Перейти к содержанию

Письма Фрэнсиса Скотта Фицджеральда

Материал из Викицитатника

Здесь процитированы письма Фрэнсиса Скотта Фицджеральда.

Цитаты

[править]
  •  

«Романтический эгоист»
<…> это поэзия, проза, верлибр и каждое настроение темпераментной температуры. Предполагается, что это плутовская прогулка некоего Стивена Палмса от пожарной школы Святого Франциска в Принстоне до конца, когда он в двадцать один год пишет свою автобиографию в Принстонской авиационной школе. В книге прослеживаются следы Таркингтона, Честертона, Чемберса, Уэллса, Бенсона (Роберта Хью), Руперта Брука, а также любовные похождения в духе Комптона Маккензи, и три экстрасенсорных приключения, включая встречу с дьяволом в квартире проститутки.
Точнее всего я могу назвать это модернистским «Чайльд Гарольдом» в прозе[1], и если Скрибнеры возьмут его, я знаю, что проснусь однажды утром и обнаружу, что дебютантки в одночасье сделали меня знаменитым.

 

THE ROMANTIC EGOTIST
<…> it is poetry, prose, vers libre and every mood of a temperamental temperature. It purports to be the picaresque ramble of one Stephen Palms from the San Francisco fire thru school, Princeton, to the end, where at twenty-one he writes his autobiography at the Princeton aviation school. It shows traces of Tarkington, Chesterton, Chambers, Wells, Benson (Robert Hugh), Rupert Brooke and includes Compton-Mackenzie-like love affairs and three psychic adventures including an encounter with the devil in a harlot’s apartment. <…>
I can most nearly describe it by calling it a prose, modernistic Childe Harold and really if Scribners takes it I know I’ll wake some morning and find that the debutantes have made me famous overnight.

  Э. Уилсону, весна 1918
  •  

Чрезвычайно благодарен Вам за письмо <…>.
Должен признать, что «По эту сторону рая» действительно изображает жизнь в Принстоне слишком весёлой и беззаботной. Я пошёл на это преувеличение сознательно, чтобы заручиться читательским интересом. Согласен я и с тем, что мой герой, которого не назовёшь обычным, слишком болезненно реагирует на вполне закономерные явления. <…> книга <…> показывает Принстон субботним вечером в мае. Очень многие университетские друзья, мнением которых я дорожу, тоже не согласны со мной, и поэтому я сам уже не считаю роман фотографически точным, он представлялся мне таким, только когда я его писал.[2]

 

I want to thank you very much for your letter <…>.
I must admit that This Side of Paradise does over-accentuate the gayety and country club atmosphere of Princeton. For the sake of the reader’s interest that part was much over-stressed, and of course the hero, not being average, reacted rather unhealthily I suppose to many perfectly normal phenomena. <…> the book is <…> the Princeton of Saturday night in May. Too many intelligent classmates of mine have failed to agree with it for me to consider it really photographic any more, as of course I did when I wrote it.

  Дж. Г. Хиббену, 3 июня 1920
  •  

… я с недавних пор считаю лучшим американским романом не «Терона Уэйра»[3], а «Главную улицу». <…> Чего стоит хотя бы колоссальный материал, собранный в ней![2]

 

Main Street has displaced Theron Ware in my favor as the best American novel. <…> The amount of sheer data in it is amazing!

  С. Льюису, 26 января 1921
  •  

Мой роман — о том, как растрачиваются иллюзии, которые придают миру такую красочность, что, испытав эту магию, человек становится безразличен к понятию об истинном и ложном.[4]

 

That's the whole burden of this novel—the loss of those illusions that give such color to the world so you don't care whether things are true or false as long as they partake of the magical glory.

  — Л. Фаулеру (Fowler), август 1924
  •  

… твоё и Менкена письма возместили мне, во-первых, все рецензии на роман, даже самые хвалебные, потому что, кроме вас, никто даже приблизительно не понял, о чём он, и, во-вторых, <…> его финансовый провал…[2]

 

… the letters from you and Mencken have compensated me for the fact that of all the reviews, even the most enthusiastic, not one had the slightest idea what the book was about and for the even more depressing fact that it was <…> a financial failure…

  — Э. Уилсону, весна 1925
  •  

Не думаю, что мы хуже остальных, но общение с другими нациями всегда выявляет наши худшие качества. И если современные американки подражают моим героиням, значит, я сослужил им дурную службу.[2]

 

I suppose we’re no worse than anyone, only contact with other races brings out all our worst qualities. If I had anything to do with creating the manners of the contemporary American girl I certainly made a botch of the job.

  — там же
  •  

Ты прав насчёт Гэтсби, он в самом деле написан неровно и смазанно. Я его тоже отчётливо никогда не видел, потому что сначала он был одним моим старым знакомым, а потом вдруг превратился в меня самого…[2]

 

You are right about Gatsby being blurred and patchy. I never at any one time saw him clear myself — for he started as one man I knew and then changed into myself

  Дж. П. Бишопу, 9 августа 1925
  •  

В Америке всё время живёшь в ожидании событий, поэтому она так и притягивает к себе, но постепенно надежда угасает, потому что ничего не происходит, люди остаются прежними, только стареют, и американское искусство тоже остаётся прежним, ибо Америка — это история луны, которой не суждено взойти. И «заветного мига» вы тоже не дождётесь — не зыбкого мига надежды, а минуты ясности и покоя…[2]

 

America’s greatest promise is that something is going to happen, and after awhile you get tired of waiting because nothing happens to people except that they grow old, and nothing happens to American art because America is the story of the moon that never rose. or does the ‘minute itself ever come to life either, the minute not of unrest and hope but of a glowing peace…

  Марии Манн, октябрь 1925
  •  

У моего романа есть один очень большой недостаток — я не показал, что чувствует Дэзи, встретив Гэтсби через пять лет после разлуки (и поэтому, когда она снова отказывается от него, в её поступке не ощущается ни логики, ни значительности). Это все чувствовали, но никто не мог указать конкретно, где и что надо поправить, поскольку сущность сцены исчезает из виду — она плотно укутана многочисленными искусно сотканными одеялами прозы. Уилсон упрекает меня за то, что все мои характеры «пренеприятны, причём на один лад», Столлингс характеризует книгу как «кипу блистательных предварительных заметок к роману»[5], а вы пишете: «История, рассказанная в романе, абсолютно заурядна»[К 1]. Мне кажется, такое ощущение у вас оттого, что ход рассказа плавен, в нём почти нет толчков. Хотя вы и восторгаетесь Конрадом, но в последнее время — быть может, из-за недовольства гладенькими романами последователей Джеймса — всё чаще высказываетесь одобрительно о вещах, лишённых формы. Я же написал «Гэтсби» так, как он написан, и потому, что меня не удовлетворяет хаотичная форма моих первых двух романов, а также романов Льюиса и Дос Пассоса. Согласен, в этом смысле книга не выдерживает сравнения с «Моей Антонией» и «Погибшей леди» <…>. Во всяком случае, работая над ней, я научился массе вещей, а если что на неё и повлияло, так это мужественная манера «Братьев Карамазовых» <…>.
Мой мусор для «Post» делается всё хуже и хуже, ибо я вкладываю в него всё меньше души.[7] Странно говорить, но вся душа ушла на мою первую[8] ерунду. <…> По сути, я никогда не «опускался» в литературе — до тех пор пока не провалился «Размазня», а вот тогда уже пришлось: ради возможности написать эту книгу. Впрочем, я бы давно уже «опустился», если бы это приносило какую-нибудь выгоду; я пытался сделать это, работая для кино, но безуспешно. Никто, кажется, не в силах понять, что для интеллигентного человека «опуститься», пожалуй, самое трудное в мире. Когда сбиваются с пути, создавая одну по-настоящему драматическую книгу, такие люди, как Хьюз[3] или Стивен Уитмен[К 2], это происходит оттого, что у них никогда не было подлинного «я» и своего взгляда на жизнь, а были только пустые желудки и натянутые до предела нервы. Но вот желудки полны, а нервы спокойны от сознания удовлетворённого тщеславия, и жизнь предстаёт им в розовом свете…[9][2]4 мая 1925

 

There is a tremendous fault in the book — the lack of an emotional presentment of Daisy’s attitude toward Gatsby after their reunion (and the consequent lack of logic or importance in her throwing him over). Everyone has felt this but no one has spotted it because it’s concealed beneath elaborate and overlapping blankets of prose. Wilson complained: ‘The characters are so uniformly unpleasant’; Stallings: ‘a sheaf of gorgeous notes for a novel’; and you say: ‘The story is fundamentally trivial.’ I think the smooth, almost unbroken pattern makes you feel that. Despite your admiration for Conrad you have lately — perhaps in reaction against the merely well made novels of James’ imitators — become used to the formless. It is in protest against my own formless two novels, and Lewis’ and Dos Passos’ that this was written. I admit that in comparison to My Antonia and The Lost Lady it is a failure in what it tries to do <…>. At any rate I have” learned a lot from writing it, and the influence on it has been the masculine one of The Brothers Karamazov <…>.
My trash for the Post grows worse and worse as there is less and less heart in it. Strange to say, my whole heart was in my first trash. <…> I never really ‘wrote down’ until after the failure of The Vegetable and that was to make this book possible. I would have written down long ago if it had been profitable — I tried it unsuccessfully for the movies. People don’t seem to realize that for an intelligent man writing down is about the hardest thing in the world. When people like Hughes and Stephen Whitman go wrong after one tragic book, it is because they never had any real egos or attitudes but only empty bellies and cross nerves. The bellies full and the nerves soothed with vanity they see life rosily…

  •  

Здесь целая колония американских литераторов (толпящихся вокруг Паунда). Всё это старьёвщики, исключение составляют Хемингуэй и ещё несколько человек, которые думают и работают гораздо больше, чем их молодые нью-йоркские собратья.[2]осень 1925, Париж

 

I have met most of the American literary world here (the crowd that centers about Pound) and find them mostly junk-dealers; except a few like Hemingway who are doing rather more thinking and working than the young men around New York.

  •  

Первая часть книги, романтическое введение, оказалась чересчур растянутой и отягощённой подробностями, главным образом по той причине, что создавалась на протяжении многих лет на основе менявшихся планов[7], но всё остальное в книге подчинено определённой идее, и если бы мне пришлось завтра начать писать её заново, то я действовал бы точно так же независимо от того, удалась книга или нет. Чего не понимает большинство критиков (а они вообще ничего не понимают)? Того, что тему «умирающей осени» я ввёл совершенно намеренно, что она не результат истощения жизненных сил, а часть задуманного плана.
Этот трюк, который придумали мы с Эрнестом Хемингуэем (возможно, под влиянием конрадовского предисловия к «Негру»), был величайшим «кредо» моей жизни с тех пор, как я понял, что буду художником, а не бизнесменом. Я предпочитаю оставить свой след в людских душах (даже если он будет размером с пятак) тому, чтобы считаться просто хорошим отцом и мужем, кормильцем семьи.[2]23 апреля 1934

 

The first part, the romantic introduction, was too long and too elaborated largely because of the fact that it had been written over a series of years with varying plans but everything else in the book conformed to a definite intention and if I had to start to write it again tomorrow I would adopt the same plan, irrespective of the fact of whether I had in this case brought it off or not brought it off. That is what most of the critics fail to understand (outside of the fact that they fail to recognize and identify anything in the book): that the motif of the ‘dying fall’ was absolutely deliberate and did not come from any diminution of vitality but from a definite plan.
That particular trick is one that Ernest Hemingway and I worked out — probably from Conrad’s preface to The Nigger — and it has been the greatest ‘credo’ in my life ever since I decided that I would rather be an artist than a careerist. I would rather impress my image (even though an image the size of a nickel) upon the soul of a people than be known except insofar as I have my natural obligation to my family — to provide for them.

  •  

Вчера я вчерне закончил свой роман, который называется «Воспитание личности». Это вовсе не новый вариант моего злополучного «Романтического эгоиста», но я отчасти использовал прежний материал, улучшив его и переработав <…>.
Если та книжка была вроде запеканки, куда валят без разбору всё оставшееся от ужина, то теперь <…> едва я перестал приструнивать свою музу, как она покорно явилась ко мне сама…[10]26 июля 1919

 

Yesterday I finished the first draft of a novel called: THE EDUCATION OF A PERSONAGE. It is in no sense a revision of the ill-fated Romantic Egotist but it contains some of the former material, improved and worked over <…>.
But while the other was a tedious, disconnected casserole this <…> immediately I stopped disciplining the muse she trotted obediently around…

  •  

Я отныне буду следовать только собственным представлениям и писать каждую книгу так, как будто это моё последнее слово в земной жизни. Мне кажется, именно так поступает Уэллс.[10]около 15 ноября 1919

 

I'm going to obey my own mandate and write every book as if it were the last word I'd have on earth. I think Wells does that.

  •  

Заглавие — единственный недостаток книги, полагаю, лучше всего было её назвать «Трималхион»[К 3].[10]около 12 марта 1925

 

That's the one flaw in the book—I feel Trimalchio might have been best after all.

  •  

Если в коммерческом отношении книга окажется неудачей, причина может быть одна из двух или обе вместе.
Первая: заглавие не более чем сносное, скорее плохое, чем хорошее.
Вторая и самая главная: в книге нет яркого женского характера, а на рынке лучше всего идут книги, где решающая роль принадлежит героиням[К 4]. Не думаю, чтобы всё дело было в несчастливом конце.[10]около 24 апреля 1925

 

If the book fails commercially it will be from one of two reasons or both.
First, the title is only fair, rather bad than good.
Second and most important, the book contains no important woman character, and women control the fiction market at present. I don’t think the unhappy end matters particularly.

  •  

… я не в восторге от Тома Бойда и как художника, и как человека <…>. Меня всегда раздражает в нём это невежество, эта самодовольная нетерпимость и грубость, которую он, видимо, считает свидетельством жизненной силы, напоминая при этом человека, который взялся поливать и пестовать одуванчики в уверенности, что из них вырастет лук.
<…> среди тех, кто не привык думать, <…> распространено мнение, что Шервуд Андерсон — человек, у которого много глубоких идей, но который «страдает от неспособности их выразить». На самом же деле у Андерсона, в сущности, нет вообще никаких идей, однако это сейчас один из самых тонких и совершенных литераторов, пишущих на английском языке. <…> Том за всю свою жизнь не добьётся такого ритма, который иногда чувствуется в «Уайнсбург, Огайо». <…> Меня смешат суждения критиков: ведь стиль Андерсона прост — примерно так же, как машинное отделение, где стоят динамо. А Том тешит себя иллюзией, будто можно в пять месяцев создать настоящий роман, если работать до громкого сердцебиения.[9][10]1 июня 1925

 

… I haven’t an enormous faith in Tom Boyd either as a personality or an artist <…>. His ignorance, his presumptuous intolerance and his careless grossness, which he cultivates for vitality as a man might nurse along a dandelion with the hope that it would turn out to be an onion, have always annoyed me.
<…> there is an impression among the thoughtless <…> that Sherwood Anderson is a man of profound ideas who is ‘handicapped by his inarticulateness.’ As a matter of fact Anderson is a man of practically no ideas — but he is one of the very best and finest writers in the English language today. <…> Tom could never get such rhythms in his life as there are on the pages of Winesburg, Ohio. <…> The words on the lips of critics make me hilarious: Anderson’s style is about as simple as an engine room full of dynamos. But Tom flatters himself that he can sit down for five months and by dressing up a few heart throbs in overalls produce literature.

  •  

… Эрнест <…> травмирован тем, как с ним обращались издатели и журнальные редакторы…[10]около 25 июня 1926

 

… Ernest <…> is discouraged about the previous reception of his work by publishers and magazine editors…

  •  

Шамсон, вне всякого сомнения, на голову выше всех здешних молодых; это как бы сплав Эрнеста и Торнтона Уайлдера. «Люди с большой дороги» <…> написаны сильно, как «Соки земли» Гамсуна, и вовсе не похожи на фальшивые книги Тома Бойда об американских землепашцах. <…> убеждён, что он станет писателем не меньше Франса и Пруста. <…> Лет через десять Шамсона нельзя будет законтрактовать ни за какие деньги.[10]около 21 июля 1928, Париж

 

… Chamson is head over heels the best young man here, like Ernest and Thornton Wilder rolled into one. This Hommes de la Route (Road Menders) <…> — the story <…> with all of the force of K. Hamsun’s Growth of the Soil — not a bit like Tom Boyd’s bogus American husbandmen. <…> I have every faith in him as an extraordinary personality, like France and Proust. <…> Ten years from now he’ll be beyond price.

  •  

… не хочу испортить мой роман, наспех завершив, хотя мог так поступить ещё полтора года назад. Если вы думаете, что Каллаган не похоронил самого себя под развалинами собственного шедевра[К 5], где вовсю пахнет мертвецкой, то погодите самую малость, пока не уляжется пыль от обломков.[10]около 1 мая 1930

 

… my novel, <…> I’d hurriedly finished it up a year and a half ago. If you think Callaghan hasn’t completely blown himself up with this deathhouse masterpiece just wait and see the pieces fall.

  •  

Том Вулф <…> — ваше настоящее открытие, ведь трудно себе вообразить всё то, на что он способен. По сравнению с Эрнестом он обладает более глубокой культурой и большей жизненной энергией, а если он не такой тонкий поэт, то ведь это искупается грандиозностью материала, который он хочет охватить. Он лишён и присущей Эрнесту твёрдости пера, которое словно закаляли на огне, Том же более восприимчив к живой жизни вокруг. Джон Бишоп считает, что его нужно учить экономии слов и т.п., но сейчас, по прочтении его книги[3], я нахожу, что всё это ерунда. Он удивительный человек, и пусть он сам решает, сколько надо писать, даже если роман растянется на пять томов.[10]около 1 сентября 1930

 

Tom Wolfe <…>. You have a great find in him — what he’ll do is incalculable. He has a deeper culture than Ernest and more vitality, if he is slightly less of a poet that goes with the immense surface he wants to cover. Also he lacks Ernest’s quality of a stick hardened in the fire — he is more susceptible to the world. John Bishop told me he needed advice about cutting, etc., but after reading his book I thought that was nonsense. He strikes me as a man who should be let alone as to length, if he has to be published in five volumes.

  •  

Боюсь, в последнее десятилетие у нас плохо с критикой: мы только и знаем, что совершать открытия, хотя на одного Хемингуэя приходится десяток каллаганов и колдуэллов (с моей точки зрения, ничтожных); похоже, мы произвели на свет особую породу смолоду избалованных гениев из числа тех, кто лучше стал бы толковым рабочим.[10]около 30 апреля 1932

 

I’m afraid all our critical tendencies in the last decade got bullish; we discovered one Hemingway to a dozen Callaghans and Caldwells (I think the latter is a wash-out) and probably created a lot of spoiled geniuses who might have been good workmen.

  •  

Не сомневаюсь, что роман поддержит мой престиж, однако признание, видимо, будет нескорым — увы, опять я написал роман для романистов, а такие книги ещё никому не приносили золотых гор. Может быть, в нём слишком всё густо написано, чтобы любителям острых сюжетов легко было добраться до сути, но тут уж ничего нельзя изменить, потому что это тот самый случай, когда книге отдано всё без остатка.[10]13 января 1934

 

The novel will certainly have succès d’estime but it may be slow in coming — alas, I may again have written a novel for novelists with little chance of its lining anybody’s pockets with gold. The thing is perhaps too crowded for story readers to search it through for the story but it can’t be helped, there are times when you have to get every edge of your fingernails on paper.

  •  

Возможности Тома Вулфа <…> безгранично велики, он может писать тонко, ничего не договаривая до конца, и у него нет решительно никакого права закармливать людей обильными обедами из одной икры. <…> Меня страшит мысль, что его редкостный талант пойдёт прахом и он станет кем-то вроде цирковых силачей, ни на что не годных, несмотря на все их мускулы. Всякому атлету надо знать законы своего вида спорта, а не довольствоваться тренировкой мышц… <…> Том впадает чуть не в истерику, едва ему покажется, что кто-то посягнул на его бесценный дар. Боюсь, что самая скверная его черта — отсутствие скромности, а это, на мой взгляд, свойственно, как ни странно, исключительно второстепенным и заурядным писателям. У него были дурные учителя, которые ничему его не научили, а лишь развили отвращение к учебе.[10]17 апреля 1935

 

Tom Wolfe <…> He who has such infinite power of suggestion and delicacy has absolutely no right to glut people on whole meals of caviar. <…> I’d hate to see such an exquisite talent turn into one of those muscle-bound and useless giants seen in a circus. Athletes have got to learn their games; they shouldn’t just be content to tense their muscles… <…> his tendency to almost feminine horror if he thinks anyone is going to lay hands on his precious talent. I think his lack of humility is his most difficult characteristic, a lack oddly enough which I associate only with second or third rate writers. He was badly taught by bad teachers and now he hates learning.

  •  

… я написал Эрнесту после этого его рассказа и в самой мягкой форме просил его в дальнейшем не пользоваться моим именем, даже в беллетристике. Он мне прислал какое-то безумное письмо[К 6], где много говорится о том, какой он великий Писатель и как любит своих детей и пр., но обходится стороной самое главное; правда, что-то говорится насчёт того, «кто кого переживёт». Отвечать ему значило бы затеять опасные игры с дымящейся петардой.
Я его всё равно люблю, как бы он ни поступал и что бы ни писал, но ещё один такой выпад — и я, кажется, дам ему сдачи так, что он не скоро поднимется. Лучшие его книги безупречны, так что им не грозят никакие наскоки, но он теперь совсем потерял голову и, чем дальше, там больше напоминает перепившего пунша и ко всем пристающего задиру, каких изображают в кино.[10]19 сентября 1936

 

… I wrote Ernest about that story of his, asking him in the most measured terms not to use my name in future pieces of fiction. He wrote me back a crazy letter, telling me about what a greater Writer he was and how much he loved his children, but yielding the point — "If I should out live him —" which he doubted. To have answered it would have been like fooling with a lit firecracker.
Somehow I love that man, no matter what he says or does, but just one more crack and I think I would have to throw my weight with the gang and lay him. No one could ever hurt him in his first books but he has completely lost his head and the duller he gets about it, the more he is like a punch-drunk pug fighting himself in the movies.

  •  

Каждая моя поездка в Голливуд, несмотря на гигантское жалованье, оборачивалась для меня финансовой и художественной неудачей. <…>
У меня определённо есть в голове ещё один роман, но ему, похоже, суждено пополнить список незавершённых книг этого мира.[8]16 октября 1936

 

Each time I have gone to Hollywood, in spite of the enormous salary, has really set me back financially and artistically. <…>
I certainly have this one more novel, but it may have to remain among the unwritten books of this world.

  •  

… вы едва ли не единственный из оставшихся друзей, кто не поучает меня и не читает мне морали — особенно после «Крушения»[К 7][3]. Мне приходят письма даже из Синг-Синга и Джолиета, и все меня стараются утешить или дать полезный совет.[10]конец февраля 1937

 

… you are about the only friend who does not see fit to incorporate a moral lesson, especially since The Crack-Up’ stuff. Actually I hear from people in Sing Sing and Joliet all comforting and advising me.

  •  

… оглядываясь на «По эту сторону рая», я нахожу, что она — одна из самых забавных со времён «Дориана Грея» с её в высшей степени серьёзным притворством; правда, там и сям я нахожу очень правдивые, живые страницы[4]
<…> этот удивительный бизнес то требует, чтобы ты работал из последних сил, то заставляет тебя томиться бездельем и изводить себя сомнениями в том, что ты ещё кому-то тут нужен, а тем временем кто-то где-то решает, годится сделанное тобой или нет. Странный тут подобрался народ: несколько безумно уставших, но великолепных профессионалов, которые делают картины, и угнетающее множество подонков и ничтожеств, каких свет ещё не видывал. А в результате то и дело сталкиваешься со всякими шарлатанами, и никто никому не доверяет, и время тратится большей частью попусту, так как никто ни в чём не уверен.[10]23 апреля 1938, Голливуд

 

… looking This Side of Paradise over, I think it is now one of the funniest books since "Dorian Gray" in its utter spuriousness—and then, here and there, I find a page that is very real and living…
<…> as this amazing business has a way of whizzing you along at a terrific speed and then letting you wait in a dispirited, half-cocked mood when you don’t feel like undertaking anything else, while it makes up its mind. It is a strange conglomeration of a few excellent overtired men making the pictures, and as dismal a crowd of fakes and hacks at the bottom as you can imagine. The consequence is that every other man is a charlatan, nobody trusts anybody else, and an infinite amount of time is wasted from lack of confidence.

  •  

Главный недостаток романа в том, что «истинное начало» — рассказ про молодого психиатра в Швейцарии — запрятано где-то в середине книги.[7]

 

Its great fault is that the true beginning—the young psychiatrist in Switzerland—is tucked away in the middle of the book.

  М. Перкинсу, 24 декабря 1938
  •  

… продолжать и дальше тянуть здесь лямку, как фабричный рабочий, было бы равносильно моральному крушению. Условия тут такие, что всё кажется парадоксом; вам словно бы говорят[К 8]: «Мы вас пригласили потому, что ценим вашу индивидуальность, но пока вы у нас работаете[4], мы сделаем всё, чтобы она не проявилась». <…>
Как чудесно снова писать, а не заниматься штопкой дыр в чужих изделиях. Когда я сидел над «Унесёнными ветром», мне категорически запретили использовать в сценарии хоть слово, если его не было в романе; когда требовалась новая реплика, приходилось перерывать страницу за страницей, выискивая фразы, относящиеся совсем к другой ситуации, словно дело шло не о Маргарет Митчелл, а о Священном писании![10]25 февраля 1939

 

… it would be morally destructive to continue here any longer on the factory worker's basis. Conditions in the industry somehow propose the paradox: "We brought you here for your individuality but while you're here we insist that you do everything to conceal it." <…>
It is wonderful to be writing again instead of patching — do you know in that Gone with the Wind job I was absolutely forbidden to use any words except those of Margaret Mitchell; that is, when new phrases had to be invented one had to thumb through as if it were Scripture and check out phrases of hers which would cover the situation!

  •  

Как бы я хотел, чтобы меня продолжали печатать. Дико представить себе, как через год-другой Скотти станет уверять своих приятельниц, что её отец был писателем, но в магазинах не найдётся ни одной моей книги в доказательство этому.[К 9] <…> Прежде я верил, <…> что на самом деле <…> могу делать людей счастливыми, и ничто на свете не приносило мне столько радости. Но выяснилось, что и это лишь пустая греза, вроде райского уголка, изображаемого в водевилях, которые разыгрывают уличные менестрели, а самому мне отведена роль доверчивого простачка. <…>
Погибнуть так бесповоротно, так несправедливо после того, как отдал столь много! Даже и сейчас не так уж часто встретишь в американской прозе вещи, на которых вовсе нет моего отблеска — пусть совсем немножко, но я всё-таки был своеобразен.[10]20 мая 1940

 

I wish I was in print. It will be odd a year or so from now when Scottie assures her friends I was an author and finds that no book is procurable. <…> Once I believed <…> I could <…> make people happy and it was more fun than anything. Now even that seems like a vaudevillian’s cheap dream of heaven, a vast minstrel show in which one is the perpetual Bones. <…>
But to die, so completely and unjustly after having given so much! Even now there is little published in American fiction that doesn’t slightly bear my stamp — in a small way I was an original.

  •  

Хотя в [«Мужчинах без женщин»] собраны вещи и географически, и по настроению самые разные, книга целостна, как конрадовские сборники повестей.[2]ноябрь 1927

 

In spite of all its geographical and emotional rambling, it's a unit, as much as Conrad's books of Contes were.

  •  

За 2,5 месяца <…> я продвинул <роман> на 20000 слов и написал рассказ. Учитывая, в каком положении я нахожусь последние годы, это для меня высшее достижение. Расплачиваться за него пришлось обычной моей нервной депрессией и пьянством до той степени, когда на меня может с презрением смотреть последний мальчишка-официант в бистро. У меня теперь выработалась такая манера: часам к 11 я напиваюсь до того, что перестаю владеть собой, из глаз хлещут слезы, а может, и не слёзы, а лишний джин; я собираю вокруг себя всех, кому это интересно, и рассказываю, что никто меня в мире не любит и я тоже никого не люблю, обычно включая Зельду и часто — всю слушающую меня компанию; когда я дохожу до этого места, слушающая меня компания становится не столь уж дружелюбной, и я просыпаюсь в каких-то странных комнатах, в странных домах. <…>
Твой анализ причин, по которым я не способен писать серьёзно, слишком мягок, потому что ты умалчиваешь о моём беспутном образе жизни, <…> может быть, я просто слишком рано сказал всё, что мог сказать, да к тому же мы ведь жили всё время на предельной скорости, всё время в поисках самой весёлой жизни, какая только возможна. <…>
Моё честолюбие может быть спокойно, ведь «Post» платит теперь своей старой шлюхе 4000 долларов за визит[К 10].[4] А дело в том, что шлюха освоила 40 позиций, — когда она была помоложе, хватало и одной.[2]9 сентября 1929

 

In 2 1\2 months <…> I’ve written 20,000 words on it and one short story, which is superb for me of late years. I’ve paid for it with the usual nervous depressions and such drinking manners as the lowest bistro (bistrot?) boy would scorn. My latest tendency is to collapse about 11:00 and, with the tears flowing from my eyes or the gin rising to their level and leaking over, tell interested friends or acquaintances that I haven’t a friend in the world and likewise care for nobody, generally including Zelda, and often implying current company—after which the current company tend to become less current and I wake up in strange rooms in strange places. <…>
Your analysis of my inability to get my serious work done is too kind in that it leaves out the dissipation, <…> may have taken all I had to say too early, adding that all the time we were living at top speed in the gayest worlds we could find. <…>
Here’s a last flicker of the old cheap pride: the Post now pays the old whore $4000 a screw. But now it’s because she’s mastered the 40 positions—in her youth one was enough.

  •  

… за исключением нескольких фактически уже умерших или умирающих стариков, ты единственный из всех американских прозаиков, перед кем я почтительно снимаю шляпу. Среди написанного тобой есть такие куски, такие абзацы, которые я перечитываю вновь и вновь; если хочешь знать, года полтора назад я запретил себе прикасаться к твоим книгам, потому что боюсь, как бы какие-нибудь свойственные одному тебе интонации не просочились на мои страницы. Возможно, в «Ночи» ты найдёшь свои следы, но, убей меня, я сделал всё, чтобы их там не оказалось.[2]1 июня 1934

 

… for a few of the dead or dying old men you are the only man writing fiction in America that I look up to very much. There are pieces and paragraphs of your work that I read over and over—in fact, I stopped myself doing it for a year and a half because I was afraid that your particular rhythms were going to creep in on mine by process of infiltration. Perhaps you will recognize some of your remarks in Tender, but I did every damn thing I could to avoid that.

  •  

Пожалуйста, при первой же перепечатке [«Снегов Килиманджаро»] убери моё имя. Если мне захотелось написать свой de profundis[К 7], это ещё не значит, что я тем самым созываю друзей причитать над моим трупом.[2]август 1936

 

Please lay off me in print. If I choose to write de profundis sometimes it doesn’t mean I want friends praying aloud over my corpse.

  •  

Я всё время вспоминаю предисловие к конрадовскому «Негру с „Нарцисса“» и укрепляюсь в мысли о том, как важно писателю, чтобы его книги задевали людей за живое и долго волновали их. И хотя в этом моём романе нет эффектной концовки, я очень надеюсь, что эффект всё-таки наступит — много позже, когда фамилия автора будет забыта.[2]

 

I keep thinking of Conrad’s Nigger of the Narcissus preface — and I believe that the important thing about a work of fiction is that the essential reaction shall be profound and enduring. And if the ending of this one is not effectual I should be gladder to think that the effect came back long afterwards, long after one had forgotten the name of the author.

  — Дж. П. Бишопу, 2 апреля 1934
  •  

… в книге повсюду возникли ситуации, когда я мог бы усилить драматизм сцены, но я сознательно от этого воздерживался; материал, настолько хватающий за душу и заряженный изнутри, что я не хотел подвергать читателя одному нервному шоку за другим; этот роман не может не стать близким всем людям моего поколения, которые его прочтут.[9][4]

 

… there were moments all through the book where I could have pointed up dramatic scenes, and I deliberately refrained from doing so because the material itself was so harrowing and highly charged that I did not want to subject the reader to a series of nervous shocks in a novel that was inevitably close to whoever read it in my generation.

  — Дж. П. Бишопу, 7 апреля 1934
  •  

В основу Гэтсби лёг, вероятно, образ одного забытого фермера, типичного для Миннесоты, — я знал его и забыл, — и этот образ ассоциировался у меня с каким-то чувством романтики. <…> мой рассказ «Отпущение грехов» (в сборнике «Все эти юноши печальные») был задуман как картина его детства, но я вынул его из романа, потому что предпочел сохранить атмосферу тайны.[11]

 

Gatsby was perhaps created on the image of some forgotten farm type of Minnesota that I have known and forgotten, and associated at the same moment with some sense of romance. <…> a story of mine, called ‘Absolution,’ in my book All the Sad Young Men was intended to be a picture of his early life, but that I cut it because I preferred to preserve the sense of mystery.

  — Дж. Джемисону (Jamieson), 15 апреля 1934
  •  

Все мои книги — сплошное сожаление, что я не стал таким хорошим, каким намеревался быть (а хорошим, к твоему сведению, называют сейчас такого человека, который мухи не обидит, но во имя светлых идеалов истребит сотни тысяч себе подобных, то есть существо «совестливое»)…[2]

 

Again and again in my books I have tried to imagize my regret that I have never been as good as I intended to be (and you must know that what I mean by good is the modern don’t-hurt-a-hair-of-anybody’s-head-and-kill-a-hundred-thousand-people-if-necessary — in other words a personal conscience)…

  Дж. О’Харе, 25 июля 1936
  •  

Литераторы часто затевают кровавые ссоры, но выигрывают их примерно с тем же триумфом, с каким большинство стран вышли из Мировой войны.[2]

 

Too often literary men allow themselves to get into internecine quarrels and finish about as victoriously as most of the nations at the end of the World War.

  — Б. Дэнс (Dance), 15 сентября 1936
  •  

Единственный, кто устоял против Голливуда, — это Эрнест. О’Нил и прочие настолько богаты, что их я не считаю.[2]

 

The only real holdout against Hollywood is Ernest. O’Neill, etc., are so damn rich that they don’t count.

  К. Форду, начало июля 1937
  •  

… чем явственнее и сильнее определяются заложенные в человеке тенденции, чем больше может быть он уверен, что они выступят на поверхность, тем важнее отделять их одну от другой и пользоваться ими с осторожностью. Роман, представляющий собой цепочку тщательно отобранных событий, имеет ту особенность, что в нём великий писатель, например Флобер, может сознательно оставить за пределами книги всё ненужное, чтобы какой-нибудь Билл или Джо (или — в его случае — Золя) подхватили оставленное и носились с этим сколько угодно. Он же скажет только о том, что видит он один. И поэтому «Госпожа Бовари» принадлежит вечности, а Золя уже крушится под натиском времени.[9][2]

 

… the more, the stronger, man’s inner tendencies are defined, the more he can be sure they will show, the more necessity to rarefy them, to use them sparingly. The novel of selected incidents has this to be said: that the great writer like Flaubert has consciously left out the stuff that Bill or Joe (in his case, Zola) will come along and say presently. He will say only the things that he alone sees. So Madame Bovary becomes eternal while Zola already rocks with age….

  Т. Вулфу, июль 1937
  •  

… вряд ли я напишу ещё много историй о юной любви. Меня приговорили к этому мои первые сочинения, написанные до 1925 года. <…> Производить один и тот же товар на протяжении трёх десятилетий способен только чудотворец или халтурщик.
Я знаю, что именно этого от меня и ждут, но в этом смысле родник уже практически иссяк, и гораздо разумнее, как мне представляется, не выжимать из него последние капли, а отыскать новый родник, новую жилу. <…> Тем не менее огромное количество издателей по-прежнему считают, что я испытываю непреодолимый интерес к юным девушкам — интерес, который при моём возрасте вполне может отправить меня за решётку.[8]

 

… it isn’t particularly likely that I’ll write a great many more stories about young love. I was tagged with that by my first writings up to 1925. <…> I would either be a miracle man or a hack if I could go on turning out an identical product for three decades.
I know that is what’s expected of me, but in that direction the well is pretty dry and I think I am much wiser in not trying to strain for it but rather to open up a new well, a new vein. <…> Nevertheless, an overwhelming number of editors continue to associate me with an absorbing interest in young girls—an interest that at my age would probably land me behind bars.

  — К. Литтауэру[К 11], вероятно, конец июля 1939
  •  

Я думаю, что девять лет, отделяющих «Гэтсби» от «Ночи», нанесли моей репутации почти невосстановимый ущерб[7], потому что за это время выросло новое поколение читателей, для которых я всего лишь автор рассказов в «Post».[2]11 октября 1940

 

I think the nine years that intervened between The Great Gatsby and Tender hurt my reputation almost beyond repair because a whole generation grew up in the meanwhile to whom I was only a writer of Post stories.

  •  

Эрнест прислал мне свою книгу[3] <…>. В ней нет ни накала, ни свежести, ни взлётов подлинного вдохновения. Но я думаю, что среднему читателю, воспитанному на Синклере Льюисе, она понравится больше других его вещей. Она вся состоит из приключений в духе «Гекльберри Финна», но, как и все его книги, отмечена печатью большого ума и профессионализма. <…> Однако заметь, она принесёт ему целое состояние: он продал право на её экранизацию за 100 тысяч долларов…[2]26 октября 1940

 

Ernest sent me his book <…>. It doesn’t seem to have the tensity or the freshness nor has it the inspired poetic moments. But I imagine it would please the average type of reader, the mind who used to enjoy Sinclair Lewis, more than anything he has written. It is full of a lot of rounded adventures on the Huckleberry Finn order and of course it is highly intelligent and literate like everything he does. <…> But the point is, he is making a fortune out of it — has sold it to the movies for over a hundred thousand dollars…

  •  

… заканчиваю роман, который пишу для себя <…>. Каким бы он ни получился, это что-то ни на что другое у меня не похожее; я ищу эту книгу в себе, как ищут уран — унция руды на кубическую тонну отброшенных идей. Это роман à la Флобер — без «идей», в нём только люди, на долю которых — каждого в отдельности и всех вместе — выпали те или другие переживания, надеюсь, верно мною изображённые.
Из всего, что я писал раньше, роман больше всего напоминает «Гэтсби».[2]23 ноября 1940

 

… I’m finishing my novel for myself <…>. It will, at any rate, be nothing like anything else as I’m digging it out of myself like uranium — one ounce to the cubic ton of rejected ideas. It is a novel à la Flaubert without ‘ideas’ but only people moved singly and in mass through what I hope are authentic moods.
The resemblance is rather to Gatsby than to anything else I’ve written.

  •  

Если будешь называть меня «папкой», я тебя стану называть словом «Яйцо», потому что ты находишься на самой примитивной стадии жизни, и я, стало быть, могу тебя выбросить и расколоть, если мне так захочется, а ещё лучше — просто всем расскажу, кто ты теперь. <…> Вот увидишь, обратись ко мне так ещё хоть один-единственный раз, и потом всю жизнь тебя будет преследовать прозвище, которое я придумаю.[13]8 августа 1933

 

My come-back to your calling me Pappy is christening you by the word Egg, which implies that you belong to a very rudimentary state of life and that I could break you up and crack you open at my will and I think it would be a word that would hang on if I ever told it to your contemporaries. <…> Try it once more and I swear to God I will hang it on you and it will be up to you to shake it off.

  •  

… я прочитал «Унесённых ветром» от корки до корки — и нахожу, что это хороший роман, правда, не слишком своеобразный, там много взято из «Пересудов кумушек», из «Ярмарки тщеславия» и изо всех книг про Гражданскую войну. Ни новых характеров, ни новых приёмов, ни новых наблюдений — ничего из того, что создаёт литературу, и в особенности никаких новых постижений человеческих чувств. Но с другой стороны, роман интересный, на удивление объективный, последовательный, он искусно написан от начала и до конца, и я не испытывал ни малейшего чувства высокомерия, мне просто было немного жаль тех, кто убеждён, будто это высшее свершение человеческого гения.[13]зима 1939

 

… I mean really read Gone with the Wind — it is a good novel — not very original, in fact leaning heavily on The Old Wives’ Tale, Vanity Fair, and all that has been written on the Civil War. There are no new characters, new technique, new observations — none of the elements that make literature — especially no new examination into human emotions. But on the other hand it is interesting, surprisingly honest, consistent and workmanlike throughout, and I felt no contempt for it but only a certain pity for those who considered it the supreme achievement of the human mind.

  •  

Уметь хорошо писать — то же, что уметь плавать под водой, не задыхаясь. <…>
На мой взгляд, добиться в прозе лаконичности невозможно, если не попытаться, не задумываясь об успехе, написать один-два сонета строгим ямбическим пентаметром, если не проштудировать краткие драматические поэмы Браунинга и т.п.[13]1939 или 1940

 

ALL GOOD WRITING is swimming under water and holding your breath. <…>
I might say that I don’t think anyone succinct prose unless they have at least tried and failed to write a good iambic pentameter sonnet, and read Browning’, short dramatic poems, etc.

  •  

«Дориан Грей», в общем-то, лишь несколько возвышенная сказка, которая полезна подросткам лет семнадцати, потому что побуждает их кое о чём серьёзно подумать, <…> она, в сущности, наивна. <…> Перед Уайльдом было два образца[13]: «Le Peau de Chagrin» Бальзака и «À rebours» Гюисманса. — 5 октября 1940

 

Dorian Gray is little more than a somewhat highly charged fairy tale which stimulates adolescents to intellectual activity at about seventeen, <…> it is essentially naive. <…> Wilde had two models for Dorian Gray: Balzac’s Le Peau de Chagrin and Huysman’s A Rebours.

  •  

Ты пишешь, какое у вас замечательное поколение, а мне кажется, что вам, как всем американцам со времён Гражданской войны, свойственно представление, будто именно вы получите для себя всё, что ни есть на свете. Я уж тебе как-то говорил, что лица американок, которым за тридцать, напоминают мне маски — так и видишь, что человек несчастлив и сам не понимает отчего.[13]там же

 

You speak of how good your generation is, but I think they share with every generation since the Civil War in America the sense of being somehow about to inherit the earth. You’ve heard me say before that I think the faces of most American women over thirty are relief maps of petulant and bewildered unhappiness.

  •  

По твоему совету я принялся за книгу Тома Вулфа[3]. <…> его строжайшая тайна становится явной чуть не на каждой странице: у него не было ничего такого, что мог бы сказать он один. Все эти его пассажи насчёт ВЕЛИКОГО МОЩНОГО СЕРДЦА АМЕРИКИ просто банальны.
Он научился великолепно воспроизводить многое из того, что уже раньше сказали Уолт Уитмен, а также Достоевский, и Ницше, и Мильтон <…>. И всё-таки книга при всех её пороках обладает одним решающим достоинством — она остаётся жить.[13]29 ноября 1940

 

I started Tom Wolfe’s book on your recommendation. <…> his awful secret transpires at every crevice — he did not have anything particular to say! The stuff about the GREAT VITAL HEART OF AMERICA is just simply corny.
He recapitulates beautifully a great deal of what Walt Whitman said and Dostoevski said and Nietzsche said and Milton said <…>. However, the book doesn’t commit the cardinal sin: it doesn’t fail to live.

О письмах

[править]
  •  

… в последний год своей жизни <…> он писал удивительные письма дочери: <…> возможно, по тону они были излишне назидательными, <…> но для Фицджеральда эти письма были его личным и литературным завещанием.

 

… the last year of his life <…> he sent his daughter an extraordinary series of letters: <…> perhaps they were too urgent, <…> but then Fitzgerald was writing them as a sort of personal and literary testament.

  Малкольм Каули, «Третий акт и эпилог», 1951
  •  

… письма Фицджеральда представляют собой один из важных источников для литературной истории США между двумя войнами.
Эпистолярное наследие Фицджеральда <…> по своей содержательности сопоставимо с художественными произведениями писателя. Не случайно сборники его писем публиковались дешёвыми массовыми изданиями, как в США обычно публикуется только беллетристика. <…>
К письмам Фицджеральд относился как к литературе, владея жанром письма так, как, быть может, не владел им никто из его современников. <…> Любой читатель найдёт в них обильную духовную пищу <…>.
И всё-таки дело не столько в эстетических достоинствах писем, сколько в том, что они остались по-своему уникальным человеческим документом. В своей совокупности они являются — и наверняка останутся — лучшей биографией Фицджеральда. <…>
Фицджеральд сумел сохранить настоящее мужество, трезвое понимание собственных ошибок и стойкость нравственных убеждений…[3]

  Алексей Зверев

Комментарии

[править]
  1. В его рецензии — «basic triviality»[6].
  2. Stephen French Whitman — прозаик, автор социально-обличительного романа «Обречённый» (Predestined, 1910)[3].
  3. Впервые упомянул это название в письме ему около 7 ноября 1924, а Э. Бойду написал 1 февраля, что «Зельда и все прочие провалили это предложение»[11] (I was voted down by Zelda and everybody else).
  4. Парафраз из письма Перкинсу декабря 1924[11].
  5. Первого романа «Странный беглец» (Strange Fugitive, 1928)[3].
  6. Не издано.
  7. 1 2 Цикл автобиографических эссе 1936 года: «Крушение», «Склеивая осколки» и «Осторожно! Стекло!», напечатанных в «Esquire».
  8. Фицджеральд в 1937 году стал штатным сценаристом «Метро-Голдвин-Майер».
  9. Перкинс ответил 22 мая: «Вы же знаете, что ваши вещи даются чуть не во всех школьных антологиях».[10] (You know that you are in almost all the school anthologies.[12])
  10. Ему за каждый рассказ[4].
  11. Kenneth Littauer — редактор «Saturday Evening Post» в конце 1920-х — начале 1930-х[3].

Примечания

[править]
  1. А. М. Зверев. Комментарии // Фрэнсис Скотт Фицджеральд. Избранные произведения в 3 томах. Т. 1. — М.: Художественная литература, 1977. — С. 439.
  2. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 Маршрут судьбы / Перевод А. Ю. Бураковской, А. М. Зверева (с некоторыми уточнениями) // Фрэнсис Скотт Фицджеральд. Портрет в документах: Письма. Из записных книжек. Воспоминания. — М.: Прогресс, 1984. — С. 69-119.
  3. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 А. М. Зверев. Комментарии // Фицджеральд. Портрет в документах. — С. 323-8.
  4. 1 2 3 4 5 6 А. М. Зверев. Фрэнсис Скотт Фицджеральд // Фицджеральд. Избранные произведения. Т. 1. — 1977. — С. 10-13, 21-25.
  5. New York World, April 22, 1925.
  6. Baltimore Evening Sun, 2 May 1925.
  7. 1 2 3 4 Проблемы литературы США XX века. — М.: Наука, 1970. — С. 204-5, 210. — 5800 экз.
  8. 1 2 3 Энн Маргарет Дэниел. Предисловие / перевод В. О. Бабкова // Ф. Скотт Фицджеральд. Я за тебя умру / сост. Э. М. Дэниел [2017]. — М.: Эксмо, 2018. — С. 5, 11, 14.
  9. 1 2 3 4 Фицджеральд Ф. С. Из писем / перевод и комментарии А. Зверева // Вопросы литературы. — 1971. — № 2. — C. 158-191.
  10. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 Oт «Романтического эгоиста» до «Последнего магната» / Перевод А. М. Зверева (с некоторыми уточнениями) // Фицджеральд. Портрет в документах. — С. 159-215.
  11. 1 2 3 Фицджеральд Ф. С. Возделай свой собственный сад (из писем) / Перевод М. Ландора // Вопросы литературы. — 1966. — № 2. — C. 182-8.
  12. Editor to Author: The Letters of Maxwell E. Perkins. Scribner, 1950, p. 159.
  13. 1 2 3 4 5 6 «Милый цыпленок» / Перевод А. М. Зверева (с некоторыми уточнениями) // Фицджеральд. Портрет в документах. — С. 120-158.

Ссылка

[править]