В Викицитатнике есть страницы с цитатами других людей с такой фамилией, см. Третьяков.
Сергей Михайлович Третьяков (8 (20) июня 1892 — 10 сентября 1937) — русский публицист, поэт-футурист и драматург. Расстрелян по ложному обвинению во время Большого террора.
Зафонарело слишком скоро. Октябрь взошёл на календарь.
Иду в чуть-чуть холодный город
И примороженную гарь.
Там у корней восьмиэтажий
Я буду стынуть у витрин
И мелкий стрекот экипажей
Мне отстучит стихи былин.
— «Зафонарело слишком скоро…», [1913]
Небо оклеено газетами,
Земля обрюзгла.
Фонари над сумерками недопетыми
Светят тускло.
Червячком охры из тюбика Фонарь на сырую панель. <…>
Храпенье мокрого города
Заглушило писк мышей.
— «Романс голодного», [1913]
Мы строим клетчатый бетонный остов.
С паучьей ловкостью сплетаем рельсы.
Усните, слабые, в земле погостов,
И око сильного взглянуть осмелься! <…>
Мы режем лопасти, взвиваем башни,
Под нами нервная стальная лента.
Швыряем на землю былые вычески.
Бугристый череп наш — на гребне мига.
Нам будет музыкой звяк металлический,
А капельмейстером — хотенье сдвига.
В висках обтянутых — толчки артерий…
Инстинкт движения… Скрутились спицы…
Все ритмы вдребезги… И настежь двери…
И настоящее уже лишь снится.
— «Мы строим клетчатый бетонный остов…», 1913
Снег ножами весны распорот. <…> Поезд с похотной дрожью сангвиника
Зачервился, в поле заржав.
— «Снег ножами весны распорот…», 1914
Кони часто дрожат на привязи.
Хихикают удила. На бинте раздавили красную смородину. Плачет кожа от шапки до пят. Часовой вспоминает родину. Спят.
— «Дождь строчит по стеклу непонятные кляузы…», 1915
Мало лозиной выдран,
Знать рыком тебя гвоздило, щенок.
Ишь ты, ладонь, как выдра,
Пятаками нищими вылощена.
В октябре есть привкус спирта.
Обведён самый дальний увал.
Твердый лес после летнего флирта
Золотые кольца сковал.
Неподвижна воздуха глыба.
Холод ошеломил поля. Облако проплывает, как рыба,
Плавниками не шевеля:
— «В октябре»
Драконью кожу распяли ночью
Над мыком города — монарха. <…>
Из язв харчевен тучный выпях
Гангреной пищи обложил. <…>
Ночной торговли ноют гусли,
Шушуки спален проколовши. <…>
И если голову закину,
Увижу — время с донным звоном
Вращает небосвод Пекина
Торжественный, как свод законов.
— «Ночь. Пекин», 1921
Каждой угрозе вражьей
Крикнем: Смотри! Не тронь!
Товарищ! Крепись на страже!
Жги, мятежей огонь!
Земля — наша вольная площадь.
Мы — королей короли.
В небе над нами полощут
Красных знамен патрули.
За небольшим исключением, всё творчество Маяковского — или трибуна, или голгофа, или пост объяснителя в паноптикуме. <…>
Маяковский — громоздкий бунтарь и проламыватель стен в будущее — никогда не ходил брать взаймы для своего творчества у антикваров и на бутафорских складах. Всегда на улице, в толпе, в кипени многолюдных движений, он никогда не изменял основному стержню своему — чутью огромного чуда, ежесекундно являемого каждой вещью, и поиску правды человечьей. <…>
Любовно встречает он пришедших с революцией зверино-ярых и детски-конфузливых, подло развязных или блаженно смелых, волящих творить свою человечью жизнь.
— «Поэт на трибуне», 1921
… сельско-хозяйственной артели «Закавказский Партизан», <…> которая начала жить только с этой весны. <…>
Живут в землянках. Выкопаны этакие братские могилы. Прямо о землю восходит двускатная крыша, заваленная землёй.[1]
— «Деревенский город»
Работа на производстве должна быть построена так, чтобы переводить писателя из положения кустаря-одиночки, ремесленника, в положение пролетария, члена крупного производственного коллектива.
В качестве кого ехать писателю? Поездка в качестве вольного «туриста» даёт минимальные результаты. Лучше, если писатель поедет как «человек» от периодики — от журнала, либо от газеты. Заказ, данный редакцией, внесёт в работу большую деловую осмысленность. Ещё лучше, если писатель займётся органической работой, как равноправный член коллектива, а не как случайный гость. Вина за неудачный исход прошлогодних поездок на колхозы в значительной мере лежит на хозяйственных организациях. До сих пор писатель мыслится ими, как обеспеченный человек свободной профессии, которого просто «подманивают» на интересный материал.
Писательство не должно ждать приглашения хозорганов, а само строиться в бригады и требовать работы. Бригады надо строить не по принципу художественно-групповой общности, а по единству заданий; так создадутся колхозная, совхозная, промышленная (по отраслям) бригады писателей.[1]
Помню, какой пощёчиной салонному искусству прозвенело «Кафе Поэтов», созданное Маяковским, Бурлюком и Каменским в бывшей прачечной на Настасьинском переулке!
Пол, осыпанный опилками, длинные столы и — с эстрады: едкие, как щёлочь, стихи Маяковского; упорная, как декапод, эстетическая проповедь Бурлюка.
<…> В начале 1918 года <…> помню вечер в «Кафе Поэтов». <…> С эстрады кремлёвским колоколом бьёт декламация Маяковского. И то, что, затаив дыхание, блестя глазами и сдерживая сопение носов, вращивают в себя глыбы слов, и то, что взрывы аплодисментов переходят в восторженный гул земляных легионов, приветствующих трибуна, — это так непохоже на прежнее, и поражает, точно разрывая веки в ослепительный взгляд, достигнутой возможностью сплавить аудиторию, впервые возникшую, с поэтом в грозное целое.
Слишком терпок был футуризм языкам, только что начавшим отвыкать от кухни символизма на лампадном масле мистики, слишком трудно было приять сразу и безраздельно до пределов абсурда бунтарский эксперимент футуризма.
Вспоминаются годы ежедневной товарищеской работы с Шершеневичем. Одновременно и поэт, и боевой критик, он много работал и думал над вопросом теоретического обоснования футуризма.
Полагая, что понятие «футуризм» отмечает только негативный момент объединения бунтарей, определяя лагерь, с которым идёт борьба (всех, цепляющихся за прошлое, за традицию, за подражание и эволюцию), он искал положительных признаков, характерных для нового течения. Этот положительный признак ему представлялся в виде культа поэтического «образа» (по-французски — имаж), который ставится на место культивируемой ранее «идеи» и «символа».
Образ, воссоздающий непосредственное чувственное впечатление, — вот во имя чего мобилизуют поэты свои ритмы, созвучия и мудрость свою. Он полагал, что стихотворение можно членить на образы, его составляющие, и определять его качество качеством этих образов. Логическая связь между образами, создающая «фабулу», неважна,— достаточным связующим звеном может являться любая ассоциация.
Это слово вынесено в жизнь, около него идут споры. Быть может, критическая работа двух лет наполнила термин «имажионизм» достаточно насыщенными утверждениями?
В Москве бьётся сердце искусства, и это может услышать всякий, кто пожелает приложить ухо к земле.
Третьяков — несгибаемый лефовец, и из его высказываний я заключил, что в литературе, даже в маленьком стихотворении, он не приемлет ничего, что не несло бы возвышенной и утилитарной идеи. Оценивая строгую, простую архитектуру его дома, я подумал, что даже здесь отразились его утилитарные взгляды, функциональность.
… Третьяков был пуристом и фанатиком. Принципиальный очеркист, «фактовик», разносторонне и широко образованный, Третьяков был рыцарем-пропагандистом документа, факта, газетной информации. Его влияние в «ЛЕФе» было очень велико. Всё то, за что Маяковский агитировал стихами — современность, газетность, — шло от Третьякова. Именно Третъяков, а не Маяковский, был душою «ЛЕФа». Во всяком случае «Нового ЛЕФа».