Декамерон

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску

«Декамеро́н» (итал. Il Decamerone, от греч. δέκα «десять», ἡμέρα «день» — букв. «Десятиднев») — собрание ста новелл итальянского писателя Джованни Боккаччо, большей частью основанных на бродячих сюжетах. Эта одна из самых знаменитых книг раннего итальянского Ренессанса была написана примерно в 1348—1351 годах, дополнялась и исправлялась до 1370.

Цитаты[править]

  •  

Во множестве вещей должны быть разнообразные качества. Нет поля, столь хорошо обработанного, в котором не находилось бы крапивы, полыни и терния, смешанного с лучшими злаками. Не говоря уже о том, что, принимаясь беседовать с простыми молодухами, а вы большею частью таковы, было бы глупо выискивать и стараться изобретать вещи очень изящные и полагать большие заботы на слишком размеренную речь. Во всяком случае, кто станет их читать, пусть оставит в стороне те, что ему претят, а читает, какие нравятся. Все они, дабы никого не обмануть, носят на челе означение того, что содержат скрытым в своих недрах. — заключение автора

День первый[править]

  •  

… таково было свойство этой заразы при передаче её от одного к другому, что она приставала не только от человека к человеку, но часто видали и нечто большее: что вещь, принадлежавшая больному или умершему от такой болезни, если к ней прикасалось живое существо не человеческой породы, не только заражала его недугом, но и убивала в непродолжительное время. В этом <…> я убедился собственными глазами, между прочим, однажды на таком примере: лохмотья бедняка, умершего от такой болезни, были выброшены на улицу; две свиньи, набредя на них, по своему обычаю, долго теребили их рылом, потом зубами, мотая их со стороны в сторону, и по прошествии короткого времени, закружившись немного, точно поев отравы, упали мёртвые на злополучные тряпки.

  •  

Некоторые полагали, что умеренная жизнь и воздержание от всех излишеств сильно помогают борьбе со злом; собравшись кружками, они жили, отделившись от других, укрываясь и запираясь в домах, где не было больных и им самим было удобнее; употребляя с большой умеренностью изысканнейшую пищу и лучшие вина, избегая всякого излишества, не дозволяя кому бы то ни было говорить с собою и не желая знать вестей извне — о смерти или больных, — они проводили время среди музыки и удовольствий, какие только могли себе доставить. Другие, увлечённые противоположным мнением, утверждали, что много пить и наслаждаться, бродить с песнями и шутками, удовлетворять, по возможности, всякому желанию, смеяться и издеваться над всем, что приключается — вот вернейшее лекарство против недуга. И как говорили, так, по мере сил, приводили и в исполнение, днём и ночью странствуя из одной таверны в другую, выпивая без удержу и меры, чаще всего устраивая это в чужих домах, лишь бы прослышали, что там есть нечто им по вкусу и в удовольствие. Делать это было им легко, ибо все предоставили и себя и своё имущество на произвол, точно им больше не жить; оттого большая часть домов стала общим достоянием, и посторонний человек, если вступал в них, пользовался ими так же, как пользовался бы хозяин.

  •  

Из того, что больные бывали покинуты соседями, родными и друзьями, а слуг было мало, развилась привычка, дотоле неслыханная, что дамы красивые, родовитые, заболевая, не стеснялись услугами мужчины, каков бы он ни был, молодой или нет, без стыда обнажая перед ним всякую часть тела, как бы то сделали при женщине, лишь бы того потребовала болезнь — что, быть может, стало впоследствии причиной меньшего целомудрия в тех из них, которые исцелялись от недуга. <…> Многие кончались днём или ночью на улице; иные, хотя и умирали в домах, давали о том знать соседям не иначе, как запахом своих разлагавшихся тел. <…> Соседи, движимые столько же боязнью заражения от трупов, сколько и состраданием к умершим, поступали большею частью на один лад: сами, либо с помощью носильщиков, когда их можно было достать, вытаскивали из домов тела умерших и клали у дверей, где всякий, кто прошёлся бы, особливо утром, увидел бы их без числа; затем распоряжались доставлением носилок, но были и такие, которые за недостатком в них клали тела на доски. <…> Так как для большого количества тел, которые, как сказано, каждый день и почти каждый час свозились к каждой церкви, не хватало освященной для погребения земли, особливо если бы по старому обычаю всякому захотели отводить особое место, то на кладбищах при церквах, где все было переполнено, вырывали громадные ямы, куда сотнями клали приносимые трупы, нагромождая их рядами, как товар на корабле, и слегка засыпая землёй, пока не доходили до краев могилы.

  •  

Если оставить в стороне замки (тот же город в уменьшенном виде), то в разбросанных поместьях и на полях жалкие и бедные крестьяне и их семьи умирали без помощи медика и ухода прислуги по дорогам, на пашне и в домах, днём и ночью безразлично, не как люди, а как животные. Вследствие этого и у них, как у горожан, нравы разнуздались, и они перестали заботиться о своём достоянии и делах; наоборот, будто каждый наступивший день они чаяли смерти, они старались не уготовлять себе будущие плоды от скота и земель и своих собственных трудов, а уничтожать всяким способом то, что уже было добыто.

  •  

Сколько крепких мужчин, красивых женщин, прекрасных юношей, которых, не то что кто-либо другой, но Гален, Гиппократ и Эскулап признали бы вполне здоровыми, утром обедали с родными, товарищами и друзьями, а на следующий вечер ужинали со своими предками на том свете!

 

Quanti valorosi uomini, quante belle donne, quanti leggiadri giovani, li quali non che altri, ma Galieno, Ipocrate o Esculapio avrieno giudicati sanissimi, la mattina desinarono co’ lor parenti, compagni ed amici, che poi la sera vegnente appresso nell’altro mondo cenaron con li lor passati!

  •  

Греховная и грязная жизнь клириков, являющаяся во многих случаях почти точным показателем порочности, легко даёт повод говорить о ней, укорять её и порицать всякому, кто того желает… — новелла седьмая

 

La viziosa e lorda vita de’ cherici, in molte cose quasi di cattivitá fermo segno, senza troppa difficultá dá di sé da parlare, da mordere e da riprendere a ciascuno che ciò disidera di fare…

  •  

… умелость, которая отличала дух прежних женщин, нынешние обратили на украшение тела, и та, на которой платье пестрее и больше на нём полос и украшений, полагает, что её следует и считать выше и почитать более других, не помышляя о том, что если бы нашёлся кто-нибудь, кто бы всё это навьючил или навесил на осла, осёл мог бы снести гораздо большую ношу, чем любая из них, и что за это его сочли бы не более, как всё тем же ослом. Стыдно говорить мне это, потому что не могу я сказать про других, чего бы не сказала против себя: так разукрашенные, подкрашенные, пёстро одетые, они стоят словно мраморные статуи, немые и бесчувственные, и так отвечают, когда их спросят, что лучше было бы, если бы они промолчали; а они уверяют себя, что их неумение вести беседу в обществе женщин и достойных мужчин исходит от чистоты духа, и свою глупость называют скромностью, как будто та женщина и честна, которая говорит лишь со служанкой или прачкой или своей булочницей; ведь если бы природа того хотела, как они в том уверяют себя, другим бы способом ограничила их болтливость. — новелла десятая

  •  

— Надежда, побуждающая меня любить вас, мадонна, любимую столькими молодыми людьми, в следующем: я много раз видел, как, вечеряя, женщины ели лупины и порей; и хотя в порее ни одна часть не вкусна, менее дурна и приятнее на вкус его головка, вы все вообще, побуждаемые развращённым аппетитом, её-то и держите в руках, а едите листья, не только ни к чему не годные, но и неприятные на вкус. Почём я знаю, мадонна, что, и выбирая ухаживателей, вы не поступаете таким же образом? — там же

Новелла первая[править]

  •  

До женщин был охоч, как собака до палки…

  •  

… отправился в Бургундию, <…> начал взыскивать долги мягко и дружелюбно <…>. Во время этих занятий, пребывая в доме двух братьев флорентийцев, занимавшихся ростовщичеством, <…> он заболел. <…> «Что мы с ним станем делать? — говорил один другому. — <…> он был таким негодяем, что не захочет исповедаться и приобщиться святых тайн, и если умрёт без исповеди, ни одна церковь не примет его тела, которое бросят в яму, как собаку. Но если он и исповедается, то у него столько грехов и столь ужасных, что выйдет то же, ибо не найдётся такого монаха или священника, который согласился бы отпустить их ему; так, не получив отпущения, он всё же угодит в яму. Коли это случится, то жители этого города, которые беспрестанно поносят нас за наше ремесло, представляющееся им неправедным, и которые не прочь нас пограбить, увидев это, поднимутся на нас с криком: „Нечего щадить этих псов ломбардцев, их и церковь не принимает!“ И бросятся они на наши дома и, быть может, не только разграбят наше достояние, но к тому же лишат и жизни».

  •  

«… однажды, позабывшись, я плюнул в церкви божьей». Монах улыбнулся. «Сын мой, — сказал он, — об этом не стоит тревожиться; мы, монахи, ежедневно там плюём».

Новелла вторая[править]

  •  

Еврей <…> отправился ко двору в Рим. <…> осмотрительно наблюдая образ жизни папы, кардиналов и других прелатов и всех придворных, <…> и слушая других, он заключил, что все они вообще прискорбно грешат сладострастием, не только в его естественном виде, но и в виде содомии, не стесняясь ни укорами совести, ни стыдом, почему для получения милостей влияние куртизанок и мальчиков было не малой силой. К тому же он ясно увидел, что все они были обжоры, опивалы, пьяницы, наподобие животных, служившие не только сладострастию, но и чреву, более чем чему-либо другому. Всматриваясь ближе, он убедился, что все они были так стяжательны и жадны до денег, что продавали и покупали человеческую, даже христианскую кровь и божественные предметы, какие бы ни были, относились ли они до таинства, или до церковных должностей. Всем этим они пуще торговали, и было на то больше маклеров, чем в Париже для торговли сукнами или чем иным. Открытой симонии они давали название заступничества, объедение называли подкреплением, как будто богу не известны, не скажу, значения слов, но намерения развращённых умов, и его можно, подобно людям, обмануть названием вещей.
— <…> Рим представился мне местом скорее дьявольских, чем божьих начинаний. Насколько я понимаю, ваш пастырь, а следовательно, и все остальные со всяким тщанием, измышлением и ухищрением стараются обратить в ничто и изгнать из мира христианскую религию, тогда как они должны были бы быть её основой и опорой. И так как я вижу, что выходит не то, к чему они стремятся, а что ваша религия непрестанно ширится, являясь всё в большем блеске и славе, то мне становится ясно, что дух святой составляет её основу и опору, как религии более истинной и святой, чем всякая другая. А потому я, твёрдо <…> не желавший сделаться христианином, теперь говорю откровенно, что ничто не остановит меня от принятия христианства.

Новелла третья[править]

  •  

— … жил когда-то именитый и богатый человек, у которого в казне, в числе других дорогих вещей, был чудеснейший драгоценный перстень. Желая почтить его за его качества и красоту и навсегда оставить его в своём потомстве, он решил, чтобы тот из его сыновей, у которого обрелся бы перстень, как переданный ему им самим, почитался его наследником и всеми другими был почитаем и признаваем за набольшего. Тот, кому достался перстень, соблюдал тот же порядок относительно своих потомков, поступив так же, как и его предшественник; в короткое время этот перстень перешёл из рук в руки ко многим наследникам и, наконец, попал в руки человека, у которого было трое прекрасных, доблестных сыновей, всецело послушных своему отцу, почему он и любил их всех трёх одинаково. Юноши знали обычай, связанный с перстнем, и каждый из них, желая быть предпочтенным другим, упрашивал, как умел лучше, отца, уже престарелого, чтобы он, умирая, оставил ему перстень. Почтенный человек, одинаково их всех любивший и сам недоумевавший, которого ему выбрать, кому бы завещать кольцо, обещанное каждому из них, замыслил удовлетворить всех троих: тайно велел одному хорошему мастеру изготовить два других перстня, столь похожих на первый, что сам он, заказавший их, едва мог признать, какой из них настоящий. Умирая, он всем сыновьям тайно дал по перстню. По смерти отца каждый из них заявил притязание на наследство и почёт, и когда один отрицал на то право другого, каждый предъявил свой перстень во свидетельство того, что он поступает право. Когда все перстни оказались столь схожими один с другим, что нельзя было признать, какой из них подлинный, вопрос о том, кто из них настоящий наследник отцу, остался открытым, открыт и теперь. То же скажу я, государь мои, и о трёх законах, которые бог отец дал трём народам и по поводу которых вы поставили вопрос: каждый народ полагает, что он владеет наследством и истинным законом, веления которого он держит и исполняет; но который из них им владеет — это такой же вопрос, как и о трёх перстнях.

 

— … un grande uomo e ricco fu giá, il quale, intra l’altre gioie piú care che nel suo tesoro avesse, era uno anello bellissimo e prezioso; al quale per lo suo valore e per la sua bellezza volendo fare onore ed in perpetuo lasciarlo ne’ suoi discendenti, ordinò che colui de’ suoi figliuoli appo il quale, sí come lasciatogli da lui, fosse questo anello trovato, che colui s’intendesse essere il suo erede e dovesse da tutti gli altri esser come maggiore onorato e reverito: e colui al quale da costui fu lasciato tenne simigliante ordine ne’ suoi discendenti, e cosí fece come fatto avea il suo predecessore. Ed in brieve andò questo anello di mano in mano a molti successori, ed ultimamente pervenne alle mani ad uno il quale avea tre figliuoli belli e virtuosi e molto al padre loro obedienti, per la qual cosa tutti e tre parimente gli amava: ed i giovani, li quali la consuetudine dell’anello sapevano, sí come vaghi ciascuno d’essere il piú onorato tra’ suoi, ciascun per sé come meglio sapeva pregava il padre, il quale era giá vecchio, che quando a morte venisse a lui quello anello lasciasse. Il valente uomo, che parimente tutti gli amava, né sapeva esso medesimo eleggere a quale piú tosto lasciarlo volesse, pensò, avendolo a ciascun promesso, di volergli tutti e tre sodisfare: e segretamente ad un buon maestro ne fece fare due altri, li quali si furono simiglianti al primiero, che esso medesimo che fatti gli aveva fare appena conosceva qual si fosse il vero; e venendo a morte, segretamente diede il suo a ciascun de’ figliuoli. Li quali dopo la morte del padre volendo ciascuno l’ereditá e l’onore occupare, e l’uno negandolo all’altro, in testimonianza di dover ciò ragionevolmente fare ciascuno produsse fuori il suo anello: e trovatisi gli anelli sí simili l’uno all’altro, che qual fosse il vero non si sapeva conoscere, si rimase la quistione, qual fosse il vero erede del padre, in pendente, ed ancor pende. E cosí vi dico, signor mio, delle tre leggi alli tre popoli date da Dio padre, delle quali la quistion proponeste: ciascun la sua ereditá, la sua vera legge ed i suoi comandamenti dirittamente si crede avere e fare, ma chi se l’abbia, come degli anelli, ancora ne pende la quistione.

День третий[править]

  •  

Место, которое брат Пуччьо выбрал для своего покаяния, находилось рядом с комнатой, где спала жена, и ничем не отделялось от неё, как лишь тончайшею стеною; вследствие того, когда монах уже слишком невоздержно забавлялся с женою, а она с ним, брату Пуччьо показалось, что он чувствует какое-то сотрясение пола, почему, проговорив уже сто раз «отче наш», он остановился и, не двигаясь, окликнув жену, спросил её, что она делает. Та, большая шутница, оседлав, быть может, в это время коня св. Бенедикта либо св. Иоанна Гвальберта, отвечала: «Друг мой, я верчусь, как только могу». Тогда брат Пуччьо сказал: «Как же это ты вертишься? К чему это верчение?» Та, смеясь и весело, <…> ответила: «Неужели вы не знаете, что это значит? Я тысячу раз слыхала, как вы говорили сами: кто без ужина ложится, тот всю ночку провертится». — новелла четвёртая

 

Era il luogo il quale frate Puccio aveva alla sua penitenza eletto allato alla camera nella quale giaceva la donna, né da altro era da quella diviso che da un sottilissimo muro; per che, ruzzando messer lo monaco troppo con la donna alla scapestrata, ed ella con lui, parve a frate Puccio sentire alcun dimenamento di palco della casa; di che, avendo giá detti cento de’ suoi paternostri, fatto punto quivi, chiamò la donna senza muoversi, e domandolla ciò che ella faceva. La donna, che motteggevole era molto, forse cavalcando allora la bestia di san Benedetto o vero di san Giovanni Gualberto, rispose: — Gnaffe, marito mio, io mi dimeno quanto io posso. — Disse allora frate Puccio: — Come ti dimeni? che vuol dir questo dimenare? — La donna ridendo <…> e rispose: — Come non sapete voi quello che questo vuol dire? Ora, io ve l’ho udito dire mille volte: «Chi la sera non cena, tutta notte si dimena».

День четвёртый[править]

  •  

— … взгляни немного на сущность вещей; ты увидишь, что у всех нас плоть от одного и того же плотского вещества, и все души созданы одним творцом с одинаковыми силами, одинаковыми свойствами, одинаковыми качествами. Лишь добродетель впервые различила нас, рождавшихся и рождающихся одинаковыми, и те, у которых её было больше, и они в ней были деятельней, были названы благородными, а остальные остались неблагородными. И хотя противоположный обычай прикрыл впоследствии этот закон, он ещё не уничтожен и не искоренён ни из природы, ни из добрых нравов; потому, кто поступает добродетельно, открыто заявляет себя благородным, и если называют его иначе, то виновен в этом не названный, а тот, кто называет. — новелла первая

  •  

Девушка, проснувшись и поверив видению, горько заплакала. <…> получив позволение выйти немного погулять за город, <…> и, сгребя бывшие на том месте сухие листья, стала копать, где земля показалась ей менее твёрдой. И недолго копала, как нашла тело своего несчастного любовника, ещё совсем нетронутое <…>. Опечаленная этим, как ни одна женщина, она поняла, что тут не до слёз, и охотно унесла бы с собою, если бы можно, всё тело, чтобы предать его достойному погребению; но видя, что это невозможно, как сумела, отрезала ножом голову от туловища и, набросав на него земли, голову завернула в полотенце, положила в подол служанке и, никем не замеченная, ушла оттуда и вернулась домой. Здесь, запершись с тою головою в отдельном покое, долго и горячо плакала над нею, так что всю её омыла своими слезами, повсюду осыпая её поцелуями. Взяв затем большой, красивый горшок, из тех, в которых садят майоран или базилик, поместила её туда, обвив прекрасным платом, и, положив сверху земли, посадила несколько отростков прекрасного салернского базилика, который никогда ничем иным не поливала, как розовой или померанцевой водой, либо своими слезами. У ней было обыкновение всегда сидеть поблизости этого горшка и со страстным желанием смотреть на него, ибо он хранил её Лоренцо; насмотревшись, она садилась над ним и принималась плакать, и плакала долго, так что орошала весь базилик. А базилик частью от долгого и постоянного ухода, частью от того, что земля была жирная вследствие разлагавшейся внутри головы, стал чудесным и очень пахучим. — новелла пятая

  •  

… все живущие подвержены тому, что видят во сне разные вещи, <…> многие из них, как оказывается, сбывались. Почему многие питают к сновидению такую веру, какую питали бы к вещам, виденным ими наяву, и из-за своих снов печалятся и радуются, смотря по тому, побуждают ли они их бояться, или надеяться.
<…> сны не всегда правдивы и не всегда лживы. <…> Вследствие этого, я полагаю, что, живя и поступая добродетельно, нечего бояться какого бы то ни было противоречивого сна, ни покидать из-за него добрых намерений; а относительно преступных и дурных деяний, если бы сновидения и благоприятствовали им и, повторяясь, ободряли к ним видевшего их, им не следует верить, ни, в обратном случае, всецело доверяться им. — новелла шестая

  •  

— … есть люди, мнящие, что знают более других, а знают мало, почему позволяют себе противопоставлять свою мудрость не только людским советам, но и природе вещей; и от этого самомнения уже многое множество произошло бед, а никакого добра ещё никогда не видали. А <…> изо всех естественных побуждений любовь всего менее выносит совет и противоречие, ибо по природе она скорее сама может известись, чем быть остановлена препятствием… — новелла восьмая

 

… sono li quali piú che l’altre genti si credon sapere, e sanno meno: e per questo non solamente a’ consigli degli uomini, ma ancora contra la natura delle cose presummono d’opporre il senno loro; della quale presunzione giá grandissimi mali sono avvenuti ed alcun bene non se ne vide giá mai. E <…> che tra l’altre naturali cose quella che meno riceve consiglio o operazione in contrario è amore, la cui natura è tale, che piú tosto per se medesimo consumar si può che per avvedimento alcun tôrre via…

  •  

… Россильоне <…> сел в засаду, где должен был проезжать Гвардастаньо <…>. Когда Россильоне увидел, что тот доехал до желаемого ему места, вышел против него коварно и яростно, с криком: «Смерть тебе, предатель!..» Так сказать и пронзить ему грудь копьём было делом одного мгновения. <…> Сойдя с коня, Россильоне ножом вскрыл грудь Гвардастаньо, собственными руками извлёк из неё сердце, <…> велел позвать повара и сказал ему: «Возьми это кабанье сердце и постарайся приготовить <…> как сумеешь <…>». Когда рыцарь увидел, что жена съела всё, он сказал: <…> «Клянусь богом, <…> я не удивляюсь, если и мёртвым вам понравилось то, что при жизни нравилось более всего другого. <…> То, что вы кушали, было, поистине, сердце мессера Гвильельмо Гвардастаньо, которого вы, как женщина нечестная, так любили; и будьте уверены, что это оно самое, ибо я этими самыми руками вырвал его у него из груди, незадолго перед тем, как вернулся».
Как опечалилась дама, услышав такое о человеке, которого она более всего любила, о том нечего и спрашивать. После некоторого времени она сказала: "Вы сделали то, что подобает нечестному и коварному рыцарю; если я, без его понуждения, сделала его владыкой моей любви и вас тем оскорбила, не ему, а мне следовало понести за то наказание. Но да не попустит того господь, чтобы какая-нибудь другая пища принята была мною после столь благородной, каково сердце такого доблестного и достойного рыцаря, каким был мессер Гвильельмо Гвардастаньо". И, поднявшись, она, ни мало не думая, выбросилась спиной назад из окна, которое было позади её. Окно было очень высоко от земли, потому, упав, она не только что убилась, но почти совсем разбилась. Увидев это, мессер Гвильельмо совсем остолбенел, и ему представилось, что он поступил дурно; убоясь народа и Прованского графа, он велел оседлать лошадей и пустился в бегство. — новелла девятая

  •  

… она добилась того, что предстала пред судьёю. Тот, прежде чем выслушать её, видя, что она свежая и здоровая, пожелал зацепить крюком христианское тело, чему та, для большего успеха просьбы, вовсе и не противилась… — новелла десятая

День пятый[править]

  •  

Катерина: «Если бы то дозволил мои отец и вы, я бы охотно устроила кроватку на балконе возле отцовской комнаты и над его садом, и там бы стала спать; слушая пение соловья и находясь в более прохладном месте, я почувствовала бы себя лучше, чем в вашей комнате». <…> мессер Лицио да Вальбона, как человек старый и потому, быть может, несколько упрямый, сказал: «Что это за соловей, под песни которого она желает спать? Заставлю же её спать под пение цикад!» Узнав о том, Катерина, более с досады, чем от жары, не только не спала всю следующую ночь, но не дала спать и матери, всё жалуясь на жару. Когда мать услышала это, наутро пошла к мессеру Лицио и сказала ему: «<…> ей нравится пение соловья; ведь она — девочка, а девочки любят всё, что на них похоже». Выслушав это, мессер Лицио сказал: «Ну, пусть так, приготовь ей там постель <…>».
Услышав, что всё и всюду успокоились, Риччьярдо с помощью лестницы влез на стену, а с неё, цепляясь за выступы другой стены, добрался с большим трудом и опасностью, в случае падения, на балкон, где тихо и с великой радостью был принят девушкой; после многих поцелуев, они легли вместе и почти всю ночь провели в обоюдном наслаждении и удовольствии, много раз заставив пропеть соловья. Ночи были короткие, удовольствие великое, уже близился день, что было им невдомёк; разгорячённые погодой и забавой, они заснули, ничем не прикрытые, причём Катерина правой рукой обвила шею Риччьярдо, а левой схватила его за то, что вы особенно стыдитесь назвать в обществе мужчин.
Так они спали без просыпу; когда настал день, мессер Лицио поднялся и, вспомнив, что дочка спит на балконе, тихо отворив дверь, сказал: «Дай-ка я посмотрю, как-то соловей дал сегодня поспать Катерине». <…> Хорошо распознав Риччьярдо, он вышел, направился в комнату жены и окликнул её словами: «Скорее, жена, встань и пойди погляди: твоей-то дочке так понравился соловей, что она поймала его и держит в руке». — новелла четвёртая

День седьмой[править]

  •  

Брат Ринальдо спит со своей кумой; муж застаёт его в одной комнате с нею, а она уверяет его, что монах заговаривал глисты у своего крестника. — новелла третья (синопсис)

 

Frate Rinaldo si giace colla comare; truovalo il marito in camera con lei, e fannogli credere che egli incantava i vermini al figlioccio.

  •  

«Мадонна, когда я скину с плеч эту рясу, а я снимаю её очень легко, я покажусь вам таким же мужчиной, как и все другие, а не монахом». — новелла третья

День восьмой[править]

  •  

Существовал прежде, а может быть, и теперь ещё существует такой обычай в приморских городах, где есть порт, что все купцы, являющиеся туда с товарами, выгрузив их, складывают их в один магазин, кое-где называющийся доганой, который содержит коммуна или владетель города. Здесь, сдав тем, кто над этим поставлен, весь товар по расписке с показанием его цены, купец получает от них склад, <…> а доганьеры вписывают его в книгу доганы за счёт купца, заставляя его впоследствии платить себе пошлину <…>. Из этой книги доганы маклеры часто узнают о качестве и количестве находящихся там товаров…
<…> в Палермо в Сицилии также водилось и ещё водится много женщин, красивых собой, но живших не в ладах с честью; те же, которые их не знают, приняли бы их за знатных и достойных дам. Всецело преданные тому, чтобы не то что брить мужчин, а сдирать с них кожу, они, едва увидят приезжего купца, тотчас же справляются в книге доганы, что у него там есть и насколько он состоятелен, а затем своим приветливым и любовным обращением и милыми речами стараются подманить и завлечь таких купцов в свои любовные сети; многих они увлекли этим путём, выманив у них из рук большую часть товара, а у многих и весь; были и такие, которые оставили там товар и судно, тело и кости, — так нежно поводила бритвой цирюльница. — новелла десятая

Перевод[править]

А. Н. Веселовский, 1896 в ред. 1955

О книге[править]

  •  

В авторских главах <…> природа словно бы стыдится своей сиволапости, подделывается под творения рук человеческих. Она так преуспевает в этом, пейзажи так начинают походить на картины, нарисованные с соблюдением всех правил абсолютной симметрии, идея порядка торжествует с такой устрашающей силой, что ради того, чтобы хоть как-то отличить это совершенство замкнутых линий от неподвижного, навеки застывшего совершенства живописи, Боккаччо вводит движение. Но трудно представить себе, что по амфитеатру Долины Дам пробежит коза или заяц — вынырнет неизвестно откуда и неизвестно куда скроется. Нет, в самом центре этой «словно обведенной циркулем» долины расположился такой же точно, словно циркулем обведённый, пруд, и в нём в прозрачной воде резвятся рыбки. Когда же молодые люди и женщины решают развлечься, они затевают изящный круговой танец. Здесь всюду движение завершено само в себе, замкнуто само на себя, не становится в полном смысле слова движением поступательным.

  Юлий Кагарлицкий, «Что такое фантастика?», 1973