Когда сам Дьявол заверял отчаявшегося писателя, что рукописи не горят, он имел в виду, безусловно, стихи или прозу. Что же касается публицистики, отклонённых в своё время журнальных статей, то об их дальнейшей судьбе у нас нет столь авторитетных свидетельств. Вынужденные лежать в темноте ящика, большинство из них испускает, конечно же, дух очень скоро, но бывают случаи, когда, беря в руки старую рукопись, видишь, что она, как ни странно, жива и даже проявляет какое-то своеволие.[2]
Избрав тему, бери в руки незаржавленное перо и разборчивым, не каракулистым почерком пиши желаемое на одной стороне листа, оставляя нетронутой другую. Последнее желательно не столько ради увеличения доходов бумажных фабрикантов, сколько ввиду иных, высших соображений.
Неужели это я? Не может быть! Впрочем, не удивительно, ― я не вижу горячего уже месяц, не ем колбасы, питаюсь одним хлебом. Не всегда даже пью чай, потому что не каждый раз подают самовар, ― задолжал. Спокойно холодные люди сказали мне:
― Ваша рукопись еще не просмотрена.
― Вы же сами назначили срок месяц.
― Да, но вы не один же тут. У нас тысячи поступают рукописей, а читают только двое. Приходите через месяц. ― И он поворачивается спиной, ― ему ведь некогда. Я шел по улице, стиснув зубы. Хорошо, еще месяц, еще месяц муки, терзаний, голода, месяц непрерывно сменяющихся отчаяния и надежды. Да и действительно ему некогда.[3]
Жизнь прошла без вас, и я решил было исповедаться перед вами и сделать это на бумаге, которую можно прятать и бесконечно перепрятывать, а то и сжечь в печке или на костре, что и сделал я однажды, разведя костер за домом, у мусорных баков. Это неправда, что рукописи не горят! Ещё как горят... Не боится огня лишь сила, порождающая рукописи.[1]
― Нет, ― говорю, ― я не так. Мой творческий метод состоит в том, что я свои листки прячу гораздо дальше. Так далеко, что, придя ко мне, вы ничего не найдете. После конфискации романа Гроссмана многие писатели овладели подобным творческим методом.
На самом деле то, что я говорю ― чистый блеф. Подпольщик из меня не получается, я никогда ничего не умел таить и, видимо, не научусь. Все мои рукописи лежат у меня на столе. Иногда я пытаюсь их куда-нибудь спрятать, но потом забываю куда. Иные куски отдаю на хранение знакомым. А потом забываю, что кому отдал. А поскольку и они тоже забывают, то, может быть, и сейчас клочья моих рукописей заросли паутиной у кого-нибудь под кроватью.[4]
К н и г о п р о д а в е ц
…
Не продается вдохновенье,
Но можно рукопись продать.
…
П о э т
Вы совершенно правы. Вот вам моя рукопись. Условимся. — «Разговор книгопродавца с поэтом»