Перейти к содержанию

Весёлые устрицы

Материал из Викицитатника

«Весёлые устрицы» — дебютный авторский сборник сатирических рассказов Аркадия Аверченко. Впервые вышел в 1910 году и за 7 лет издавался ещё 23 раза[1]. Название отсылает к английской поговорке «счастлив как устрица».

Цитаты

[править]

Автобиография

[править]
Наряду с достоверными содержит и вымышленные сведения — для усиления комического эффекта стилизовано под Марка Твена и О. Генри[1].
  •  

Ещё за пятнадцать минут до рождения я не знал, что появлюсь на белый свет. Это само по себе пустячное указание я делаю лишь потому, что желаю опередить на четверть часа всех других замечательных людей, жизнь которых с утомительным однообразием описывалась непременно с момента рождения. Ну, вот.
Когда акушерка преподнесла меня отцу, он с видом знатока осмотрел то, что я из себя представлял, и воскликнул:
— Держу пари на золотой, что это мальчишка!
«Старая лисица! — подумал я, внутренне усмехнувшись. — Ты играешь наверняка».
С этого разговора и началось наше знакомство, а потом и дружба.
Из скромности я остерегусь указать на тот факт, что в день моего рождения звонили в колокола и было всеобщее народное ликование. Злые языки связывали это ликование с каким-то большим праздником, совпавшим с днём моего появления на свет, но я до сих пор не понимаю, при чём здесь ещё какой-то праздник? <…>
Приглядевшись к окружающему, я решил, что мне нужно первым долгом вырасти.

  •  

Отец мой, будучи по профессии купцом, не обращал на меня никакого внимания, так как по горло был занят хлопотами и планами: каким бы образом поскорее разориться? Это было мечтой его жизни <…>.
Воры, пожары и покупатели долгое время стояли стеной между мной и отцом, и я так и остался бы неграмотным, если бы старшим сёстрам не пришла в голову забавная, сулившая им массу новых ощущений мысль: заняться моим образованием. Очевидно, я представлял из себя лакомый кусочек, так как из-за весьма сомнительного удовольствия осветить мой ленивый мозг светом знания сестры не только спорили, но однажды даже вступили в рукопашную…

  •  

Шестнадцати лет я <…> уехал <…> на какие-то каменноугольные рудники. <…>

Это был самый грязный и глухой рудник в свете. Между осенью и другими временами года разница заключалась лишь в том, что осенью грязь была там выше колен, а в другое время — ниже.
И все обитатели этого места пили как сапожники, и я пил не хуже других. Население было такое небольшое, что одно лицо имело целую уйму должностей и занятий. Повар Кузьма был в то же время и подрядчиком и попечителем рудничной школы, фельдшер был акушеркой <…>.
Эти шахтёры, <…> будучи, большей частью, беглыми с каторги, паспортов не имели, и отсутствие этой непременной принадлежности российского гражданина заливали с горестным видом и отчаянием в душе — целым морем водки.
Вся их жизнь имела такой вид, что рождались они для водки, работали и губили своё здоровье непосильной работой — ради водки и отправлялись на тот свет при ближайшем участии и помощи той же водки.
Однажды ехал я перед Рождеством с рудника в ближайшее село и видел ряд черных тел, лежавших без движения на всём протяжении моего пути; попадались по двое, по трое через каждые двадцать шагов.
— Что это такое? — изумился я…
— А шахтёры, — улыбнулся сочувственно возница. — Горилку куповалы у селе. Для божьего праздничку.
— Ну?
— Тай не донесли. На мисти высмоктали. <…>
И лежали они в снегу, с чёрными бессмысленными лицами, и если бы я не знал дороги до села, то нашёл бы её по этим гигантским чёрным камням, разбросанным гигантским мальчиком-с-пальчик на всём пути.
Народ это был, однако, по большей части крепкий, закалённый, и самые чудовищные эксперименты над своим телом обходились ему сравнительно дешево. Проламывали друг другу головы, уничтожали начисто носы и уши, а один смельчак даже взялся однажды на заманчивое пари (без сомнения — бутылка водки) съесть динамитный патрон. Проделав это, он в течение двух-трёх дней, несмотря на сильную рвоту, пользовался самым бережливым и заботливым вниманием со стороны товарищей, которые всё боялись, что он взорвётся.
По миновании же этого странного карантина — был он жестоко избит.
Служащие конторы отличались от рабочих тем, что меньше дрались и больше пили. Всё это были люди, по большей части отвергнутые всем остальным светом за бездарность и неспособность к жизни, и, таким образом, на нашем маленьком, окруженном неизмеримыми степями островке собралась самая чудовищная компания глупых, грязных и бездарных алкоголиков, отбросов и обгрызков брезгливого белого света.

  •  

Первые мои шаги были связаны с основанным нами журналом «Сатирикон», и до сих пор я люблю, как собственное дитя, этот прекрасный, весёлый журнал (в год 8 руб., на полгода 4 руб.).
Успех его был наполовину моим успехом, и я с гордостью могу сказать теперь, что редкий культурный человек не знает нашего «Сатирикона» (на год 8 руб., на полгода 4 руб.).

I. В свободной России

[править]
  •  

«Неожиданный урожай тек. года поставил в большое затруднение — как м-во путей сообщения, так и сельских хозяев, принужденных продавать хлеб почти даром».
(«Торгово-промышл. газета»)
Перед директором департамента стоял чиновник и смущённо докладывал:
— Мы получили самые верные сведения… Сомнений больше нет никаких! Так и лезут из земли. <…> Рожь, пшеница…
— Но я не понимаю… Теперь, когда агрономическая культура сделала такие шаги, неужели нельзя принять какие-нибудь меры?
— Какие меры, ваше пр-во?
— Чтоб они не лезли, эти самые пшеницы, ржи и прочее.
— Тут уж ничего не поделаешь. Раз полезло из земли — с ним не справишься. Зерно маленькое-маленькое, а силища в нём громадная! Нет уж, видно, судьба такая, чтобы быть урожаю!
— Ну, а мужики что?
— Да что ж мужики — плачут. Сколько лет уже, говорят, не было этих самых урожаев, а тут — разгневался господь — послал.
Директор осмотрел уныло свои ногти и вздохнул:
— Мужиков жаль!
— Да-с. Сюрпризец! Вот уж правду говорят: многострадальный русский народ. <…>
— Опять эта кутерьма пойдёт: бесплатные столовые, общеземские организации на местах, пострадавших от урожая, крестьянское разорение. Эх ты, русский народ! <…> До того ты тёмен и дик, что от простого урожая отвертеться не можешь. <…>
— Поверите — в некоторых местах опасаются, что и фрукты могут дать урожай!! <…>

Газета «Голос мудрости» писала в передовой статье:
«Мы давно призывали общество к более тесному единению и борьбе со страшным бичом русского крестьянина — урожаем! Что мы видим: в нормальное, спокойное время, когда ряд недородов усыпляет общественное внимание, все забывают, что коварный враг не спит и в это же самое время, может быть, продирает ростками землю, чтобы выбиться наружу зловещими длинными колосьями, словно рядом бичей, угрожающих нашему сельскому хозяйству. <…> Помните: враг не дремлет!»

По улице большого города шёл прохожий.
Истомлённые оборванные люди, держа на руках двух ребят, подошли к нему и зашептали голодными голосами:
— Господин! Помогите пострадавшим от урожая!

  — «Бедствие»
  •  

Маленькая злая собачонка, лежавшая на диване, заворчала, бросилась на вошедшего и укусила его за ногу.
Октябрист улыбнулся и, прищёлкивая пальцами, стал звать собачонку:
— Цып-цып-цып!..
— Ах, извините пожалуйста! Она вам порвала брюки..
— Христос Воскресе, ваше пр-во-с. Ниче-го-с… Они только пошутили, собачки ваши. Насчёт же брюк, то в рассуждении вентиляции это даже полезно…
— Но у вас из ноги каплет кровь!
— По совести говоря, ваше пр-во, я бы их, собачоночку эту, ещё благодарить должен-с. Сложения я, знаете, апоплексического, а они мне бесплатное кровопускание сделали. <…>
— Вам прикажете налить чего-нибудь?
— Ах, что вы! В рот не беру!.. Я так рассуждаю: разве может человек, любящий родину, отравлять себя алкоголем?!
Но сейчас же, вспомнив о казенной продаже водки, гость сконфузился и покраснел…
— Конечно, те, кто занимается физическим трудом должны её пить, потому что, как это говорится: mens sana in Квисисана[1]… Но напряжённый умственный труд, ваше пр-во, требует трезвости.
— А вот я, грешный человек, люблю выпить рюмку — другую.
— Совершенно правильно, ваше пр-во. Я ещё читал где-то, что алкоголь в небольших дозах возбуждает энергию и деятельность. А я, в сущности, не пью из-за, извините, печени. <…>
Оставшись один, Октябрист поправил галстук и строго посмотрел на лежавшую у его ног собачку.
— У-у, дрянь этакая! Чтоб ты лопнула!
Собачонка посмотрела на него равнодушным взглядом.
— Только жаль, что визжать будешь… А то бы я тебе такого пинка дал, что ты к стене отлетишь. Пошла вон!! Черти тебя задери…
Он наклонился и сильно дёрнул собачонку за ухо.
— Гррр — громко зарычала она.
— Ну, ну… Собаценоцка! Цто ты, цто ты? Ну, кто нас, обидел, кто… Мы нервненькие, правда?
Октябрист прислушался, дрожащей рукой налил себе рюмку рябиновой и, боязливо поглядев на собаку, выпил. Потом взял рукой кусок сёмги и поспешно засунул её в рот, торопясь прожевать.
— А вот и я. Позвольте предложить вам чего-нибудь скушать.
Гость сделал вид, что закашлялся, вынул носовой платок и выплюнул в него семгу.
— В сущности, я, ваше пр-во, сыт. Уже завтракал-с. <…>
Октябрист не помнил, как добрался домой. Его трясла лихорадка и жена уложила его спать.
Он метался в кровати, бредил, и в бреду ему чудилась страшная картина: ехидная собачонка, после его ухода, поманила лапой хозяина, и когда тот нагнулся к ней, потихоньку сообщила:
— А этот то… что был у тебя… Когда ты вышел к телефону — он выпил рюмку водки и спрятал в карман кусок сёмги. Своими глазами видела.
— Хорошо… — сурово сказал хозяин. — Если так, то завтра же разгоним Думу

  — «Визит»
  •  

— Что с тобой? — спросила жена.
— Плохо! — сказал Иванов. — Я левею. <…>
— Может, доктора позвать?
— При чём тут доктор?!
— Тогда, может, пристава пригласить? <…>
— Я уж не так плох, чтобы пристава звать. Может быть, отойду. <…>
Пристав взял его руку, пощупал пульс и спросил:
— Как вы себя сейчас чувствуете?
Мирнообновленцем!
Пристав потыкал пальцем в голову Иванова:
— Не готово ещё… Не созрел! А вчера как вы себя чувствовали?
— Октябристом, — вздохнул Иванов. — До обеда — правым крылом, а после обеда левым…
— Гм… плохо! Болезнь прогрессирует сильными скачками…

  — «История болезни Иванова»
  •  

«В № 11981 «Нового Времени» Меньшиков[1] написал тысячный фельетон». <…>
Придя в редакцию, Меньшиков подошёл к столу Розанова[1] и протянул ему руку.
— Здравствуйте, Василь Васильич!
Близорукий Розанов приветливо улыбнулся, осмотрел протянутую руку и повёл по ней взглядом до плеча Меньшикова. С плеча перешёл на шею, но когда дошёл до лица, то снова опустил взгляд на бумагу и стал прилежно писать. <…>
От напряжённого положения протянутая рука Меньшикова стала затекать. Опустить её сразу было неловко, и он сделал вид, что ощупывает карандаш, лежавший на подставке. <…>
Меньшикову очень хотелось, чтобы Столыпин[1], хотя бы по случаю юбилея, пожал ему руку. Но старый, усталый мозг не знал — как это сделать?
Постояв минут десять у стола Столыпина, Меньшиков пустился на хитрость:
— А вы знаете — через три минуты будет дождь…
— Вечно ты, брат, чепуху выдумываешь, — проворчал Столыпин.
— Ей-богу. Хотите пари держать?
Простодушный Столыпин попался на эту удочку.
— Да ведь проиграешь, старая крыса?
Однако руку протянул. Меньшиков с наслаждением долго мял столыпинскую руку. Когда Столыпин вырвал её, Меньшиков хихикнул и, довольный, сказал:
— Спасибо за то, что поздравили!
Потом Меньшиков ушёл из редакции и долго бродил по улицам, подслушивая, что говорит народ о его юбилее.
Никто ничего не говорил. <…>
Вечером сидел у кухарки на кухне и рассказывал:
— Устал я за день от всего этого шума, поздравлений, почестей… Начиная от швейцаров — до Столыпина — все, как один человек. А Столыпин… чудак, право… Схватил руку, трясёт её, трясёт, пожимает — смех, да и только! <…> Публика тоже… <…> Обсуждают статью.

Ночью он долго плакал.

  — «Почести»
  •  

Отодвинув рукой ослабевшего от голода, истомлённого нуждой газетчика, прохожий шагал дальше, а газетчик в слепой, предсмертной тоске метался по улице, подкатывался под извозчиков и, хрипло стеная, кричал:
— Интересная газета! На Малой Охте чухонка любовника топором зарубила!! Купите, сделайте милость!
И жалко их было, и досадно.

Неожиданно среди общего сна и скуки, как удар грома, грянул небывалый скандал в Думе.
<…> но всё ожило, зашевелилось, заговорило, как будто вспрыснутое живительным летним дождиком.
Негодованию газет не было предела:
«После долгой спячки и пережёвывания никому не нужной вермишели Дума наконец проснулась довольно своеобразно и самобытно: правый депутат Карнаухий закатил такой скандал, подобного которому ещё не бывало… Встреченный во время произнесения своей возмутительной речи с трибуны общим шиканьем и протестами, Карнаухий выругался непечатными словами, снял с ноги сапог и запустил им в председательствующего… Когда к нему бросились депутаты, он выругал всех хамами и дохлыми верблюдами, и потом, схватив стул, разбил голову депутату Рыбёшкину. Когда же наконец прекратятся эти возмутительные бесчинства черносотенной своры?! Исключение наглого хулигана всего на пять заседаний должно подлить лишь масла в огонь, т. к. ободрит других и подвигнет на подобные же бесчинства! Самая лучшая мера воздействия на подобных господ — суд и лишение депутатского звания!»
Газетчики уже не бегали, стеная, за прохожими. Голодное выражение сверкавших глаз сменилось сытым, благодушным…

  — «Спермин»[2][1]

Робинзоны

[править]
  •  

Когда корабль тонул, спаслись только двое:
Павел Нарымский — интеллигент.
Пров Иванович Акациев — бывший шпик
Раздевшись догола, оба спрыгнули с тонувшего корабля и быстро заработали руками по направлению к далекому берегу.
Пров доплыл первым. Он вылез на скалистый берег, подождал Нарымского и, когда тот, задыхаясь, стал вскарабкиваться по мокрым камням, строго спросил его:
— Ваш паспорт!
Голый Нарымский развел мокрыми руками:
— Нету паспорта. Потонул.
Акациев нахмурился:
— В таком случае я буду принужден…
Нарымский ехидно улыбнулся.
— Ага… Некуда!
Пров зачесал затылок, застонал от тоски и бессилия и потом молча, голый и грустный, побрёл в глубь острова.

  •  

Понемногу Нарымский стал устраиваться. Собрал на берегу выброшенные бурей обломки и некоторые вещи с корабля и стал устраивать из обломков — дом.
Пров сумрачно следил за ним, прячась за соседним утёсом и потирая голые худые руки. Увидев, что Нарымский уже возводит деревянные стены, Акациев, крадучись, приблизился к нему и громко закричал:
— Ага! Попался! Вы это что делаете?
Нарымский улыбнулся:
Предварилку строю.
— Нет, нет… Это вы дом строите! Хорошо-с!.. А вы строительный устав знаете?
— Ничего я не знаю.
— А разрешение строительной комиссии в рассуждении пожара у вас имеется?
— Отстанете вы от меня?..
— Нет-с, не отстану. Я вам запрещаю возводить эту постройку без разрешения.
Нарымский, уже не обращая на Прова внимания, усмехнулся и стал прилаживать дверь.

  •  

Увидев пробегавшую козу, приложился и выстрелил.
Из-за дерева выскочил Пров, схватил Нарымского за руку и закричал:
— Ага! Попался… Вы имеете разрешение на право ношения оружия? <…>
— Занимались бы лучше своими делами.
— Да я и занимаюсь своими делами, — обиженно возразил Акациев. — Потрудитесь сдать мне оружие под расписку на хранение, впредь до разбора дела.
— Так я вам отдал! Ружьё-то я нашёл, а не вы!
— За находку вы имеете право лишь на одну треть… <…> Вы ещё не имеете права охотиться! <…> Ещё Петрова дня не было! Закону не знаете, что ли?[3][1]
— А у вас календарь есть? — ехидно спросил Нарымский.
Пров подумал, переступил с ноги на ногу и сурово сказал:
— В таком случае я арестую вас за нарушение выстрелами тишины и спокойствия.
— Арестуйте! Вам придётся дать мне помещение, кормить, ухаживать за мной и водить на прогулки!
Акациев заморгал глазами, передёрнул плечами и скрылся между деревьями.

  •  

… перед рассветом, стучался в окно и кричал:
— Имейте в виду, что я видел у вас книги. Если они предосудительного содержания и вы не заявили о хранении их начальству — виновные подвергаются…

  •  

Однажды, купаясь в тёплом, дремавшем от зноя море, Нарымский отплыл так далеко, что ослабел и стал тонуть. <…>
Нарымский очнулся на песчаном берегу. Голова его лежала на коленях Прова Акациева, который заботливой рукой растирал грудь и руки утопленника. <…> Тёплое чувство благодарности и жалости шевельнулось в душе Нарымского. — Скажите… Вот вы рисковали из-за меня жизнью… Спасли меня… Вероятно, я всё-таки дорог вам, а?
Пров Акациев вздохнул, обвёл ввалившимися глазами беспредельный морской горизонт, охваченный пламенем красного заката, — и, просто, без рисовки, ответил:
— Конечно, дороги. По возвращении в Россию вам придётся заплатить около ста десяти тысяч штрафов или сидеть около полутораста лет.
И, помолчав, добавил искренним тоном:
— Дай вам бог здоровья, долголетия и богатства.

Русская история

[править]
  •  

Один русский студент погиб от того, что любил ботанику. Пошёл он в поле собирать растения. Шёл, песенку напевал, цветочки рвал. А с другой стороны поля показалась толпа мужиков и баб из Нижней Гоголевки.
— Здравствуйте, милые поселяне, — сказал вежливый студент, снимая фуражку и раскланиваясь.
— Здравствуй, щучий сын, чтоб тебе пусто было, — отвечали поселяне. — Ты чего? <…>
— Как видите: гербаризацией балуюсь.
— Ты — чего?!!?!
Ухо студента уловило наконец странные нотки в настойчивом вопросе мужиков. Он посмотрел на них и увидел горящие испугом и злобой глаза, бледные лица, грязные и жилистые кулаки. <…>
— Да что вы, братцы… Если вам цветочков жалко, — я, пожалуй, отдам вам ваши цветочки…
И выдвинулся из среды мужиков мудрейший среди них старик, Пётр Савельев Неуважай-Корыто. Был он старик белый как лунь и глупый как колода.
— Цветочки собираешь, паршивец, — прохрипел мудрейший. — Брешет он, ребята! Холеру пущает.
Авторитет стариков, белых как лунь и глупых как колода, всегда высоко стоял среди поселян… <…>
Студент завопил.
— Визгани, визгани ещё, чёртов сын! Может, дьявол — твой батя — и придёт тебе на выручку. — I

  •  

… все мужики Нижней Гоголевки собрались серой, испуганной, встревоженной тучей.
— Тихо! — крикнул Васька Свищ, выступая вперёд. — Шапки долой! Бумага: вследствие отношения государственной интендантской комиссии санитарных образцов с приложением сургучной печати, по соглашению с эмеритурным отделом публичной библиотеки — собрать со всех крестьян по два рубля десять копеек тротуарного сбора, со внесением оного в Санкт-Петербургский мировой съезд!.. Поняли, ребята? Виновные в уклонении подвергаются заключению в крепость сроком до двух лет, с заменой штрафом до 500 рублей. Поняли?! <…>
Через час староста с поклоном вошёл в избу, положил перед телеграфистом деньги и сказал робко:
— Может, оно… насчёт бумаги… поглядеть бы… Касательно печати…
— Осёл!!! — рявкнул телеграфист, сунул в карман деньги, брезгливо отшвырнул растерянного старосту с дороги и, выйдя на улицу, вскочил в кибитку. <…>
Мудрейший из мужиков Пётр Савельев Неуважай-Корыто <…> подошёл к старосте и, почесавшись, сказал:
— С самого Петербурху. Чичас видно! Дёшево отделались, робята! — II

II. Около искусства

[править]
  •  

Издатель журнала «Северное сияние», Роздеришин, и секретарь, Бильбокеев, составляли объявление о подписке на будущий год. <…>
— У меня тут отмечено: «<…> книжка портретов членов Государственной Думы»… <…>
— Члены Думы только дорого обойдутся… Фотографии покупать, клише делать… <…>
— И не надо. Мало ли у нас есть клише, вообще. «Свен Гедин, путешественник по Тибету», «знаменитый учёный Пастер», «английский министр колоний», «убийца президента Карно» — всех можно пустить в дело. Только по бородам подобрать. <…> У кого из членов Думы борода — ставить клише с бородой, у кого усы — с усами. А что не похожи будут — пустяки. Подумают — нечаянно перепутали. Съедят. <…>
— Значит: «<…> 2) Полное собрание сочинений знаменитого мастера слова сороковых годов (не забудьте потом фамилию вставить), произведения которого до сих пор перечитываются и заучиваются наизусть. <…> 3) Все подписчики, внесшие деньги до первого января, получать роскошное издание „Наши депутаты“. Перед читателем пройдёт здесь ряд „лучших людей страны“, призванных залечить раны и уврачевать нашу матушку Россию».

  — «Американцы»
  •  

— Журнал называется «Аполлон», а если буквы греческие, то это ничего… Следующий номер вам дастся гораздо легче, третий ещё легче, а дальше все пойдёт как по маслу.
— Почему же журнал называется «Аполлон», а на рисунке изображена пронзённая стрелами ящерица?..
Приказчик призадумался.
— Аполлон — бог красоты и света, а ящерица — символ чего-то скользкого, противного… Вот она, очевидно, и пронзена богом света. <…>
Первая статья, которую я начал читать, — Иннокентия Анненского, — называлась «О современном лиризме».
Первая фраза была такая:
«Жасминовые тирсы наших первых мэнад примахались быстро…» <…>
Фраза, случайно выхваченная мною из середины «лиризма», тоже не развеселила меня:
«В русской поэзии носятся частицы теософического кокса, этого буржуазнейшего из Антисмертинов…»
Это было до боли обидно.

  — «„Аполлон“»
  •  

Сей труд автор благоговейно посвящает Н. Ежову… как автору остроумного труда о Чехове, напечатанного в «Историческом вестнике»[4][1].
Однажды мы с Антоном Павловичем сидели в его саду и тихо беседовали. <…>
Антон Павлович привстал и недоумевающе посмотрел на весёлого господина <…>.
— Не узнаёшь, шельмец?! Славой… как это говорится… обуян? Загордился? Хо-хо! Смерть не люблю, когда эдакое вот… двуногое — нос задирает!!! <…> А ты, брат, изменился, похудел. Ну, что твоя чахотка? Небось, кровью харкаешь уже?
— Будьте добры, — вмешался я, выступая вперёд, — сказать, кто вы такой, потому что Антон Павлович вас не может узнать. <…>
— Небось тоже пишете? Много развелось теперь пишущей братии… и всякий о себе мнит, что гений. Правильно, Антоша? <…> Забыл Колю, шельмец?! А ведь в одной газете работали. Я о кораблекрушениях разных, о бешеных собаках писал, а ты рассказы мастачил. <…> За литературой не следишь, бывших друзей не признаешь… Оттого и вид у тебя такой… туберкулёзный! <…> Ну, бог с тобой! У меня есть к тебе другая дружеская просьба… дай мне пятьсот рублей! <…> Взаймы. Потом сосчитаемся.
— Да у меня такой суммы, право, нет…
— Полно врать-то! Небось в год зарабатываешь в пять раз больше. <…> Мелок ты стал: товарищам завидуешь, в денежных отношениях потерял широту русской души… Жмёшься, брат! А ведь всё равно — кашляешь, кашляешь, да и помрешь скоро… Кому свои миллионы оставишь? <…>
Когда в печати появились воспоминания <…> о Чехове, веселый господин решил, что настала его очередь. <…>
«Зная его близко, должен сказать, что <…> слухи о доброте и деликатности Антона Петровича были сильно преувеличены[5]. Наоборот, покойный писатель к своим бывшим товарищам по работе относился с невыносимым пренебрежением…»

  — «Ещё воспоминания о Чехове»
  •  

— И вам не стыдно? — укоризненно спрашивал судья, смотря на стоявшего перед ним Декадента, — ну, скажите: пара ли она вам?
— Она из хорошей семьи, — ответил, моргая глазами, Декадент. — Отец её был предводителем стада, и потом жил несколько лет на городской конюшне, и мать получила на выставке медаль.
— Да, но ведь она же — коза! <…>
— Коза — козой и останется. Вот вы говорите, что хотите узаконить вашу любовь браком. <…> Я понимаю, конечно, вы скажете: я молод, я её перевоспитаю, с милым рай в шалаше, ну… и прочее там… <…> О старости своей подумали ли вы, молодой человек?! Кто вам — хворенькому, седенькому, слабенькому подаст напиться?! <…>
— Она будет очень страдать, — прошептал Декадент, сморкаясь в носовой платок. — Мы так любили друг друга…
— Вы должны её возненавидеть!
— Спасибо, господин судья. Возненавижу. А тут ещё у моего приятеля была собака… Очень красивая. Её звали — Леди. Если бы…
— Нельзя, — твёрдо сказал судья. — Тоже нельзя. Гнать и ненавидеть!
— Тут ещё кошку на днях я одну видел, — признался Декадент. — Препикантное создание!..
— Ни-ни! Гоните от себя всякие соблазны…

  — «Крайние течения»
  •  

«Спрос на порнографическую литературу упал. Публика начинает интересоваться сочинениями по истории и естествознанию».
(«Книжн. известия»)
«Линевич и Лидия, стеснённые тяжестью водолазных костюмов, жадно смотрели друг на друга сквозь круглые стеклянные окошечки в головных шлемах… Над их головами шмыгали пароходы и броненосцы, но они не чувствовали этого. Сквозь неуклюжую, мешковатую одежду водолаза Линевич угадывал полную волнующуюся грудь Лидии и её упругие выпуклые бёдра. Не помня себя, Линевич взмахнул в воде руками, бросился к Лидии, и всё заверте…» <…>
— Пиши, брат Кукушкин, что-нибудь там о боярах, о жизни мух разных… <…>
<…> рукописи были такие:
I. Боярская проруха
Боярышня Лидия, сидя в своём тереме старинной архитектуры, решила ложиться спать. Сняв с высокой волнующейся груди кокошник, она стала стягивать с красивой полной ноги сарафан, но в это время распахнулась старинная дверь и вошёл молодой князь Курбский. <…>
— Ой ты, гой еси! — воскликнул он на старинном языке того времени.
— Ой ты, гой еси, исполать тебе, добрый молодец! — воскликнула боярышня, падая князю на грудь, и — всё заверте…
II. Мухи и их привычки
(Очерки из жизни насекомых)
Небольшая стройная муха с высокой грудью и упругими бёдрами ползла по откосу запылённого окна.
Звали её по-мушиному — Лидия.
Из-за угла вылетела большая чёрная муха, села против первой и с еле сдерживаемым порывом страсти стала потирать над головой стройными мускулистыми лапками. Высокая волнующаяся грудь Лидии ударила в голову чёрной мухи чем-то пьянящим… Простерши лапки, она крепко прижала Лидию к своей груди, и всё заверте…

  — «Неизлечимые»
  •  

— Вот, — сказал я сам себе, — ты сидишь здесь, залитый электрическим светом, сильный, всезнающий культурный человек, а в это же самое время где-нибудь у истоков Нила жалкий, тупой дикарь, раздираемый когтями свирепого льва, молча страдает и от когтей, и от отсутствия вечерней газеты, и от своей собственной тупости и невежества… <…>
Дикари <…> заговорили что-то на своём чернокожем языке, а потом один спросил меня знаками:
— Если бы мы пренебрегли своими священными традициями и оставили тебя несъеденным, что бы ты мог предложить нам взамен этого акта исключительного милосердия?
— Мне гораздо легче указать вам, — гордо отвечал я, — чего я не могу предложить! Я научу вас всему: ваши вигвамы зальются светом электричества! <…> Журналисты должны всё знать. Наша деятельность требует исключительной разносторонности. <…>
— Что ты считаешь самым главным в жизни человеческой? — спросил меня король.
— Печатное слово.
— Можешь ты научить нас этому?
— Господи! — удивился я. — Ничего нет легче.
— Как же это делается?
— <…>приходит мне в голову какая-нибудь мысль… Я сажусь за стол и излагаю её на бумаге. Затем, зову мальчишку <…> и отсылаю в типографию. Там набирают, печатают и потом это рассылается по всему свету!
Глаза короля заблестели восторгом.
— Что нужно для того, чтобы устроить типографию? Из чего она делается?
Я подумал.
— Из… железа.
— Железо у нас есть! Эй! кто там… Дать этому бледнолицему железа, сколько ему понадобится. <…>
Я поднял кусок железа и повертел его в руках. мне часто приходилось видеть типографские машины, но в них было нацеплено столько разных колёс, рычагов и винтиков, что я сейчас был в полнейшем недоумении — с чего мне начать. <…>
— Впрочем, господа, прежде <…> мы должны заняться бумагой. <…> Должен вам сказать, что бумага изготовляется из тряпок, тряпки из отслужившей свой срок одежды, одежда из материи, а материя из льна, который — суть растение!
Я победоносно взглянул на ошеломлённых дикарей.
Король робко спросил:
— Не можешь ли ты, о, чужестранец, указать мне, какое из растений — суть лён?
Я обвёл глазами поросшую травой поляну, но, так как, не выезжая всю жизнь из города, никогда не видел живого льна <…>.
— Как мы можем получить электричество? — нервно вскричал король. — С чего начать? Ты нам это расскажи! <…>
За несколько лет моей писательской работы мне ни разу не приходилось касаться электричества, и всё моё отношение к данному предмету ограничивалось тем, что я однажды заплатил монтёру за починку звонков 4 рубля.

  — «Пернатое»
  •  

Однажды Леонид Андреев затосковал. Сначала его забавляли неизвестные молодые люди, приезжавшие к нему по два и по три раза в день, — а потом надоели.
Каждый из них, явившись к Андрееву, уводил писателя в угол и, судорожно вцепившись в пуговицу его бархатной тужурки, подавленным шёпотом спрашивал:
— Что вы скажете о мессинском землетрясении? И он смотрел на Андреева такими испытующими глазами, что тому делалось ясно: неизвестный молодой человек подозревает его в организации и устройстве этого бедствия. <…>
— Оно… ужасно… неприятно, — неуверенно отвечал Андреев.
— Да? Очень вам признателен. Я так и напишу: Леонид Андреев в дружеской беседе высказал свой ужас и возмущение перед загадочными силами природы, которые… <…> Второй молодой человек тоже цеплялся за Андреева, как утопающий за соломинку, и, с истерическим любопытством, спрашивал!
— Какое ваше мнение о Толстом?
— О Толстом? Великий старик, сделавший…
— Благодарю вас. Очень рад был с вами побеседовать! <…>
Третий молодой человек, стоявший в затылок за вторым, ловким движением ноги отбрасывал второго, уже насытившегося, в сторону и спрашивал Андреева в упор:
— О Метерлинке! Что скажете?
— Метерл…
— Благодарю вас! Я так и сообщу нашим читателям! Я очень рад, что ваше мнение совпадает с моим. <…>
Однажды Андреев <…> остриг волосы, надел чёрные очки и, взявши чемоданчик, поехал в Москву. <…>
Навстречу ему шли две московских барышни.
— Вот Андреев, — сказала одна.
— Леонид, — добавила вторая. Они остановились и повернули за писателем, смотря на него с изумлением и страхом. <…>
— Что вам угодно, барышни? — со вздохом спросил Андреев.
— Ай-ай-ай! — взвизгнули обе. — Разговаривает!
И, обезумевши от ужаса, бросились врассыпную. <…>
Приехав в Коршевский театр, Андреев купил билет и на цыпочках вошёл в зрительный зал. <…>
«Дни нашей жизни», — разочарованно прошептал Андреев. <…>
Подойдя к кассе третьего театра, Андреев взял билет и спросил кассиршу:
— А что сегодня идёт?
«Анфиса», Леонида Андреева. Очень хорошая вещь.
Андреев скомкал билет и со стоном выбежал на улицу.
<…> громадный город заключал в себе массу развлечений, но — все они были не для него. <…>
В синематографе, демонстрировали сенсационную картину: «Леонид Андреев у себя на даче. Только самое короткое время! Леонид Андреев на моторной лодке. Редкое зрелище! Леонид Андреев и Оскар Норвежский за чаем! Леонид Андреев говорит в граммофон. Невозможное стало возможным! Спешите смотреть!»

  — «Проклятие»

III. Мои улыбки

[править]
  •  

Всякий, кому приходилось видеть визитёра в начале его хлопотливой деятельности, знает — какое это чистенькое, надушенное, сверкающее белизной белья и лаком ботинок существо! <…>
Нет нужды, что на пятом визите фрак его будет обсыпан пудрой, вымазан горчицей, и на носке ботинка уютно прикорнёт прилипшая головка кильки; а на десятом визите галстук лихо передвинется набекрень, и пряжка его будет весело болтаться на мужественной груди визитёра, а в красном шелковом платочке, засунутом за жилет, будет завернуть плохо прожеванный кусок колбасы, не могший проползти в сузившееся визитёрово горло.
Нет нужды! Визитёр, одеваясь дома, о будущем не думает. <…>
У многих дам единственный принцип в жизни — не целоваться на Пасху. Во всё остальное время их легкомысленной жизни они целуются без всякого порядка и смысла, и тому же визитёру легче добиться прикосновения женских губ зимой, осенью или летом, чем на Пасху.
Если дама продолжает отказываться, визитёр, обуреваемый высокими порывами, набрасывается на даму и, скрутив ей руки, целует её в лопатку, в гребенку, торчащую из волос, и в тот же безропотный воздух.
Обыкновенно, неприхотливый визитёр удовлетворяется этим слабым выражением христианской любви, и его немедленно ведут к столу.
— Закусите-ка… Рюмку рябиновой? <…>
На самом последнем визите визитёр уже не говорит, а только иронически и подозрительно посматривает на всех исподлобья.
В этот период своей жизни он легко и безболезненно отвергает все завоевания тысячелетней культуры и цивилизации <…>. Он может неожиданно расхохотаться; или начнёт с аппетитом раскусывать хрустальный бокал; или будет пытаться влезть в рояль, с категорической, не допускающей возражений, просьбой:
— Разбудить его в половине шестнадцатого. <…>
Рассеянный взгляд его упал на ботинок, на котором присохла оброненная им в предпоследнем доме килька.
Визитёр снял её с ботинка и положил на ладонь.
— Бедненькая! — сказал он, глотая слёзы[6]. — Неужели ты уже умерла? Нет! Ты ещё будешь жить. Я тебя возьму к себе, и там в тепле и холе ты проживёшь остаток дней твоих. О, жестокие, безнравственные люди!.. Господи, Боже ты мой! За что, спрашивается? За что?
И он, раскачиваясь, баюкал пыльную кильку на руках, гладил её, целовал и отогревал своим дыханием.

  — «Визитёр»
  •  

Трудно понять китайцев и женщин. Я знал китайцев, которые два-три года терпеливо просиживали над кусочком слоновой кости величиной с орех. Из этого бесформенного куска китаец с помощью целой армии крохотных ножичков и пилочек вырезал корабль — чудо хитроумия и терпения, <…> — и всё это было ни к чему… Не говоря уже о том, что на таком судне нельзя было сделать самой незначительной поездки, — сам корабль был настолько хрупок и непрочен, что одно лёгкое нажатие ладони уничтожало сатанинский труд глупого китайца. Женская ложь часто напоминает мне китайский корабль величиной с орех — масса терпения, хитрости — и всё это совершенно бесцельно, безрезультатно, всё гибнет от простого прикосновения.

  — «Ложь»
  •  

— Если бы я нашёл женщину по своему вкусу, которая наполнила бы всё моё сердце, — я женился бы завтра. Но <…> свой идеал женщины я нашёл не в одном человеке, а в шести. Это, знаешь, вроде мозаики. <…> Я не согласен с тем, что любовь слепа. <…> Я влюбляюсь в красивые глаза и великолепный голос, но так как женщина без талии и рук существовать не может — отправляюсь на поиски всего этого. Нахожу вторую женщину — стройную, как Венера, с обворожительными ручками. Но у неё сентиментальный, плаксивый характер. Это, может быть, хорошо, но очень и очень изредка… Что из этого следует? Что я должен отыскать женщину с искромётным прекрасным характером и широким душевным размахом! Иду, ищу… Так их и набралось шестеро!

  — «Мозаика»
  •  

— Хорошенький фасончик, — критически говорит он <…>. — Как корова на седле.
<…> носить на себе костюм, сидящий, как лошадь на седле коровы…

  — «Рубановичи»
  •  

— Я его считал бы добродетельнейшим человеком, если бы он изменял только жене с любовницей. Но он изменяет любовнице с горничной, горничной — с белошвейкой, шьющей у жены, и так далее.

  — «Четверг»

О сборнике

[править]
  •  

Первую книгу моих рассказов критика встретила с некоторым интересом и отметила появление её целым рядом статей.
Запомнились мне несколько статей…
1) Над русской литературой весит какое-то заклятие… В России не может быть настоящего жизнерадостного смеха, он всегда переходит в злую, брызжущую бешенством обличения сатиру; таковы все рассказы писателя, которому посвящается эта статья. Всё время из каждой строки глядит на вас искажённое мучительной гримасой боли и ужаса лицо автора. Это не Марк Твен, и даже не Джером. Это скорбная гримаса Чехова.
2) Странно читать эту книгу, книгу утробного жизнерадостного смеха, в то время когда лучшая часть интеллигенции сидит в тюрьмах, когда самодеятельность общества задавлена, когда администрация не разрешает даже открытия потребительной лавки при станции Малаховка. Нет! Не смех, как самоцель, нам теперь нужен, а ядовитый бич сатиры нам теперь нужен. Автор усиленно подражает Мопассану и Горбунову. Спрашивается — похож ли он по манере письма на Чехова? Нисколько.
3) Автор изображает быт — и только. Ни смеха, ни юмора в книге нет. Это бытовые вещички, и они могут быть комичны постольку, поскольку комичен сам быт. <…>
Но зачем некоторые из них считали нужным отметить, что я нисколько не похож на Чехова, Писемского и Октава Мирбо?
<…> я был твёрдо уверен: критик просто хотел блеснуть своей эрудицией…

  — Аверченко, «Мальчик с затекшим глазом (О критиках)», 1910
  •  

Прежде этот самый «бунт против мещанства», против «прозябания серых будней», против устриц и тлей — был чуть ли не лозунгом революции, <…> — а теперь это погремушка милых литературных щекотальщиков, развлекателей «чуткой» публики!

  Корней Чуковский, «Устрицы и океан», 2 апреля 1911
  •  

В одной из самых известных и популярных его книг — «Весёлые устрицы», выдержавшей за семь лет 24 издания, есть раздел «В свободной России». Уже само название раздела проникнуто злой иронией. Чем же славна «свободная» Россия (имеются в виду дарованные царём конституционные свободы)? Её облик — это жуткая, беспросветная темнота, безграмотность основной массы населения — крестьянства («Русская история»), бесправная подконтрольность каждого жителя <…> («История болезни Иванова»), разгул черносотенства («Кто её продал…»), обыски как узаконенная повседневность («Люди», «Мученик науки»), слежка и доносительство («Робинзоны»), бесплодность буржуазных партий («Спермин», «Октябрист Чикалкин»), провокаторство («Путаница»)…[7]

  Станислав Никоненко, «Король смеха»

Примечания

[править]
  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 С. С. Никоненко. Комментарии // А. Т. Аверченко. Собрание сочинений в 6 т. Т. 1. Весёлые устрицы. — М.: Терра, Республика, 1999.
  2. Во многих русских журналах и газетах начала XX века рекламировалось универсальное лекарство «Спермин» доктора А. В. Пеля.
  3. В Российской империи охотничий сезон открывался в этот день.
  4. Эта статья 1909 года содержала массу выдумок и домыслов.
  5. Реминисценция фразы М. Твена «Слухи о моей смерти…»
  6. Подобные сцены пародировались и ранее.
  7. Аркадий Аверченко. Бритва в киселе. — М.: Правда, 1990. — С. 19. — 500000 экз.