Чествование памяти Пушкина тем более является положительным актом, что происходит, когда мир находится в состоянии великой смуты, идейного хаоса.[1][2]
Чёрного не перекрасить
В белого — неисправим!
Недурён российский классик,
Небо Африки — своим
Звавший, невское — проклятым!
— Пушкин — в роли русопята? <…>
К пушкинскому юбилею
Тоже речь произнесём: <…>
То-то к пушкинским избушкам
Лепитесь, что сами — хлам!
Как из душа! Как из пушки —
Пушкиным — по соловьям <…>!
Самый вольный, самый крайний
Лоб — навеки заклеймив
Низостию двуединой
Золота и середины?
«Пушкин — тога, Пушкин — схима,
Пушкин — мера, Пушкин — грань…»
Пушкин, Пушкин, Пушкин — имя
Благородное — как брань
Площадную — попугаи.
— Марина Цветаева, «Стихи к Пушкину»: «Бич жандармов, бог студентов…», 1931 [1937][3]
В день пушкинских торжеств покажем всему миру, что есть дни, когда смолкают все разногласия и сыны и дочери великой Российской Нации выступают все вместе как одна армия защитников родной культуры и её грядущего оплота — национального государства. <…>
И да отточат стихи Пушкина лишний раз нашу священную непримиримость.[4][5]
Самой большой, самой значительной <…> манифестацией Пушкинского юбилейного года за рубежом России была устроенная С. М. Лифарем в Париже выставка, посвящённая Пушкину и его эпохе. <…> Впечатление, произведённое выставкой, было громадное: иностранцы и не м, чему больше поражаться — той ли неожиданной для них соте художественной культуры, какую имела «варварская» Россия сто лет тому назад, то ли, что русские люди в рассеянии могли сохранить столько культурных сокровищ, или тому художественному такту и опыту, <…> какой обнаружили устроители выставки.[6][7]
— Модест Гофман, «Пушкин и его эпоха. Юбилейная выставка в Париже»
Пушкин — чудесное явление России, её как бы апофеоз, и так именно переживается ныне этот юбилей, как праздник России.[7]
По случаю пушкинского юбилея произведена была некая мобилизация наших сил: о Пушкине высказались, печатно и устно, не только специалисты, <…> но и многие представители других областей словесности <…> — порою прославленные. Нельзя сказать, чтобы эти высказывания очень удались. Дело кончилось тем, что одни, вместо того чтобы говорить о Пушкине, с забавной и жалкой важностью говорили о себе; другие разразились напыщенной, но бессодержательной декламацией; третьи сбились на повторение старых, общеизвестных мыслей, верных и неверных. Печальной особенностью этих маститых, но неопытных высказываний было то, что суждения нередко основывались на исключительно плохой осведомлённости о жизни и творчестве Пушкина. Делались многозначительные ссылки на стихи, Пушкину не принадлежащие; стихи подлинно пушкинские приводились в испорченных редакциях, выражающих не то, что в действительности писал Пушкин; авторам статей оказывались неизвестны вполне установленные факты, опровергающие их мнения; обратно — сообщалось о событиях, в действительности не бывших, сведения о которых черпались из давно опороченных источников <…>.
Вообще говоря, эти писания, словно написанные по системе «что верно, то не ново, что ново, то не верно», никаких лавров в наш венок не вплели.
Публика, однако, была куда снисходительней [Ходасевича], если не сказать — восторженней. На неё «созвездие имён» произвело сильное впечатление. И в этом было заведомое преимущество эмиграции перед метрополией, где «величин», соизмеримых с оказавшимися в Русском Зарубежьи, осталось немного — и те, кто избежали лагерей и ссылок, попросту не были допущены к «пушкинской трибуне».[8]
… для низового читателя, нуждающегося в пояснении столь элементарных вещей, никакого комментария всё равно не хватит. <…> Советское правительство сейчас «двинуло Пушкина в широкие массы» — и прекрасно сделало. Но при этом не следует лицемерить, будто тот, кому надо объяснять, что такое Венера, вообще что-нибудь живое может извлечь из чтения, например, лицейских стихов, да и большей части позднейшей лирики.[2]
— Владислав Ходасевич, рецензия на «Пушкинский словарь», составленный Б. В. Томашевским, 30 января
Школьников в СССР свыше двадцати пяти миллионов, и все они за Пушкина готовы хоть в огонь. <…>
Весёлый, добросердечный, свободолюбивый, простой, он по ощущению школьников должен бы жить только в нашу эпоху, и все они страшно жалеют его за то, что ему по какой-то жестокой случайности довелось родиться чёрт знает когда. <…>
Безошибочным детским инстинктом они чувствуют в нём своего. <…>
На Всесоюзной Пушкинской выставке <…> недаром на многих рисунках, сделанных младшими школьниками, Пушкин изображён пионером <…>.
Дико было бы думать, будто это представление о Пушкине, как о борце и герое, делает ребят нечувствительными к бессмертной красоте его стихов. Именно потому и стремятся они придать ему возможно больше героических черт, что уж очень полюбился он им как поэт.[9]
Временные держатели власти наложили свою руку на всё — даже на чествование памяти Пушкина, искажая его образ, стараясь вытравить из этих торжеств всё то, что свидетельствовало бы о непереходимой пропасти между Пушкиным и теми, кто искажает — или, по крайней мере, тщится исказить — лик национальной России.
На нас, находящихся в условиях внешней свободы, лежит поэтому прямой долг — сказать о том, что стремятся умолчать или затушевать на советских чествованиях Пушкина.[10][7]
Там восстанавливают «культ Пушкина», вынуждены так делать, и мы понимаем — почему. Эта «встреча» народа с Пушкиным не может пройти бесследно: может случиться чудо.[10][7]
Поскольку речь идёт о произведениях поэта, то как бы ни стилизовали их советские спецы, как ни причёсывали бы их на свой лад, как ни фальсифицировали бы текст, Пушкин говорит за себя и несёт с собой такой ослепительный свет, что под лучами его чудодейственно оживает всё лучшее нашего великого прошлого и неотвратимо бросает мрачную, гнетущую, обличительную тень на советское настоящее.[11][7]
Мы вновь ощущаем, как живую аксиому, что Россия накануне воскресения под знаком Пушкина; что она или вновь станет пушкинской Россией, или её вовсе не будет. Коммунистическая маска уже отстает от её родного лица, как накладная «ветхая чешуя». А «он» — прекрасный царевич — «верный жених души народной» ждёт с распростёртыми объятиями, что вот-вот расколдуются демонские чары и спадут с лица невесты исказившие её человеческую красоту низшие, звериные черты.[7]
↑ 12В. Г. Перельмутер. «Нам целый мир чужбина…» // Пушкин в эмиграции. 1937 / Сост. и комментарии В. Г. Перельмутера. — М.: Прогресс-Традиция, 1999. — С. 29, 40.
↑Вл. Орлов, «Сильная вещь — поэзия» // Цветаева М. И. Мой Пушкин. — М.: Советский писатель, 1967. — Тираж с переизданиями >600000 экз.
↑Наш путь. Ежедневный орган Российского Фашистского Движения (Харбин). — 1937. — 11 февраля, № 37 (1145). — С. 1.
↑А. С. Пушкин: pro et contra. Т. 2 / сост. и комментарии В. М. Марковича, Г. Е. Потаповой. — СПб.: изд-во РХГИ, 2000. — С. 118. — (Русский путь).
↑Иллюстрированная Россия (Париж). — 1937. — Специальный номер «Пушкин и его эпоха». — С. 114.