Виктор Борисович Шкловский

Материал из Викицитатника
Перейти к: навигация, поиск

Ви́ктор Бори́сович Шкло́вский (1893—1984) — русский советский писатель, литературовед, критик, киновед и киносценарист. Лауреат Государственной премии СССР (1979).

Цитаты[править]

Виктор Шкловский в 1920-е гг.
  •  

Мне семьдесят пять лет. Душа моя лежит предо мной. Она уже износилась на сгибах. Сгибали душу смерти друзей. Война. Споры. Ошибки. Обиды. Кино. И старость, которая всё-таки пришла.

  •  

Богему создал ВАПП, накооптировавший в писатели 3000 человек.

  •  

Когда мы уступаем дорогу автобусу, мы делаем это не из вежливости.

  •  

Любовь — это пьеса. С короткими актами и длинными антрактами. Самое трудное — научиться вести себя в антракте.

  •  

Для того, чтобы познать свое сердце, надо немножко знать анатомию.

  •  

Лестница литературных объединений ведет к нарисованным дверям. Лестница существует эта, пока идёшь.

  •  

Что касается электричества, телефона и ванны, то уборная в 100 саженях.

  •  

Советская власть научила литературоведение разбираться в оттенках говна.

  •  

Мы получаем деньги не за труд, а за трудности, с которыми их получаем.

  •  

«Двенадцать» <Блока> — ироническая вещь. Она написана даже не частушечным стилем, она сделана «блатным» стилем. Стилем уличного куплета вроде савояровских. [1]

  — «Гамбургский счёт»
  •  

Я остался в Москве. Комнату нашел в Покровском-Стрешневе. Туда идёт трамвай 13. За мостом под железной дорогой ― каменная стена. В стене трое огромных чугунных ворот. Каждые из ворот больше тех, через которые въезжают в Россию. За воротами деревья, густые в огне фонаря. За елями ― большое здание, дворец-дача-декорация. Кругом парк, в парке сирень; весной её ломают тихо, ломают и везут, и, не боясь тихого шума, в особенно светлой прелести ночи поют соловьи. В пруду тина и ряска. Ряска напоминает треснувшую эмаль, и на эмали видны призрачные заплывающие тропы лягушек. Всё это увидел весной, а приехал осенью. Комната была полна кленовыми листьями. Окно открыто в парк. Среди старой мебели, с шёлком, рассыпавшимся на нити, шуршали на полу, как рукописи, листья. Было красиво. Окно в солнце. Деревья. Кругом нашей комнаты холодные пустоты. Музей, чёрные переходы, в которых когда-то было тепло и жили черкесы. Черкесы, и каменная красная стена, и ворота должны были сохранить владелицу от революции. Стоял на четвереньках и затыкал тряпками и кусками книг щели в полу. Замерзало окно. Без форточки. Сразу стало в комнате некрасиво.[2]

  — «Третья фабрика», 1925
  •  

В Москве вывески. Очень бедно одетые люди у Виндавского вокзала. Самум пыли и бумажек. Такой большой оазис. И арабы все говорят на понятном языке. Я жил с женой в Москве несколько дней, в комнате, из которой хозяева уехали, оставили пианолу и двух белок. Белки играли друг с другом. На пианоле шумели ученики Вхутемаса, пускали цветных зайчиков на стену и надеялись на то, что произойдёт откровение. Я, конечно, должен жить в Питере, где-нибудь за Преображенским собором. Трава будет наступать на меня, занимая улицу. Я должен работать на науку. Так вот, как умею.[2]

  — «Третья фабрика», 1925
  •  

Куча книг, которые я могу читать и не читаю, телефон, в который я могу говорить и не говорю, рояль, на котором я могу играть и не играю, люди, с которыми я могу встречаться и не встречаюсь, и ты, которого я должна была бы любить и не люблю. А без книг, без цветов, без рояля, без тебя, родной и милый, как бы я плакала. Свернулась я сейчас калачиком и, как истая женщина Востока, созерцаю. Слежу за глупым, повторяющимся узором печки, нелепо подражаю чайнику ― одну руку в бок, другую выгибаю, как носик, ― и радуюсь, что так похоже, щурю глаза на отчего-то дрожащий куст белой азалии. Ни о чём не мечтаю, не думаю. Милый, я тебя не обижаю, пожалуйста, не думай, что я тебя обижаю. Я чувствую, что начинаю казаться тебе самоуверенной; нет, я знаю, что я никуда не гожусь, не сто́ит на этом настаивать. Покупки лежат нераспакованные на столе. Ещё очень недавно я пришла бы домой и разделась бы, чтобы померить новую ночную рубашку, а сейчас она лежит завернутой в бумагу. Аля.[2]

  — «Zoo. Письма не о любви, или Третья Элоиза», 1923

Источники[править]