хорошие или плохие — разберёмся. — № 101, 15 января 1982
— «Национальную гордость пробудила во мне…»
Американской демократии двести лет. И все эти годы американская демократия слабеет. Все эти годы ей предсказывают скорейшую гибель. Все эти годы дорожает жизнь. Все эти годы чернокожие пугают нас до смерти.
А магазины по-прежнему ломятся от жратвы. А миллионы книг по-прежнему распродаются. И по-прежнему звучит гениальная музыка. <…> И по-прежнему количество беженцев со всего мира — растёт.
И жить по-прежнему можно только здесь. И не только жить. Но ещё и учить американцев — демократии! — № 55, 24 февраля 1981
— «Все мы очень любим давать советы…»
Однажды я снял комнату во Пскове. Ко мне через щели в полу заходили бездомные собаки. А тараканов <…> не было. Может, я их просто не замечал?
Может, их заслоняли более крупные хищники? <…> Таракан <…> по-своему элегантен. В нём есть стремительная пластика маленького гоночного автомобиля.
Таракан не в пример комару — молчалив. Кто слышал, чтобы таракан повысил голос?
Таракан знает своё место и редко покидает кухню.
Таракан не пахнет. Наоборот, борцы с тараканами оскверняют жилища гнусным запахом химикатов…
Мне кажется, всего этого достаточно, чтобы примириться с тараканами. Полюбить — это уже слишком. Но примириться, я думаю, можно!
Я, например, мирюсь.
И, как говорится, — надеюсь, что это взаимно![3] — № 72, 28 июня 1981
— «В Америке нас поразило многое…»
Советские лидеры единодушны, как волки, преследующие жертву. Их мнимые разногласия — дешёвый спектакль. «Коммунист» и «Правда» топчутся возле одной лохани. Получают указания в одном и том же месте. Ловко жонглируют для виду кнутами и пряниками… — № 82, 6 сентября 1981
— «Угрожает ли нам термоядерная война…»
Интеллигентами себя называют все. Человек порой готов сознаться в тягчайших грехах. <…>
Но где вы слышали, чтобы кто-то заявил:
— Я — человек неинтеллигентный! <…>
В эмиграции дело запутывается ещё больше.
Интеллигенты вынуждены менять свои профессии. <…>
Не абсурдно ли такое выражение — бывший интеллигент? Не звучит ли оно так же глупо, как бывший еврей? Бывший отец? Или — бывший автор«Капитанской дочки»?
Интеллигент за баранкой [такси] остаётся интеллигентом.
Хам остаётся хамом. — № 74, 12 июля 1981
— «Интеллигентами себя называют все…»
В лагере я спросил оперуполномоченного:
— Почему среди евреев нет осведомителей?
Тот ответил:
— Сам посуди. Еврей, и к тому же — стукач! Это слишком. <…>
Еврей — знай своё место! В школе добивайся золотой медали. В институте будь первым. На службе довольствуйся второстепенной ролью.
А не еврей — докажи! Предъяви документы. Объясни, почему ты брюнет? Почему нос горбатый? Почему «эр» не выговариваешь? Почему ты Наумович? Или даже Борисович? Про Абрамовичей я уж и не говорю… <…>
И вот мы приехали. Евреи, русские, грузины, украинцы… Русские дамы с еврейскими мужьями. Еврейские мужчины с грузинскими женами. Дети-полукровки…
И выяснилось, что евреем быть не каждому дано. Что еврей — это как почётное звание.
И вновь мы слышим — докажи! Предъяви документы. Объясни, почему ты блондин? Почему без затруднения выговариваешь «эр»? Почему ты Иванович? Или даже Борисович?.. — № 75, 19 июля 1981
— «Так кто же мы наконец…»
Болеть положено за того, кто лучше играет.
Либо положено болеть за своих. За команду своего родного города. Своего государства. Своего пионерского или концентрационного лагеря. — «Новый свет», № 4 (92), 14 ноября 1981
— «Вообще это неправильно…»
На свободе жить очень трудно. Потому что свобода одинаково благосклонна и к дурному и к хорошему. Разделить же дурное и хорошее не удаётся без помощи харакири. <…>
Зовут меня всё так же. Национальность — ленинградец. По отчеству — с Невы. — «Новый свет», № 3 (91), 7 ноября 1981
— «Это письмо я отправляю в Ленинград…»
Видит Бог, мы покорены Америкой. Её щедростью и динамизмом. Благородством и радушием. И всё-таки… <…>
Что-то неладное происходит в этой стране…
Женщина тонет в реке Потомак. Некий отважный господин бросается с моста и вытаскивает утопающую. Герой, молодец, честь ему и хвала!
Дальше начинается безудержное чествование героя. Газеты, телевидение поют ему дифирамбы. Миссис Буш уступает ему своё кресло возле Первой леди. Говорят, скоро будет фильм и мюзикл на эту тему…
Из-за чего столько шума? Половина мужского населения Одессы числит за собой такие же деяния.
Так что же происходит в Америке? Равнодушие становится нормой? Нормальный жест воспринимается как подвиг? — № 104, 9 февраля 1982; см. также зарисовку «я спас утопающего» в «Невидимой газете» и «Соло на IBM»
Кнессет принял важное решение об аннексии Голанских высот.
<…> вообразите хилого мальчишку, наделённого чувством собственного достоинства. К тому же — еврея в очках. Да ещё — по фамилии Лурье.
Лурье приходилось очень туго. Местная шпана буквально не давала ему прохода.
Раза три Лурье уходил домой с побитой физиономией. На четвёртый раз взял кирпич и ударил по голове хулигана Мурашку. Лурье выбил ему шесть зубов «от клыка до клыка включительно». (Так было сказано в милицейском протоколе.)
Я знаю, что драться кирпичом — нехорошо. Что это не по-джентльменски. С точки зрения БУКВЫ Лурье достоин осуждения. Но В СУЩНОСТИ Лурье был прав.
От Израиля ждут джентльменского поведения. Израилю навязывают БУКВУ международного права…
<…> карта Ближнего Востока. <…>
Я взглянул и ужаснулся. Микроскопическая синяя точка. Слово «Израиль» не умещается. Конец — на территории Иордании. Начало — в Египте. А кругом внушительные пятна — розовые, жёлтые, зелёные.
Есть такая расплывчатая юридическая формулировка — предел необходимой самообороны. Где лежит этот злополучный предел? Нужно ли дожидаться, пока тебя изувечит шайка бандитов? Или стоит заранее лягнуть одного ногой в мошонку?
Казалось бы, так просто. Тем не менее прогрессивное человечество с дурацким единодушием осуждает Израиль. Прогрессивное человечество требует от Израиля благородного самоубийства. — № 98, 26 декабря 1981
— «Кнессет принял…»
Репутация Сахарова — уникальна. Он внушает любовь даже своим идейным противникам. Более того, своим заклятым врагам. <…>
Уважение к Сахарову — может быть, единственное, что объединяет всех русских эмигрантов… <…>
Мне кажется, главное в академике Сахарове — доброта. Его отношение к миру поражает снисходительностью и беззлобием. <…>
Мне кажется, его должны спасти. Иначе просто быть не может. Иначе жить на этой планете будет совершенно отвратительно.
Если убьют Сахарова, то не пощадят и вас! — «Новый свет», № 8 (96), 12 декабря 1981
— «Жизнь академика Сахарова…»
Все даты жизни одного моего партийного родственника — 1917–1938. По-моему, это законченный трагический роман… — № 100, 8 1982
— «Мы живём среди цифр…»
У него было много врагов. Как у всякого миролюбивого человека. <…> Садат творил добро неумолимо и жестко. Очевидно, не знал, не увидел другого пути.
Сердце такого человека открыто пулям. — № 88, 17 октября 1981
— «Человек умирает…»
Выбирая между дураком и негодяем, поневоле задумаешься. Задумаешься и предпочтёшь негодяя.
В поступках негодяя есть своеобразный эгоистический резон. Есть корыстная и низменная логика. Наличествует здравый смысл.
Его деяния предсказуемы. То есть с негодяем можно и нужно бороться…
С дураком все иначе. Его действия непредсказуемы, сумбурны, алогичны.
Дураки обитают в туманном, клубящемся хаосе. Они не подлежат законам гравитации. У них своя биология, своя арифметика. Им всё нипочём. Они бессмертны… — № 70, 14 июня 1981
— «Выбирая между дураком и негодяем…»
У Ленина был незначительный дефект речи. У Сталина — рыночный акцент торговца гладиолусами. У Брежнева во рту происходит что-то загадочное. Советские лингвисты особый термин придумали для этого безобразия — «фрикативное Г».
Всё это не случайно: и «Г», и «Р», и цветочно-фруктовый акцент. Ведь у инопланетян должны быть какие-то этнические особенности. Иначе на людей будут похожи. А это — нельзя.
Вспомните день 1-го Мая. На трибуне мавзолея вереница серых глиняных изваяний. Брежнева и Косыгина ещё можно узнать. Пельше и Суслов однотипны и взаимозаменяемы. Остальные неотличимы, как солдатское бельё. — № 24, 25 июля 1980
— «На родине…»
У писателя Зощенко есть такая сцена. Идёт по улице милиционер с цветком. Навстречу ему преступник.
— Сейчас я тебя накажу, — говорит милиционер, — не дам цветка!..[4]
Вот так и мы сидим, гадаем, как они там без нашего цветка?..
Да советские вожди плевать хотели на моральный остракизм!
Советские вожди догадываются, что их называют бандитами. Они привыкли. Они даже чуточку этим гордятся. <…> А добрый — кому он нужен, спрашивается?
Тем более, что слабость издали неотличима от доброты[5]… — № 23, 11 июля 1980
— «К спорту я абсолютно равнодушен…» (Как-то шли мы…)
Юмор — украшение нации. В самые дикие, самые беспросветные годы не умирала язвительная и горькая, простодушная и затейливая российская шутка.
И хочется думать — пока мы способны шутить, мы остаемся великим народом! — № 41, 19 ноября 1980
— «Из России долетают…»
С детства нас убеждали, что мы — лучше всех. Внушали нам ощущение полного и безграничного совершенства.
<…> Наши луга — самые заливные! Наши морозы — самые трескучие! Наша колбаса — самая отдельная! — № 49, 14 января 1981; возможно, повторы предшественников
— «С детства нас убеждали…»
Дома бытовало всеобъемлющее ругательство «еврей». Что не так — евреи виноваты.
Здесь — «агенты КГБ». Все плохое — дело рук госбезопасности. Происки товарища Андропова.
Пожар случился — КГБ тому виной. Издательство рукопись вернуло — под нажимом КГБ. Жена сбежала — не иначе как Андропов её ублудил. Холода наступили — знаем, откуда ветер дует![3] — № 42, 26 ноября 1980
— «Ещё в Ленинграде…»
Мы объявили газету независимой и свободной трибуной. Стараемся выражать различные, иногда диаметрально противоположные точки зрения. Доверяем читателю. Предоставляем ему возможность думать и рассуждать.
В ответ то и дело раздаётся:
— Не хотим! Не желаем свободных дискуссий! Не интересуемся различными точками зрения! Хотим единственно верное учение! Единственную правильную дорогу! Хотим нести единственный, идеологически выдержанный транспарант!
Зачем нам яркие, праздничные одежды самостоятельной мысли? Хотим быть серыми и одинаковыми, как новобранцы…
Зачем нам колебаться, меняться и перестраиваться?!
Хотим быть твёрдыми, как шанкр!
Хотим, чтобы всё было просто.
Были коммунистами, стали антикоммунистами. Сменили ворота, как на футбольном поле. <…>
Отказываемся выражать собственное мнение! За нас думает академик Сахаров.
Не желаем спорить и возражать. Пусть всё будет чинно и спокойно. Как в морге… — № 66, 17 мая 1981
— «Я часто вспоминаю…»
В детстве я был невероятным оптимистом. В дневнике и на обложках школьных тетрадей я рисовал портреты Сталина. И других вождей мирового пролетариата. Особенно хорошо получался Карл Маркс. Обыкновенную кляксу размазал — уже похоже… — № 31, 9 сентября 1980
— «В детстве я был…»
Истинное мужество состоит в том, чтобы любить жизнь, зная о ней всю правду.
— там же
Когда-то я работал <…> в заводской многотиражке.
На этом заводе произошёл удивительный случай. Один мой знакомый инженер хотел поехать в Англию. Купил себе туристскую путевку. Начал оформлять документы. Все шло хорошо. И вдруг — отказ. Партком отказался выдать моему знакомому необходимые рекомендации.
Я спросил парторга:
— В чем дело? Ведь мой знакомый — не еврей?
— Ещё бы! — сказал парторг.
— Кроме того, он член партии.
— Естественно! — сказал парторг.
— Так в чём же дело? Чего вы его не отпускаете?
Парторг нахмурился и говорит:
— Ваш знакомый слишком часто улыбается. И даже смеётся. В том числе и на партийных собраниях. Есть свидетели…
— А, — говорю, — тогда понятно…
Улыбающийся человек неугоден тоталитаризму. Смеющийся — опасен. Хохочущий — опасен втройне.
Дома нас окружала тотальная безвыходная серьёзность. Вспомните лица парторгов, милиционеров и заведующих отделами. Вспомните лица домоуправов, торговых работников и служащих почты. Вспомните лица членов Политбюро ЦК. Вспомните, например, лицо Косыгина. Беременным женщинам нельзя показывать такие вещи… — № 26, 6 августа 1980
— «Когда-то я работал…»
Три города прошли через мою жизнь.
Первый из них — Ленинград.
Без труда и усилий далась Ленинграду осанка столицы. Вода и камень определили его горизонтальную, помпезную стилистику. Благородство здесь так же обычно, как нездоровый цвет лица, долги и вечная самоирония.
Ленинград обладает мучительным комплексом духовного центра, несколько уязвленного в своих административных правах. Сочетание неполноценности и превосходства делает его весьма язвительным господином.
Такие города имеются в любой приличной стране. <…>
Ленинград называют столицей русской провинции. Я думаю, это наименее советский город России…
Следующим был Таллинн. Многие считают его искусственным, кукольным, бутафорским. Я жил там и знаю, что всё это настоящее. Значит, для Таллинна естественно быть немного искусственным.
Жители Таллинна — медлительны и неподвижны. Я думаю, это неподвижность противотанковой мины.
Таллинн — город вертикальный, интровертный. Разглядываешь высокие башни, а думаешь о себе.
Это наименее советский город Прибалтики. Штрафная пересылка между Востоком и Западом.
Жизнь моя долгие годы катилась с Востока на Запад. И третьим городом этой жизни стал Нью-Йорк…
Нью-Йорк — хамелеон. Широкая улыбка на его физиономии легко сменяется презрительной гримасой. Нью-Йорк расслабляюще добродушен и смертельно опасен. Размашисто щедр и болезненно скуп.
Его архитектура напоминает кучу детских игрушек. Она ужасна настолько, что достигает своеобразной гармонии.
Его эстетика созвучна железнодорожной катастрофе. Она попирает законы эвклидовой геометрии. Издевается над земным притяжением. Освежает в памяти холсты третьестепенных кубистов.
Нью-Йорк реален. Он совершенно не вызывает музейного трепета. Он создан для жизни, труда и развлечений.
Памятники истории здесь отсутствуют. Настоящее, прошлое и будущее тянутся в одной упряжке[6].
Здесь нет ощущения старожила или чужестранца. Есть ощущение грандиозного корабля, набитого двадцатью миллионами пассажиров. И все равны по чину.
Этот город разнообразен настолько, что понимаешь — здесь есть место и для тебя.
Я думаю, Нью-Йорк — мой последний, решающий, окончательный город.
Отсюда можно эмигрировать только на Луну. — № 67, 24 мая 1981; Валерий Попов указал на сходство стиля с «Визой времени»Ильи Эренбурга («Копенгаген — последний аванпост того Севера…»)[7]
В редакцию зашёл журналист. Предложил свои услуги:
— Хочу осветить серьёзное мероприятие — выставку цветов. И разумеется — с антикоммунистических позиций. — № 22, 5 июля 1980
— «В редакцию зашёл журналист…»
Критиковать Андропова из Бруклина — легко. Вы покритикуйте Андрея Седых! Он вам покажет, где раки зимуют…
Потому что тоталитаризм — это вы. Тоталитаризм — это цензура, отсутствие гласности, монополизация рынка, шпиономания, консервативный язык, замалчивание истинного дара. <…>
Вы и ваши клевреты, шестёрки, опричники, неисчислимые Моргулисы, чья бездарность с лихвой уравновешивается послушанием.
И эта шваль для меня — пострашнее любого Андропова. Ибо её вредоносная ординарность несокрушима под маской безграничного антикоммунизма.
— «Последняя колонка…» (послесловие)
Возвышение и гибель «Нового Американца» (Вместо предисловия)
Эти заметки напоминают речь у собственного гроба.
Вы только представьте себе — ясный зимний день, разверстая могила. В изголовье белые цветы. Кругом скорбные лица друзей и родственников. В бледном декабрьском небе тают звуки похоронного марша…
И тут — поднимаетесь вы, смертельно бледный, нарядный, красивый, усыпанный лепестками гладиолусов.
Заглушая испуганные крики толпы, вы произносите:
— Одну минуточку, не расходитесь! Сейчас я поименно назову людей, которые вогнали меня в гроб!..
Велико искушение произнести обличительную речь у собственной могилы. Вот почему я решил издать этот маленький сборник.
Идеи у нас возникали поминутно. И любая открывала дорогу к богатству.
Когда идей накопилось достаточно, мы обратились к знакомому американцу Гольдбергу. Гольдберг ознакомился с идеями. Затем сурово произнес:
— За эту идею вы получите год тюрьмы. За эту — два. За эту — четыре с конфискацией имущества. А за эту вас просто-напросто депортируют…
<…> Мы провозгласили:
«Новый американец» является демократической свободной трибуной. Он выражает различные, иногда диаметрально противоположные точки зрения. Выводы читатель делает сам…
Мы называли себя еврейской газетой. Честно говоря, я был против такой формулировки. Я считал «Новый американец» газетой третьей эмиграции. Без ударения на еврействе.
Начались разговоры в общественных кругах. Нас обвиняли в пренебрежении к России. В местечковом шовинизме. В корыстных попытках добиться расположения богатых еврейских организаций.
Старый друг позвонил мне из Франции. Он сказал:
— Говорят, ты записался в правоверные евреи. И даже сделал обрезание…
Я ответил:
— Володя! Я не стал правоверным евреем. И обрезания не делал. Я могу это доказать. Я не могу протянуть тебе своё доказательство через океан. Зато я могу предъявить его в Нью-Йорке твоему доверенному лицу…
Параллельно с еврейским шовинизмом нас обвиняли в юдофобии. Называли антисемитами, погромщиками и черносотенцами. Поминая в этой связи Арафата, Риббентропа, Гоголя.[3] <…>
Я же был личностью парадоксальной. Психологически — хозяином. Юридически — наёмником. Хозяином без собственности. Наёмником без заработной платы.
Держался соответствующим образом. Требовал у хозяев отчётности. Давал советы руководству. <…>
И меня уволили. <…>
Я ушёл. Ко мне присоединился творческий состав. <…>
Газета стала этнической, национальной. Через месяц сотрудникам запретили упоминать свинину. Даже в статьях на экономические темы. Мягко рекомендовали заменить её фаршированной щукой…
Лишь Вайль и Генис по-прежнему работают талантливо. Не хуже Зикмунда с Ганзелкой. Литература для них — Африка. И всё кругом — сплошная Африка. От ярких впечатлений лопаются кровеносные сосуды… <…>
С газетой покончено. Это была моя последняя авантюра. Последняя вспышка затянувшейся молодости. Отныне я — благоразумный и нетребовательный литератор средней руки.
(«Средняя рука» — подходящее название для мужского клуба…) <…>
Предисловие моё затянулось. Скоро утро. Как сказал бы Моргулис[8]:
«Дымчато-серым фаллосом мулата встаёт под окнами заря…»
↑«Страдания молодого Вертера», 1933 (сторож, а не милиционер).
↑Ср. с «мрачность издалека напоминает величие духа» из «Невидимой газеты».
↑В «Невидимой газете» добавлено: «Случись революция — нечего будет штурмовать».
↑Валерий Попов. Довлатов. — М.: Молодая Гвардия, 2010. — ЖЗЛ — малая серия. Вып. 10 и 13. — Глава вторая.
↑Иногда упоминаемая Довлатовым фамилия, в этом сборнике — также в «Последней колонке…» как бездарности. Очевидно, парикмахер Моисей Михайлович Моргулис, несколько десятилетий проработавший в Центральном доме литераторов, чьи шутки были широко известны в литературной среде Москвы.