Пророк (Пушкин)

Материал из Викицитатника

«Пророк» — стихотворение Александра Пушкина 1826 года.

Цитаты[править]

  •  

Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился, —
И шестикрылый серафим
На перепутье мне явился.
Перстами лёгкими как сон
Моих зениц коснулся он. <…>
И он к устам моим приник,
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный и лукавый,
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.
И он мне грудь рассёк мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнём,
Во грудь отверстую водвинул. <…>
И Бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею Моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей».

О стихотворении[править]

  •  

Это — начало новой эры в жизни Пушкина, но у него недостало сил осуществить это предчувствие, ему не хватило духа устроить свою домашнюю жизнь и свои литературные труды в соответствии с этими высокими идеями; пьеса, о которой мы говорим, среди его произведений занимает совершенно особое, поистине высокое место, и никто не знает истории её создания. Он написал её после раскрытия заговора 1825 года. Особое состояние, в котором он написал эту пьесу, продлилось всего несколько дней, а потом началось моральное падение поэта.[2]

 

C'est le commencement d'une ere nouvelle dans la vie de Puszkin; mais il n'eut pas la force de réaliser ce pressentiment; le courage lui manqua pour régler sa vie intérieure et ses travaux littéraires d'après ces hautes idées; la pièce dont nous parlons erre au milieu de ses ouvrages comme quelque chose de tout-à-fait à part de vraiment supérieur, et dont personne ne connait'pas l'histoire. Il l'avait écrite après la découverte de la conspiration de 1825. L'état extraordinaire dans lequel il a commposé cette pièce n'a duré que peu de jours, et depuis ce moment commence la chute morale du poëte.[1][2]

  Адам Мицкевич, лекция в Коллеж де Франс, 20 декабря 1842
  •  

Видимо, Мицкевичу всё хотелось бы завербовать Пушкина под хоругвь политического мистицизма, которому он сам предался с таким увлечением. Мудрено понять, как поэт в душе и во всех явлениях жизни своей, каковым был польский поэт, мог придать какому-нибудь отдельному стихотворению глубокое значение переворота и нового преобразования в общем и основном характере поэта. <…> В жизни поэта день на день, минута на минуту не приходится. Одни мелкие умы и тупоглазые критики, прикрепляясь к какой-нибудь частности, подводят её под общий знаменатель. Далеко не таковы были ум и глаза Мицкевича. Но дух системы, но политическое настроение отуманивают и самые светлые умы…

  Пётр Вяземский, «Мицкевич о Пушкине», 1873
  •  

А. В. Веневитинов рассказывал мне, что Пушкин, выезжая из деревни с фельдъегерем, положил себе в карман стихотворение «Пророк» <…>.
Являясь в кремлёвский дворец, Пушкин имел твёрдую решимость, в случае неблагоприятного исхода его объяснений с государём, вручить Николаю Павловичу, на прощание, это стихотворение. Счастливая судьба сберегла для России певца «Онегина», и благосклонный приём государя заставил Пушкина забыть о своём прежнем намерении. Выходя из кабинета вместе с Пушкиным, государь сказал, ласково указывая на него своим приближенным: «Теперь он мой!»[3][4]

  Александр Пятковский, «Пушкин в Кремлёвском дворце»
  •  

Рассказ о каких-то очень подозрительных стихах, потерянных Пушкиным на лестнице кремлевского дворца, сохранился в кругу его знакомых, уверявших, будто бы они слышали о том от самого Ал. С-ча. Государь выразил (будто бы) желание узнать, нет ли при Пушкине какого-нибудь стихотворения. Пушкин вынул из кармана бумаги, захваченные им второпях при отъезде из Михайловского, не нашёл между ними никакого стихотворения. Выходя из дворца и спускаясь по лестнице, Пушкин заметил на ступеньке лоскут бумажки, поднял и узнал в нём свои стихи к друзьям, сосланным в Сибирь. <…> Эту бумажку он выронил, вынимая из кармана платок. Возвратясь в гостиницу, он тотчас же сжёг это стихотворение. Близкий приятель Пушкина, С. А. Соболевский, повторил впоследствии этот рассказ, но с некоторыми только вариантами. По его словам, потеря листка с стихами сделана; листок отыскался не во дворце, а в собственной квартире Соболевского, куда Пушкин приехал из дворца; самый листок заключал «Пророка», с первоначальным, впоследствии измененным, текстом последней строфы…[5][4]

  Пётр Ефремов, «А. С. Пушкин»
  •  

«Пророк» — бесспорно, великолепнейшее произведение русской поэзии — получил своё значение, как вы знаете, по милости цензуры (смешно, а правда).[6][4]

  Алексей Хомяков, письмо И. С. Аксакову, 1850-е
  •  

В тот день, когда Пушкин написал «Пророка», он решил всю грядущую судьбу русской литературы; указал ей «высокий жребий» её: предопределил её «бег державный». В тот миг, когда серафим рассек мечом грудь пророка, поэзия русская навсегда перестала быть всего лишь художественным творчеством. Она сделалась высшим духовным подвигом, единственным делом всей жизни.

  Владислав Ходасевич, «Окно на Невский. I. Пушкин», январь 1922
  •  

Надо считаться с тем, как умело таит себя Пушкин, и как был правдив и подлинен он в своей поэзии, при суждении об этих сравнительно немногих высказываниях, чтобы оценить во всём значении эти вехи сокровенного его пути к Богу. И эти вехи приводят нас к тому, что является не только вершиной пушкинской поэзии, но и всей его жизни, её величайшим событием. Мы разумеем Пророка. В зависимости от того, как мы уразумеваем Пророка, мы понимаем и всего Пушкина. Если это есть только эстетическая выдумка, одна из тем, которых ищут литераторы, тогда нет великого Пушкина <…>. Или же Пушкин описывает здесь то, что с ним самим было, т. е. данное ему видение божественного мира под покровом вещества? <…>
Если бы мы не имели всех других сочинений Пушкина, но перед нами сверкала бы вечными снегами лишь эта одна вершина, мы совершенно ясно могли бы увидеть не только величие его поэтического дара, но и всю высоту его призвания.

  Сергей Булгаков, «Жребий Пушкина», 1937
  •  

«Пророк» есть образ целостного и окончательного перерождения личности, которое в некотором смысле равносильно смерти. Избранник становится безличным носителем вложенной в него единой мысли и воли. Если б он раньше был художником, то, конечно, перестал бы им быть. Он не искал бы уже творческого уединения, в тишине которого рождались его сладкие звуки и медленно воплощались им задуманные миры, но обходил бы моря и земли с проповедью, иноприродною искусству. Вместо того, чтобы двигать сердца благотворными чарами песни и сновидения, он бы жёг их глаголом. Его благословляющий, славящий язык стал бы горьким жалом мудрой змеи. Его отзывчивое, послушливое, солнечную силу излучающее сердце стало бы непреклонным и слепо горящим, как пылающий уголь. Само всечувствие духа, на все прозревшего и все, до прозябания дольних лоз, расслышавшего, было бы не всечувствием поэта, целью в себе самом, но средством действия, рычагом мощного сдвига. Между посвящением пророка и высшим духовным пробуждением поэта, несомненно, есть черты общие; но преобладает различие двух разных путей и двух разных видов божественного посланничества.

  Вячеслав Иванов, «О Пушкине: Два маяка», 1937
  •  

«Пророк», одно из гениальнейших созданий Пушкина, с незапамятных времён сделалось источником великого соблазна. В «Пророке» видели и видят изображение поэта, для чего, в сущности, нет никаких данных. Пушкин всегда конкретен и реален. Он никогда не прибегает к аллегориям. Его пророк есть именно пророк, каких видим в Библии. <…> Пророк — лишь один из пушкинских героев, гениально постигнутый, но Пушкину не адекватный. Конечно, для такого постижения надо было как бы носить пророка в себе. Пушкин его и носил, но лишь в том смысле, как носил в себе [своих персонажей]. «Пророк» — отнюдь не автопортрет и не портрет вообще поэта. О поэте у Пушкина были иные, гораздо более скромные представления, соответствующие разнице между пророческим и поэтическим предстоянием Богу. <…> Очень зная, что поэт порою бывает ничтожней ничтожнейших детей мира, Пушкин сознавал себя великим поэтом, но нимало не претендовал на «важный чин» пророка. В этом было его глубокое смирение — отголосок смирения, которое сама поэзия имеет перед религией.

  Владислав Ходасевич, «„Жребий Пушкина“, статья о. С. Н. Булгакова», 1937
  •  

В «Пророке» над «шумом и звоном», «наполняющим» уши героя, возносится «неба содроганье», — и это не «стихия». И всё совершающееся в «Пророке» совершается в безмолвии, из которого не «стихии» ревут, а взывает Бога глас <…>.
Умение Пушкина дать слово этому говорящему безмолвию, «исполниться» им — это умение смиренно отступить со своею «творческой индивидуальностью», со своим «шумом и звоном», довериться и внять — не «стихиям», а «тихому веянию». В таком молчании — встреча относительного с абсолютным, временного с вечным, человеческого с божественным, — и вопрос Пилата, и безмолвный ответ Христа.[7][8]

  Валентин Непомнящий, «Феномен Пушкина и исторический жребий России»

Примечания[править]

  1. Mickiewicz A. Les slaves. Cours professe au Collège de France, par Adam Mickiewicz (1842—1843), et publié d'après les notes sténographiées. Paris, 1849. T. 4. P. 39-40.
  2. 1 2 Березкина С. В. «Пророк» Пушкина: Современные проблемы изучения // Русская литература. — 1999. — № 2. — С. 28-29.
  3. Русская Старина. — 1880. — Т. 27. — С. 74.
  4. 1 2 3 Вересаев В. В. Пушкин в жизни. — 6-е изд. — М.: Советский писатель, 1936. — IX.
  5. Русская Старина. — 1880. — Т. 27. — С. 133.
  6. Сочинения А. С Хомякова. Т. VIII. — М., 1904. — С. 366.
  7. Московский пушкинист. — М., 1996. — Вып. III. — С. 34.
  8. А. С. Пушкин: pro et contra. Т. 2. — СПб.: изд-во РХГИ, 2000. — С. 543.