«Сороковые годы. Диктанты» (польск.Lata czterdzieste. Dyktanda) — авторский сборник Станислава Лема 2005 года, в который вошли произведения малой прозы и стихи преимущественно 1946-48 годов, а также цикл «Диктанты» 1970 года. 33-й том Собрания сочинений. Пять рассказов вышли в авторском сборнике на немецком языке «Блуждающий[1]» (Irrläufer) 1989 года.
Нет, не думай, что для стиха моего нужен лишь навык,
Что стих ко мне выходит, как из тумана строенье —
Как образ молитвы в паренье готических арок
Иль тяжести барокко мне на грудь давленье.
Стих мой дыханьем твоим и прикосновеньем ярок,
Сердцем ритм отбивает, шагам даёт ускоренье.[2]
— «История одного открытия» (Dzieje jednego odkrycia), 1946
Весны торжествуя приход,
Выковал тяжкий молот
День один, что был так молод,
И один наивысший взлёт.[2]
— там же
Некрасиво устраивать публичный конец света для устройства своих личных дел.[3] — ранее в сб. «Звёздные дневники» (Dzienniki gwiazdowe, 1957)
To bardzo nieładnie dla swojej prywatnej sprawy robić publiczny koniec świata.
— «Конец света в восемь часов. Американская сказка» (Koniec świata o óśmej (Bajka amerykańska)), 1947
До мая 1944 года я работал в Отделе изобретений и усовершенствований при военном министерстве. <…> Просматривая груды почтовой бумаги всех форматов и цветов, где не слишком умелые руки начертили эскизы диковинного оружия, я порой едва мог удержаться от смеха.
Вот какой-то фермер советовал использовать «консервные ножи» гигантских размеров для вспарывания танков. Адвокат из Австралии предлагал покрыть сверху танки «пружинной бронёй». <…> Всплыл проект бросить в кратер Везувия достаточно большую бомбу, «чтобы вызванное этим землетрясение вынудило немцев уйти». Хуже было дело, когда изобретательством занимались высокопоставленные лица. <…> Так, например, один из членов парламента решил, что лучшим средством передвижения для переправки армии с целью вторжения на континент станут гигантские блоки льда, выдолбленные изнутри. Специальные корабли должны будут на буксире доставить этих троянских коней к побережью. Начали даже предприниматься масштабные попытки осуществления этого проекта. Боюсь, что, если бы не энергичное вмешательство одного из членов штаба, наделённого не только званием, но и рассудком, в этой истории «замороженной армии» потонула бы солидная сумма в фунтах стерлингов.[4] — возможно, это реальные проекты
Жил да был один маньяк —
Без покойника никак.
Был увёртлив и неглуп:
Что ни вечер — новый труп. — три части этой баллады — первые изданные стихотворения Лема[5]
— «Баллада, снабжённая моралью?» (Ballada w morał zaopatrzona?), «2. Ловко изложенная в рифму повесть об ужасном преступнике», 1946
Оправленные в движенье и золото, покачиваются шпили.
Так небо голубеет, что в глубине застыли
Голуби, узорами рисующие молчанье.
Лиловой акварелью в глазах стоит закат,
Фарфоровые, лаковые сверкают изваянья,
К солнцу серебряными иглами приколоты облака.
В стеклянных розах собора пламя блеснуло,
Небо ступило в воду, кирпича отраженья снулые
Возвращает зенит, темнея,
Из глубин Вислы каменным золотоглазым строеньям.
Wprawione w ruch i złoto wieże się kołyszą.
Niebo takie niebieskie, że jest tylko ciszą
Malowaną w desenie łagodnych gołębi.
Zachód ustawia w oczach akwarele lila,
Posążki z porcelany i laki, a w głębi
Srebrne ostrze obłoki do słońca przyszpila.
Szklane róże katedry płomieniem zabłysły,
Niebo wstępuje w wodę, a z ramienia Wisły
Blanki brunatnej cegły. Ciemniejący zenit
Powraca w złotookich rozstajach kamienic.
— «Трамваем номер пять через Краков»
Небо
И пруд с застывшей тучей, звёзды,
Схваченные янтарём памяти,
Когда плывут в лиловой светотени <…>
Сквозь колоннады запахов цветочных
В каменногорлые кувшины —
Их опечатывает ночь.
— «Ночь»
Мир, раздвигаемый руками,
Небо, подпёртое взглядом <…>.
Кровеносною сетью
Слабели ветра и светила,
Сминаясь, как листья,
Измочаленные детьми.
Ночь в меня пробиралась —
Тёмной страны отпечаток,
Теряя воздуха звуки
И белый выдох цветов.
Из стихов моих слова выпадали.
Строфы зарастали в моих книжках.
В глазах умирали пейзажи. <…>
Деревья выдраны из лесной ткани
Остались лишь столбы разъединённого пространства
Бездревной грусти.
Воздух уходил из гнёзд и ракушек
В красном горлышке птицы
Трели рассыпались в прах. <…>
Пустели склады фантазий,
Рулоны воображенья <…>.
Только ты оказалась
Прошедшей сквозь пламя,
Белый девичий профиль
В обугленном воображенье.
Скрепленный черной печатью
Закованного в уголь
Папоротника древнего леса,
Срезанного океаном.
Nieprzetkane siecią krwi
Słabły wiatry i światła
Mnąc się, jak duże liście,
Którym dziecko wypruwa żyłki.
Noc wstępowała we mnie —
Obraz ciemnego kraju
Zacierał dźwięk powietrza
I biały oddech kwiatów.
Słowa opadały z moich wierszy.
Zwrotki zarastały w moich książkach.
Krajobrazy umierały w moich oczach. <…>
Drzewa wydarto z tkaniny lasu
Zostały tylko słupy poprzedzielanej przestrzeni
Bezdrzewnie smutne.
Powietrze uchodziło z gniazd i muszli
W czerwonym gardziołku ptaka
Tryle rozpadały się w proch. <…>
Pustoszał skład wyobraźni,
Przejrzyste skręty marzeń <…>.
Tylko ty ocalałaś
Przeprowadzona przez płomień,
Biały profil dziewczęcy
W zwęglonej wyobraźni.
Utrwalony jak czarna pieczęć
Paproci, zakutej w węgiel
Przetrwa lasy karbonu,
Które zwalił ocean.
— «Любовь»
Вскрик красных кирпичей и цинковых горгулий:
К себе потоки рос вернёт небесный улей. <…>
Хор выдувает корпус корабля,
Рвёт камни-якоря — твердь пеньем потрясётся.
Покорный неф летит, уходит вниз земля —
Плывёт ковчег даров, гремит в соборе солнце.
Ночь трудно отодрать от мощных стен. В орган
Вполз мрак. Одна звезда глядит в органный створ.
Отвес воздушный остекляет грань.
— «Кафедральный собор»
Вечерами
Собирал каштаны, колючие как звёзды.
Тучи птиц
Пересказывал тучам деревьев.
Малые слова подрастали,
Менялись, как облачко:
Розовое — фиолетовое — грустное.
Укладывал их в сказки, как в постельки,
Баюкал стихами. <…>
У Яна не было дома.
Жил в улыбке, как на острове.
Wieczorem
Zbierał kasztany, kolczaste jak gwiazdy
Chmury ptaków
Tłumaczył chmurom drzew
Małe słowa podrastały,
Odmieniały się jak obłoczki:
Różowo — fiołkowo — smutniej.
Układał je do bajek jak do snu,
Kołysał wierszem. <…>
Jan nie miał domu.
Mieszkał w uśmiechu jak na wyspie.
— «Триолет»
Там молнии вязли, как сбитые птицы,
В вареве серебряных трав. <…>
Błyskawice jak ptaki strącone więzły
Kłębami srebrnych ziół. <…>
A on jak chmura
Spada otchłanią w dół. <…>
Noc jest jak głaz.
— «На орлиных тропах», 1947
Голуби вписывали в пурпур поднебесья
Сетки ошалевшего Меркатора, открывши
На картах планет в ледяных завесах
Сны девушек, острова жаворонков и себя — таких же.
Gołębie wpisywały w szkarłatne podniebie
Siatki oszalałego Merkatora. W mapach
Odkrywałeś na globach o lodowych kapach
Sny dziewcząt, archipelag skowronków i siebie.
— «Голуби вписывали…»
Берёзы — как траектории звёзд падучих. <…>
Мрак бесконечен, бегуч, крылат, лесист —
Хребтом бьёт в застлавшую взгляд твердь тучи.
Лишь одно напомнит о солнце — разбуженной иволги свист.
Пламенем сломлен хор. Запомнится только глине
Подземная форма угасших губ. На могилах мята с полынью.
На покровах, ничьих уж, трава сменяет траву.
Brzozy jak tory spadłych gwiazd. <…>
Las najskrzydlej biegnie w mrok bez końca
I bije grzbietem w twardość chmur, zamykających wzrok jak ściana.
Tylko zbudzonej wilgi głos opada przypomnieniem słońca.
Płomieniem przełamany chór. I tylko glina zapamięta
Podziemny kształt wygasłych ust. Na grobach wschodzi miedź i mięta.
Kwiaty unoszą pusty wzrok ponad powłoki już niczyje.
— «Полевое кладбище», 1947
Берёзы как следы упавших звёзд. <…>
Быстрокрылый лес
летит во мраке без конца и края
И бьёт хребтом о твердь тугую туч,
гнетущих взгляд своими плоскостями.
Лишь голос иволги встревоженной звучит,
о солнечных лучах напоминая.
Огнём навеки заглушённый хор.
Одна лишь только глина не забыла
Подземные черты угасших губ.
Медь с мятой прорастает на могилах.
Цветы возносят равнодушный взор
над оболочками ничьими уж давно.
Куда ни ступишь — всюду смерть и тьма.[6] — перевод: В. Штокман, 2015
— то же
Знать бы, какие атомы, перелетая и вращаясь,
По проводам иннерваций разгоняют звон —
Звезд жала, птиц перелеты, железо, жалость
И великий покой. Я — сердце его.
Nie wiem, jakie atomów obroty i loty
Powrozami unerwień rozpędzają dzwon
Lany z gwiazd, lotu ptaków, żelaza, tęsknoty
I z wielkiego spokoju. Jestem jego sercem.
— «Знать бы — пальцы слепца…», 1948
Бабочка расцветает на светлом воздушном стебле.
В витраж её крыльев вправлены зыбко
Небесная королева, лики святых, отрок со скрипкой
И самое алое сердце. То память-улыбка. — цикл «Насекомые», 1948
Motyl kwitnie na jasnej łodydze powietrza.
W witraże jego skrzydeł mozaikami wklęci
Młodziankowie, królowa niebieska i święci,
I najczerwieńsze serce. To uśmiech pamięci.
— «Бабочка»
Свободно плывёт гладью зелёных листьев,
Чертит карту дороги серебристой слюной. — тот же
Wolno przepływa taflą zielonych liści
Kreśli pętle podróży śliną srebrzystą i wiotką.
— «Гусеница»
Несома серебряной музычкой, ты воздуха жёлтый взрез,
Мёд вперемежку с ядом. — тот же
— «Пчела»
Мрак — голод солнца…
Mrok, to niedosyt słońca…
— «Кода»
Таращился лиловый месяц
Подбитым глазом в звёздный пух,
Пока вдруг, не узревши землю,
Надвинул облако на темя
И серебро развесил оплеух.
Хозяин облаков неистовый
Листву, как книги, перелистывал. <…>
И звёзд узоры вырезал.
А там в дубовое дупло
Животик воздуха — в тепло —
Втянулся спать и так повис,
Как нетопырь макушкой вниз.
Księżyc z podbitym lila okiem
Ogromnie patrzał w głuchy padół,
Aż nagle zobaczywszy ziemię
Obłok na bakier wcisnął w ciemię
I, zły, policzki srebrem nadął.
Wiatr, pan na wszystkich widnokręgach,
Buszował w liściach niby w księgach. <…>
I rzeźbił gwiezdne ornamenty.
Wreszcie do ciepłej dębu dziupli
Brzuszek powietrza mały wpuklił
I, jak nietoperz na dół głową.
— «Короткие стихи», 1948
Не пустыня, но иссохшее лежбище молний,
Свалка мёртвых туч, горл клочья.
Наверху небо разодранной книгой,
Внизу — кровь и почва.
— «Мёртвым»
Каждый мой шаг помнит мелодию ступеней <…>.
Вдалеке выпадает рыжий сгусток бури. С воздушного дна
Бьёт крик: последняя башня. И всё, что вижу, —
Как недобежавший свет,
Как неубившая смерть,
Как окаменевшая звезда.
— «Я тот, кто видит сосуд…»
Бурно день и ночь обнимают планету руками обеими:
На чёрном шаре высечена поэма,
Как на полной неназываемых горизонтов урне.
Oto się odwalają sklepienia pochmurne
Dzień i noc obejmują rękami obiema
Nasz glob: na czarnej kuli wyryty poemat
Jak pełną nienazwalnych horyzontów urnę.
Я перечитал эту [малую прозу] как что-то совершенно чужое, полностью забытое, и был отчасти удивлён этой своей отстраненностью, а отчасти поражён, что некоторые сюжетные линии и лейтмотивы, которые неоднократно повторяются в моих зрелых работах, сначала появились в виде крохотных, ещё не проросших семян уже в том незамысловатом прологе к моей литературе, а значит, и ко всей моей жизни.[4]
— Станислав Лем, предисловие к сборнику «Блуждающий», 1988