Двадцатые годы (Шаламов)

Материал из Викицитатника

«Двадцатые годы» — мемуары Варлама Шаламова 1962 года, написанные по заказу журнала «Знамя», но отвергнутые[1]. Впервые опубликованы в сокращении в 1985 году, в 2013 — полностью[2]. Послужили отправной точкой для написания различных мемуарных очерков[1].

Цитаты[править]

  •  

Москва двадцатых годов напоминала огромный университет культуры, да она и была таким университетом.

  •  

… выступления <А. В. Луначарского> — по самым разнообразным поводам и вопросам, — всегда блистательные, законченные, всегда ораторское совершенство. Часто Луначарский уходил от темы в сторону, рассказывая попутно массу интересного, полезного, важного. Казалось, что накопленных знаний так много, что они стремятся вырваться против воли оратора.

  •  

Вячеслав Полонский вовсе не был каким-то мальчиком для битья, мишенью для острот Маяковского. Скорее наоборот. Остроумный человек, талантливый оратор, Полонский расправлялся с Маяковским легко. <…>
Диспуты его с Маяковским носили характер игры в «кошки-мышки», где «мышкой» был Маяковский, а «кошкой» — Полонский.

  •  

Евтушенко — поэт, рождённый идеями XX и XXII съездов партии. Родись бы такой Евтушенко лет на десять раньше — он бы или не пикнул слова, или писал бы «культовые» стихи, или… разделил судьбу Павла Васильева.
Каждый год рождается достаточно талантов, не меньше, чем родилось вчера и чем родится завтра. Вопрос в том, чтобы их вырастить, выходить, не заглушить. — соответствует закону Харди — Вайнберга

  •  

Не думаю, что Маяковский заботился о «паблисити», о рекламе. Искреннее волнение было на его лице, в его жестах. «Публика» первых рядов не была его судьей. В первых рядах рассаживались обычно или литературные враги, или «чающие скандала». Маяковский протягивал руки к галёрке, к последним рядам.

  •  

… в библиотеке со мной заговорили две девушки. Узнав, что я интересуюсь футуризмом и ЛЕФом, девушки эти пригласили меня в литературный кружок, которым руководил Осип Максимович Брик. В ближайший четверг я пришел в Гендриков переулок и остановился у двери, на которой были прикреплены одна над другой две одинаковые медные дощечки, верхняя: «Брик», нижняя: «Маяковский».
«Занятия» кружка меня поразили. Все вымученно острили, больше всего насчёт конструктивистов[3]. Брик поддакивал каждому. Наконец, шум несколько утих, и Брик, развалясь на диване, неторопливо начал:
— Сегодня мы собирались поговорить о станковой картине. — Он задумался, поблескивая очками. — Впрочем… моя жена недавно приехала из Парижа и привезла замечательную пластинку «Прилёт Линдберга на аэродром Бурже после перелёта через Атлантический океан». Чудесная пластинка. — Завели патефон. — Слышите? Как море! Это шум толпы. А то мотор зарокотал. Слышите выкрики? А это голос Линдберга.
Пластинка, безусловно, заслуживала внимания.
В таком роде были и другие занятия «Молодого ЛЕФа».

  •  

Мне кажется, Маяковский был жертвой своих собственных литературных теорий, честно, но узко понятой задачи служения современности, неправильно понятой задачи искусства. Необычайная сердечность поэмы «Про это» подсказывала ему более правильные творческие пути, чем стихотворение «Лучший стих» и сомнительные остроты по поводу «Резинотреста».
Бессмысленная, бесцельная «борьба» с Пушкиным, с Блоком, наивное и упрямое упование на так называемое «мастерство», при ясном понимании роли поэта, его места в обществе, его значения — вот подтекст трагедии 14 апреля. Большая жизнь, разменянная на пустяки.
Мариенгоф в «Романе без вранья» пишет, что Есенин догнал славу на другой день после смерти. Маяковский догнал славу через пять лет после смерти, после известных усилий Сталина. При жизни же слава Маяковского была не столько поэтической, сколько славой шума, скандала: «обругал», «обозвал», «обхамил». На литературных площадках его теснили конструктивисты.
Большая часть литературных споров, в которых участвовали «лефы», уходили на выяснение, кто у кого украл метафору, интонацию, образ.

  •  

Крайне неприятной была какая-то звериная ненависть к Блоку, пренебрежительный, издевательский тон по отношению к нему, усвоенный всеми лефовцами.
Изобретательство вымученных острот, пустые разговоры, которыми занимались в лефовском окружении Маяковского, Брика, пугали меня. Поэзия, по моему глубокому внутреннему чутью, там жить не могла.
«Возможно, — думал я много после, вспоминая это время, — что Маяковский и Брик на эти занятия и вечера выносили лишь позу, наигрыш, что наедине с самим собой Маяковский был другим — с болью, с тяжестью на сердце, с душевной тревогой. А балаганил только на людях? Возможно, что это и так. Но такое поведение неправильно — ведь они занимались с молодежью, которой нужно было открыть не секреты рифм, а секреты души.

  •  

Сергей Михайлович Третьяков был пуристом и фанатиком. Принципиальный очеркист, «фактовик», разносторонне и широко образованный, Третьяков был рыцарем-пропагандистом документа, факта, газетной информации. Его влияние в «ЛЕФе» было очень велико. Всё то, за что Маяковский агитировал стихами — современность, газетность, — шло от Третьякова. Именно Третъяков, а не Маяковский, был душою «ЛЕФа». Во всяком случае «Нового ЛЕФа».

  •  

В ритмике «Чёрного принца» Асеева были скрыты все будущие «находки» «тактовика» Сельвинского.
«Чёрный принц» читался всюду. Это было ритменное открытие, новость. <…>
Нас смущала искусственность его поэзии, холодок «мастерства», который, уничтожая поэта, делал его «специалистом», выполняющим «социальный заказ». Этот асеевский термин в большом ходу был в те годы. <…> Мастерство может только оттолкнуть. Я понял, что поэт должен сказать своё, не обращая внимания на форму, пытаясь донести до читателя новое и важное, что поэт в жизни увидел. И это новое и важное не может быть словесной побрякушкой. <…>
Но в начале двадцатых годов это был популярный, любимый Москвой поэт, от которого ждали стихов больше даже, чем от Маяковского. От Маяковского ждали шума, скандала, хорошей остроты, веселого спора-зрелища. Асеев казался нам больше поэтом, чем Маяковский,..

  •  

Много позже я понял, что никаких «первых стихов» не бывает, что поэт пишет всю жизнь и не писать не может, что так называемые «заготовки» — суета сует и только мешают пробиться истинному поэтическому потоку <…>.
Помимо таланта, литературных достоинств, живой поэт должен быть большой нравственной величиной. С его моральным обликом современники не могут не считаться. <…> Нравственный авторитет собирается по капле всю жизнь. Стоит только оступиться, сделать неверный шаг, как хрупкий стеклянный сосуд с живой кровью разбивается вдребезги. На этом пути не прощают ошибок. <…>
Я понял также, что <…> поэзия — это душевный опыт, и что лицейский Пушкин ещё не поэт. Что Пушкин — это поэт для взрослых и более того: когда человек поймёт, что Пушкин — великий из великих, он, этот человек, и становится взрослым. В юности мы этого не понимаем, часто отдаём предпочтение Лермонтову. Но годы идут, и оценки наши меняются.

  •  

И всё же, самое лучшее, самое главное — в осуждённых им сборниках стихов. Ибо ёмкости строки, свежести наблюдения, чистоты голоса «Сестры моей жизни» и некоторых стихов более позднего времени Пастернак не достиг. — комментарий к словам из его письма Шаламову от 9 июля 1952 «из своего я признаю…»

  •  

Если Пильняк получил гоголевское наследство из рук Андрея Белого, то Булгаков на всю жизнь был представителем непосредственно гоголевских традиций. Это сказывалось не только в его словаре, но и в совершенном знании сцены, театра и в пристрастии к фантастическим сюжетам, в любви к драматургической форме.

  •  

В Кунневе образовалось нечто вроде предмостного укрепления одесситов перед Москвой. Там жили Кирсанов, Багрицкий, Бродский, Олендер, Колычев.
Кирсанов — крошечный, крикливый — выступал на каждом литературном вечере, даже если его и не приглашали. Публике нравилась его неисчерпаемая энергия, а главное — великолепное чтение. Читать Кирсанов готов был без конца. Читал он настолько здорово, что чуть не всякое прочтенное им стихотворение казалось замечательным — до тех пор, пока не удавалось прочесть его, взять в руки. Тогда впечатление менялось.

  •  

Свой своеобразный литературный стиль Шкловский заимствовал у Василия Розанова <…>. Но кто в двадцатые годы знал и помнил, и почитал Розанова?
Слог Шкловского казался всем открытием.

  •  

Начинающие писатели паковали рукописи и посылали их в Сорренто Горькому. Горький всё читал и на всё отвечал самым сочувственным образом, только в случаях крайнего графоманства отвечал осудительно.
Его толкование таланта как труда — недостаточно чёткое и неверное — родило множество претенциозных бездарностей. Бездарные люди ссылались на горьковский авторитет и заваливали редакции журналов рукописями и угрожающими оскорбительными письмами.
«Горький — отец самотёка», — говорили в одной из редакций.
Мне кажется, что Горький действовал из самых лучших побуждений — желая разбудить «дремлющие силы», открыть дорогу всем, кто может писать. <…>
Суть дела, мне кажется, в том, что труд есть потребность таланта.
Всякий талант — не только качество, а (и обязательно!) количество. Талант работает очень много.
Горькому очень верили. Его советы задержали на много лет развитие такого крупнейшего самобытного таланта, как Андрей Платонов.
Платонов почти все написанное посылал Горькому. Горький отсоветовал ему печатать два романа, десятки рассказов…

  •  

[Позже] стали понимать, что нравственный облик человека меняется крайне медленно, медленнее, чем климат земли. В этом обстоятельстве — главный ответ на вопрос, почему Шекспир до сих пор волнует людей.

  •  

Самоубийство Есенина наполнило новым смыслом, живой кровью многие, многие строки его стихов. То, что казалось позой, на поверку оказалось трагедией. Плохая «отделка» многих стихов отступала в сторону перед живой правдой, живой кровью.

Примечания[править]

  1. 1 2 Е. Михайлик. Незамеченная революция // Антропология революции / Сб. статей. — М.: Новое литературное обозрение, 2009. — С. 178.
  2. Шаламов В. Т. Собрание сочинений: В 6 т. + т. 7, доп. Т. 4: Автобиографическая проза / Сост., подгот. текста, прим. И. Сиротинской. — М.: Книжный клуб «Книговек», 2013. — С. 398.
  3. Кратко в «Поэт изнутри (Секреты стихов или стихи стихов)»: «… был балаган, кто кого грубее перехамит, кто грубее оскорбит Блока или конструктивистов».

Ссылка[править]