Пушкин и Белинский. «Евгений Онегин»
«Пушкин и Белинский. Глава первая. „Евгений Онегин“» — статья Дмитрия Писарева о романе А. С. Пушкина, впервые опубликованная в журнале «Русское слово» в апреле 1865 года и полемизирующая с восьмой и девятой статьями Виссариона Белинского из цикла «Сочинения Александра Пушкина». В июне вышло продолжение — «Пушкин и Белинский. Лирика Пушкина».
Цитаты
[править]Понятно также, почему панегиристы Пушкина молчат о Грибоедове и недолюбливают Гоголя. И Грибоедов, и Гоголь стоят гораздо ближе к окружающей нас действительности, чем к мирным и тихим спальням романтиков и филистеров. |
II
[править]Итак, Онегин ест, пьёт, критикует балеты, танцует целые ночи напролёт, — словом, ведёт очень весёлую жизнь. Преобладающим интересом в этой весёлой жизни является «наука страсти нежной», которою Онегин занимается с величайшим усердием и с блестящим успехом. «Но был ли счастлив мой Евгений?» — спрашивает Пушкин. Оказывается, что Евгений не был счастлив, и из этого последнего обстоятельства Пушкин выводит заключение, что Евгений стоял выше пошлой, презренной и самодовольной толпы. С этим заключением соглашается <…> Белинский; но я, к крайнему моему сожалению, принужден здесь противоречить как нашему величайшему поэту, так и нашему величайшему критику. Скука Онегина не имеет ничего общего с недовольством жизнью; в этой скуке нельзя подметить даже инстинктивного протеста против тех неудобных форм и отношений, с которыми мирится и уживается по привычке и по силе инерции пассивное большинство. Эта скука есть не что иное, как простое физиологическое последствие очень беспорядочной жизни. Эта скука есть видоизменение того чувства, которое немцы называют Katzenjammer и которое обыкновенно посещает каждого кутилу на другой день после хорошей попойки. Человек так устроен от природы, что он не может постоянно обжираться, упиваться и изучать «науку страсти нежной». Самый крепкий организм надламывается или, по крайней мере, истаскивается и утомляется, когда он чересчур роскошно пользуется разнообразными дарами природы. |
Представьте себе, что вы очень любите какое-нибудь питательное и здоровое кушанье, например, пудинг; в один прекрасный день это любимое ваше кушанье изготовлено особенно хорошо; вы объедаетесь им и сильно расстраиваете себе желудок; после этого легко может случиться, что вы получите к пудингу непобедимое отвращение, которое, разумеется, будет совершенно независимо от ваших теоретических понятий о пудинге; вы знаете очень хорошо весь состав пудинга; вы знаете, что в него не кладут никаких ядовитых веществ; вы видите, что другие люди при вас едят его с удовольствием, и при всем том вам, прежнему любителю пудинга, это кушанье не идёт в горло. |
Когда человек прошёл через эту школу размышления и житейской борьбы, тогда мы имеем возможность поставить вопрос: возвышается ли этот человек над безличной и пассивной массой или не возвышается? Но пока человек не побывал в этой переделке, до тех пор он в умственном и нравственном отношении составляет для нас такую же неизвестную величину, какую мы видим, например, в грудном ребёнке. Если же человек, утомлённый наслаждением, не умеет даже попасть в школу раздумья и житейской борьбы, то мы тут уже прямо можем сказать, что этот эмбрион, никогда не сделается мыслящим существом и, следовательно, никогда не будет иметь законного основания смотреть с презрением на пассивную массу. К числу этих вечных и безнадёжных эмбрионов принадлежит и Онегин. |
Когда человек отрицает решительно всё, то это значит, что он не отрицает ровно ничего и что он даже ничего не знает и не понимает. Если этим лёгким делом сплошного отрицания занимается не ребёнок, а взрослый человек, то можно даже смело утверждать, что этот бойкий господин одарён таким неподвижным и ленивым умом, который никогда не усвоит себе и не поймёт ни одной дельной мысли. <…> Враждебное столкновение [Онегина] с книгами составляет в его жизни последнюю попытку отыскать себе труд. После этой попытки Онегин и Пушкин окончательно убеждаются в том, что для высших натур не существует в жизни увлекательного труда и что чем человек умнее, тем больше он должен скучать. Сваливать таким образом всякую вину на роковые законы природы, конечно, очень удобно и даже лестно для тех людей, которые не привыкли и не умеют размышлять и которые посредством этого сваливания могут без дальнейших хлопот перечислить себя из тунеядцев в высшие натуры. У Пушкина особенно развита эта замашка выдумывать законы природы и ставить эти выдуманные законы, как границу, за которую не может проникнуть никакое исследование. Спрашивается, например, отчего люди скучают? На это можно отвечать: оттого, что они ничего не делают. А отчего они ничего не делают? Оттого, что за них работают другие люди. А это отчего происходит? На этот вопрос также можно отыскать ответ, но только, разумеется, тут придётся въехать и в историю, и в политическую экономию, и в физиологию, и в опытную психологию. Но у Пушкина дело не доходит даже до второго вопроса. У него сию минуту готов закон природы. |
Фауст доверчиво и даже с некоторым ужасом выслушивает вздорную болтовню Мефистофеля, а потом для развлечения приказывает Мефистофелю утопить испанский трёхмачтовый корабль, готовый пристать к берегам Голландии. Эта так называемая «Сцена из Фауста» составляет превосходный комментарий к «Евгению Онегину». В этой сцене демонизм, как понимает его Пушкин, доведён уже до последних границ нелепого и смешного. Тут уж для читателя становится ясно, что пушкинский Фауст — совсем не Фауст и совсем не высшая натура, а просто развесёлый купеческий сынок, которому свойственно не топить трёхмачтовые испанские корабли, а разрушать большие зеркала в русских увеселительных заведениях. Над Мефистофелем этот резвый юноша не имеет ни малейшей власти, но должность Мефистофеля исправляет при этом российском Фаусте толстый бумажник, наполненный кредитными билетами. Именно этот карманный Мефистофель и даёт ему возможность бить зеркала, для того чтобы разнообразить жизнь и прогонять на несколько минут роковую скуку. Отнимите у российского Фауста бумажник, и он тотчас сделается тише воды, ниже травы, скромнее красной девушки. Вместе с вспышками демонической натуры пропадёт и роковая скука. Фауст пойдёт в чернорабочие и затеряется в той серой толпе, которую он отважно давил своими рысаками во времена своего господства над карманным Мефистофелем. |
Если Онегин думает, что жизнь томит его, то он думает чистый вздор; кого жизнь действительно томит, тот не поскачет на почтовых за наследством в деревню умирающего дяди. |
Таким образом, <…> у нас оказался тот неожиданный результат, что Онегин — совсем не дух отрицанья, дух сомненья, а просто — коварный изменщик и жестокий тиран дамских сердец. |
III
[править]Из-за чего Молчалин ходит на задних лапках перед Фамусовым и перед всеми его важными гостями? — Из-за презренного металла, которым поддерживается бренное существование. А ради чего Онегин <…> приготовляется к хождению на задних лапках перед умирающим родственником? — Денег ради, отвечает Пушкин со свойственной ему откровенностью. <…> побудительная причина у обоих одна и та же. С какой же стати Пушкин даёт Онегину право презирать толпу, в которой молчалинство составляет самую тёмную и грязную сторону? Если Онегину необходимо упражняться в презрении, то ему следовало бы начать с самого себя и даже кончить самим собою, <…> и оставить толпу в покое, потому что даже такой мелкий человек толпы, как Молчалин, всё-таки стоит выше блестящего денди Онегина. |
И, разумеется, хандра стала бегать за ним <…>. Многим — в том числе и Пушкину — эта способность скучать всегда и везде кажется привилегией сильных умом, не способных удовлетворяться тем, что составляет счастье обыкновенных людей. Пушкин здесь, как и везде, подметил и обрисовал самый факт совершенно верно; но, чуть только дело доходит до объяснения представленного факта, Пушкин тотчас впадает в самые грубые ошибки. Действительно, человек, подобный Онегину, испорченный до мозга костей систематической праздностью мысли, должен скучать постоянно; действительно, такой человек должен кидаться с жадностью на всякую новизну и должен охладевать к ней, как только успеет в неё вглядеться; <…> но всё это доказывает не то, что он слишком много жил, мыслил и чувствовал, а совсем напротив — то, что он вовсе не мыслил, вовсе не умеет мыслить, и что все его чувства были всегда так же мелки и ничтожны, как чувства остроумного джентльмена, завидующего счастливому бревну, на которое оперлась чья-то хорошенькая ножка. В области мысли Онегин остался ребёнком, несмотря на то, что он соблазнил многих женщин и прочитал много книжек. Онегин, как десятилетний ребёнок, умеет только воспринимать впечатления и совсем не умеет их перерабатывать. Оттого он и нуждается в постоянном притоке свежих впечатлений; пока перед его глазами мелькают новые картинки, невиданные переливы красок, непривычные комбинации линий и теней, до тех пор он спокоен, не хмурится и не пищит. Ум его по обыкновению находится в бездействии; наш герой широко раскрывает глаза и через эти раскрытые форточки совершенно пассивно втягивает в себя впечатления окружающего мира; когда декорации быстро переменяются, тогда форточки работают исправно, и пассивное втягивание впечатлений мешает нашему герою оставаться наедине с самим собою; когда же передвижение декораций прекращается и когда вследствие этого бесцельное глазение становится невозможным, тогда хроническое бездействие ума выдвигается на первый план, Онегин остаётся наедине с своей умственной нищетой, и, разумеется, ощущение этой безнадёжной нищеты погружает его в то психическое состояние, которое называется скукой, тоской или хандрой. |
Владимир Ленский <…>. Плоды учёности этого господина были, по всей вероятности, никуда не годны, потому что этому господину было «без малого осьмнадцать лет», а между тем он считал уже своё образование оконченным и помышлял только о том, чтобы поскорее жениться на Ольге Лариной, наплодить побольше детей и написать побольше стихотворений о романтических розах и о туманной дали. В чём заключались геттингенские свойства его души и в чём проявлялось его уважение к Канту, — это остаётся для нас вечной тайной. О его вольнолюбивых мечтах мы также ровно ничего не узнаем, потому что во время своих свиданий с Онегиным геттингенская душа только и делает, что тянет шампанское да врёт эротические глупости. Неотъемлемой собственностью Ленского остаются, таким образом, длинные чёрные волосы, всегдашняя восторженность речи и пылкость духа с достаточной примесью странности. Всё это вместе должно было делать его общество совершенно невыносимым для всякого мало-мальски серьёзного и мыслящего человека; но Онегину эта недоучившаяся пифия, разумеется, очень понравилась по той простой причине, что Онегину прежде всего было необходимо хоть чем-нибудь занять ту или другую пару форточек, то есть дать какую-нибудь работу или глазам, или ушам. <…> |
IV
[править]Чтобы дорисовать личность Ленского, надо разобрать его дуэль с Онегиным. Тут читатель решительно не знает, кому отдать пальму первенства по части тупоумия — Онегину или Ленскому. Единственное возможное объяснение этого нелепейшего случая состоит в том, что оба они, Ленский и Онегин, совершенно ошалели от безделья и от мертвящей скуки. <…> |
Впрочем, рыбак рыбака видит издалека. Ленский, вероятно, предчувствовал, что всякая пошлость непременно найдёт себе сочувственный отзыв в душе его бывшего друга и что, следовательно, в сношениях с этим бывшим другом можно нарушать совершенно безбоязненно все правила обыкновенной человеческой логики. Ленский, по-видимому, понимал, что Онегин, как светский человек, есть прежде всего машина, которая при известном прикосновении непременно должна произвести известное движение, хотя бы это движение при данных условиях было совершенно бессмысленно и даже крайне неуместно. <…> |
V
[править]Два человека без всякой надобности идут на смерть и смотрят ей в глаза, не обнаруживая ни малейшего волнения. Так это красиво и так это старательно воспето, что читатель, замирая от ужаса и преклоняясь перед доблестями храбрых героев, даже не осмелится и не сумеет подумать о том, до какой степени глупо всё это происшествие и до какой степени похожи величественные героя <…> на жалких дрессированных гладиаторов, тративших всю свою энергию на то, чтобы в предсмертных муках доставить удовольствие зрителям красивой позитурой тела. <…> |
Пушкин так красиво описывает мелкие чувства, дрянные мысли и пошлые поступки, что ему удалось подкупить в пользу ничтожного Онегина не только простодушную массу читателей, но даже такого замечательного человека и такого тонкого критика, как Белинский. <…> |
Если, по мнению Белинского, несносны, пусты и пошлы те люди, которые стремятся душою в надзвёздную сторону мечтаний, то, очевидно, не за что миловать и тех людей, которые стремятся душою в мёртвую тишину исторического прошедшего. И те, и другие, одинаково отвёртываются от суеты этой земли, «где есть и голод, и нужда, и…», а именно в этом презрении к суете земли и заключается их настоящая вина. Раз как они уже отвернулись от суеты земли, тогда уже решительно всё равно, в какую бы сторону они ни смотрели. |
Я <…> радикально отрицаю и беспощадно осмеиваю то ужасное страдание, над которым так добродушно сокрушается Белинский. На Вечного Жида российский помещик Онегин не похож нисколько, и сравнивать их между собою нет ни малейшей надобности. Вечный Жид, говорят, был так устроен, что никак не мог умереть; вследствие этой странной особенности своего организма он действительно имел полное основание мечтать о смерти <…>. Но Онегин этого основания вовсе не имеет <…>. Белинский сам подозревает, что «онегинское страдание» не отнимает ни сна, ни аппетита, ни здоровья, но, по своей великодушней доверчивости, наш критик полагает, что оно тем ужаснее. |
Онегин — не что иное, как Митрофанушка Простаков, одетый и причёсанный по столичной моде двадцатых годов; у них даже и внешние приёмы почти одни и те же. Митрофанушка говорит: не хочу учиться, хочу жениться, а Онегин изучает «науку страсти нежной» и задёргивает траурной тафтой всех мыслителей XVIII века. |
VI
[править]… Пушкин понимает совершенно превратно те явления, которые он рисует совершенно верно. Представьте себе живописца, который, желая нарисовать цветущего юношу, взял бы себе в натурщики чахоточного больного на том основании, что у этого больного играет на щеках очень яркий румянец. Точно так поступает и Пушкин. В своей Татьяне он рисует с восторгом и с сочувствием такое явление русской жизни, которое можно и должно рисовать только с глубоким состраданием или с резкой иронией. |
Татьяна влюбилась в Онегина сразу и решилась к нему написать письмо, проникнутое самой страстной нежностью, видевши его всего только один раз. <…> |
Голова несчастной девушки до такой степени засорена всякой дрянью и до такой степени разгорячена глупыми комплиментами Онегина, что нелепые слова — «гибель от него любезна» — произносятся с глубоким убеждением и очень добросовестно проводятся в жизнь. Забыть Онегина, прогнать мысль о нём какими-нибудь дельными занятиями, подумать о каком-нибудь новом чувстве и вообще превратиться какими-нибудь средствами из несчастной страдалицы в обыкновенную, здоровую и весёлую девушку, — всё это возвышенная Татьяна считает для себя величайшим бесчестьем; это, по её мнению, значило бы свалиться с неба на землю, смешаться с пошлой толпой, погрузиться в грязный омут житейской прозы. |
VII
[править]Само по себе чувство Татьяны мелко и дрябло, но по отношению к своему предмету это чувство точь-в-точь такое, каким оно должно быть; Онегин — вполне достойный рыцарь такой дамы, которая сидит под стеклянным колпаком и обливается горючими слезами; другого, более энергического чувства Онегин даже не выдержал бы; такое чувство испугало и обратило бы в бегство нашего героя; безумная и несчастная была бы та женщина, которая из любви к Онегину решилась бы нарушить величественное благочиние генеральского дома. Сам Онегин, вероятно, отшатнулся бы от неё, как от неистовствующей фурии <…>. |
VIII
[править]Белинский посвятил характеристике Татьяны целую отдельную статью. В этой статье он, по своему обыкновению, высказал много превосходных мыслей, которые даже теперь <…> могут ещё изумлять и приводить в ужас неисправимых филистеров. Но <…> по своей основной идее, по своему взгляду на характер Татьяны, она оказывается совершенно несостоятельной. Белинский ставит Татьяну на пьедестал и приписывает ей такие достоинства, на которые она не имеет никакого права и которыми сам Пушкин, при своём поверхностном и ребяческом взгляде на жизнь вообще и на женщину в особенности, не хотел и не мог наделить любимое создание своей фантазии. |
Вся глубина пушкинской Татьяны состоит в том, что она сидит по ночам под лучом Дианы. Вся её исключительность — в том, что она бродит по полям |
Думать, что Пушкин способен создать тип образцовой жены и превосходной матери, значит положительно возводить напраслину на нашего резвого любимца муз и граций. <…> На женщину он смотрит исключительно с точки зрения её миловидности. <…> К слову «женат» — у него есть непременно две постоянные рифмы «халат» и «рогат». За женитьбой, по его мнению, неизбежно следует опошление; а те люди, которые способны опошлиться, оказываются самыми скверными мужьями и живут со своими жёнами, как кошка с собакой. Действительно, надо быть высокоразвитым человеком, надо быть фанатиком великой идеи и плодотворного труда, чтобы понять и выразить всю бесконечную поэзию постоянной любви. У нас все романы обыкновенно оканчиваются там, где начинается семейная жизнь молодых супругов. Доведя своего героя до свадьбы, романист прощается с ним навсегда. Когда выводится в романе брачная чета, то она выводится или затем, чтобы изобразить бури семейной жизни, или затем, чтобы нарисовать сонное царство, вроде «Старосветских помещиков». |
IX
[править]Если сознание общества должно состоять в том, чтобы общество отдавало себе полный и строгий отчёт в своих собственных потребностях, страданиях, предрассудках и пороках, то «Евгений Онегин» ни в каком случае и ни с какой точки зрения не может быть назван актом сознания. Если движение общества вперёд должно, состоять в том, чтобы общество выясняло себе свой потребности, изучало и устраняло причины своих страданий, отрешалось от своих предрассудков и клеймило презрением свои пороки, то «Евгений Онегин» не может быть назван ни первым, ни великим, ни вообще каким бы то ни было шагом вперёд в умственной жизни нашего общества. Что же касается до богатырского размаха и до невозможности стоять на одном месте после «Евгения Онегина», то, разумеется, читателю при встрече с такими смелыми и чисто фантастическими гиперболами остаётся только улыбнуться, пожать плечами и припомнить то недалёкое прошедшее, которое ежеминутно, как упорная и плохо вылеченная болезнь, даёт себя чувствовать в настоящем. |
По некоторым тёмным преданиям и по некоторым глубоким историческим исследованиям позволительно, например думать, что в России двадцатых годов существовало то явление общественной жизни, которое известно теперь под именем крепостного права. <…> |
О статье
[править]Сейчас не представляет уже никакого труда указать на грубейшие ошибки в статьях Писарева, развенчивающих Пушкина. Писарев отождествляет творение с творцом, тип, созданный Пушкиным, с самим Пушкиным. <…> Он отожествляет Евгения Онегина с Пушкиным и свою оценку Онегина прямо и непосредственно переносит на самого Пушкина. <…> Отождествлять автора с его типом невозможно. Особенно, когда имеешь дело с таким писателем, как Пушкин, давшим целую галерею образов — великих и малых, добрых и злых, исторических деятелей и частных людей. Писарев и не пытался и не мог оценить смысл творчества писателя в его конкретно-историческом значении. Писарев рассматривает творчество Пушкина с абстрактно-просветительской точки зрения, а не исторически.[1] | |
— Николай Бельчиков, 1940 |
Примечания
[править]- ↑ Д. И. Писарев. Литературно-критические статьи. Избранные / Вступительная статья, комментарии, примечания и редакция Н. Ф. Бельчикова. — М.: Художественная литература, 1940.