В круге первом

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску

«В круге первом» — роман Александра Солженицына, написанный в 1955—1958 годах.

Цитаты[править]

  •  

Нержин говорил, как поведывают давно выношенные мысли:
— Когда раньше, на воле, я читал в книгах, что мудрецы думали о смысле жизни или о том, что такое счастье, — я мало понимал эти места. Я отдавал им должное: мудрецам и по штату положено думать. Но смысл жизни? Мы живём — и в этом смысл. Счастье? Когда очень-очень хорошо — вот это и есть счастье, общеизвестно... Благословение тюрьме!! Она дала мне задуматься. <...> оно [счастье] вовсе не зависит от объёма внешних благ, которые мы урвали у жизни. Оно зависит только от нашего отношения к ним! Об этом сказано ещё в даосской этике: «Кто умеет довольствоваться, тот всегда будет доволен.»
Рубин усмехнулся:
— Ты эклектик. Ты выдираешь отовсюду по цветному перу и всё вплетаешь в свой хвост.
Нержин резко покачал рукой и головой. <...>
— Не путай, Лёвка, совсем не так! Я делаю выводы не из прочтённых философий, а из людских биографий, которые рассказываются в тюрьмах. Когда же потом мне нужно свои выводы сформулировать — зачем мне открывать ещё раз Америку? На планете философии все земли давно открыты! Я перелистываю древних мудрецов и нахожу там мои новейшие мысли. Не перебивай! Я хотел привести пример: <...> Я лежу там у себя на верхних нарах, смотрю в близкий потолок, он гол, он худо оштукатурен — и вздрагиваю от полнейшего счастья бытия! засыпаю на крыльях блаженства! Никакой президент, никакой премьер-министр не могут заснуть столь довольные минувшим воскресеньем!
Рубин добро оскалился. — глава 9

  •  

— Да дурак ты набитый! Ты бы хоть прежде почитал, что говорят о скептицизме большие люди. Ленин!
— А ну? Что — Ленин? — Нержин притих.
— Ленин сказал: у рыцарей либерального российского языкоблудия скептицизм есть форма перехода от демократии к холуйскому грязному либерализму.
— Как-как-как? Ты не приврал?
— Точно. Это из «Памяти Герцена» и касается…
Нержин убрал голову в руки, как сражённый.
— А? — помягчел Рубин. — Схватил?
— Да, — покачался Нержин всем туловищем. — Лучше не скажешь. И я на него когда-то молился!.. — глава 9

  •  

Понять его идеи во время лекции было совершенно исключено. Но когда Нержину с товарищем удавалось вдвоём, деля работу, записать, а за вечер разобрать — душу осеняло нечто, как мерцание звёздного неба. — глава 10

  •  

Горяинов-Шаховской!? Горяинов-Шаховской! Маленький старик, уже неопрятный от глубокой старости, то перемажет мелом свою чёрную вельветовую куртку, то тряпку от доски положит в карман вместо носового платка. Живой анекдот, собранный из многочисленных «профессорских» анекдотов, душа Варшавского императорского университета, переехавшего в девятьсот пятнадцатом в коммерческий Ростов как на кладбище.[1]

  •  

На оттоманке лежал человек, чьё изображение столько раз было изваяно, писано маслом, акварелью, гуашью, сепией, рисовано углем, мелом, толчёным кирпичом, сложено из придорожной гальки, из морских ракушек, поливанной плитки, из зёрен пшеницы и соевых бобов, вырезано по кости, выращено из травы, выткано на коврах, составлено из самолётов, заснято на киноплёнку — как ничьё никогда за три миллиарда лет существования земной коры. А он просто лежал, немного подобрав ноги в мягких кавказских сапогах, похожих на плотные чулки. На нём был френч с четырьмя большими карманами, нагрудными и боковыми — старый, обжитый, из тех серых, защитных, чёрных и белых френчей, какие (немного повторяя Наполеона) он усвоил носить с гражданской войны и сменил на маршальский мундир только после Сталинграда. Имя этого человека склоняли газеты земного шара, бормотали тысячи дикторов на сотнях языков, выкрикивали докладчики в началах и окончаниях речей, выпевали тонкие пионерские голоса, провозглашали во здравие архиереи. Имя этого человека запекалось на обмирающих губах военнопленных, на опухших деснах арестантов. По этому имени во множестве были переназваны города и площади, улицы и проспекты, дворцы, университеты, школы, санатории, горные хребты, морские каналы, заводы, шахты, совхозы, колхозы, линкоры, ледоколы, рыболовные баркасы, сапожные артели, детские ясли — и группа московских журналистов предлагала также переименовать Волгу и Луну. А он был просто маленький желтоглазый старик с рыжеватыми (их изображали смоляными) уже редеющими (изображали густыми) волосами; с рытвинками оспы кое-где по серому лицу, с усохшею кожной сумочкой на шее (их не рисовали вовсе); с темными неровными зубами, частью уклоненными назад, в рот, пропахший листовым табаком; с жирными влажными пальцами, оставляющими следы на бумагах и книгах. К тому ж он чувствовал себя сегодня неважно: и устал, и переел в эти юбилейные дни, в животе была тяжесть каменная и отрыгалось тухло, не помогали салол с беладонной, а слабительных он пить не любил. Сегодня он и вовсе не обедал и вот рано, с полуночи, лег полежать. В теплом воздухе он ощущал спиной и плечами как бы холодок и прикрыл их бурой верблюжьей шалью.[2]глава 19

  •  

Однако, этот плед и эту шапочку Челнов умел носить так, что они делали его фигуру не смешной, а величественной. Долгий овал его лица, острый профиль, властная манера разговаривать с тюремной администрацией и ещё тот едва голубоватый свет выцветших глаз, который даётся только абстрактным умам, — всё это странно делало Челнова похожим не то на Декарта, не то на Архимеда. — глава 32

  •  

— До того люди задурены, что стань сейчас посреди улицы, кричи «Долой тирана! Да здравствует свобода!» — так даже не поймут, о каком таком тиране и о какой ещё свободе речь.
— А вы уверены, что вы, например, понимаете?
— Да полагаю, — кривыми губами сказал Нержин.
— Не спешите утверждать. Какая свобода нужна разумно-построенному обществу — это очень плохо представляется людьми.
А разумно-построенное общество — представляется? Разве оно
возможно?
— Думаю, что — да.
— Даже приблизительно вы мне не нарисуете. Это ещё никому не удалось.
— Но когда-то же удастся, — со скромной твёрдостью настаивал
Герасимович. — глава 37

  •  

Давно замечено, что наша жизнь входит в нашу биографию не равномерно по годам. У каждого человека есть своя особая пора жизни, в которую он себя полнее всего проявил, глубже всего чувствовал и казался весь себе и другим. И что бы потом ни случалось с человеком даже внешне значительного, всё это чаще — только спад или инерция того толчка: мы вспоминаем, упиваемся, на много ладов переигрываем то, что единожды прозвучало в нас. Такой порой у иных бывает даже детство — и тогда люди на всю жизнь остаются детьми. У других — первая любовь, и именно эти люди распространили миф, что любовь дается только раз. Кому пришлась такой порой пора их наибольшего богатства, почёта, власти — и они до беззубых десен шамкают нам о своем отошедшем величии. — глава 52

  •  

— А ты никогда не ощущал правоту этой истины: грехи родителей падают на детей?.. И от них надо отмываться? — глава 61

  •  

Смерть не страшна, пока тебя не трахнет. Я ничего не боялся, пока не испытал. Попал под хорошую бомбежку — стал бояться бомбежки, и только её. Контузило артналётом — стал бояться артналётов. А вообще; «не бойся пули, которая свистит», раз ты её слышишь — значит, она уже не в тебя. Той единственной пули, которая тебя убьёт — ты не услышишь. Выходит, что смерть как бы тебя не касается: ты есть — её нет, она придёт тебя уже не будет. — глава 64

Примечания[править]

  1. Александр Солженицын, «В круге первом», том 1, глава 1-25 (1968), Москва, «Новый Мир», 1990 год
  2. Вторая половина отрывка цитировалась в книге Марии Шнеерсон «Александр Солженицын: Очерки творчества»