Перейти к содержанию

Раковый корпус

Материал из Викицитатника

«Ра́ковый ко́рпус» — роман (иногда называемый повестью) Александра Солженицына, написанный в 1963—1966 годах по воспоминаниям о лечении в онкологическом отделении больницы в Ташкенте в 1954 году.

Цитаты

[править]

Часть первая

[править]
  •  

… кто не тянет, с того и не спросишь, а кто тянет — и за двоих потянет. — 3

  •  

— У людей перевёрнуты представления — что хорошо и что плохо. Жить в пятиэтажной клетке, чтоб над твоей головой стучали и ходили, и радио со всех сторон, — это считается хорошо. А жить трудолюбивым земледельцем в глинобитной хатке на краю степи — это считается крайняя неудача. — 4

  •  

… обязательное условие: переносить лечение не только с верой, но и с радостью! С радостью! Вот только тогда вы вылечитесь! — 6

  — Донцова
  •  

Поддуев закряхтел и осторожно повернул себя направо.
— Вот, — объявил и он громко. — Тут рассказ есть. Называется: ««Чем люди живы»». — И усмехнулся. — Такой вопрос, кто ответит? — чем люди живы?..
— Довольствием. Продуктовым и вещевым…
— Зарплатой, чем!..
— Так, по-моему. Раньше всего — воздухом. Потом — водой. Потом — едой…
— Квалификацией…
— Родиной.
— <…> профессор, чем люди живы?
Ничуть не затруднился Павел Николаевич, даже и от курицы почти не оторвался:
— А в этом и сомнения быть не может. Запомните. Люди живут: идейностью и общественным благом.
И выкусил самый тот сладкий хрящик в суставе. После чего кроме грубой кожи у лапы и висящих жилок ничего на костях не осталось. И он положил их поверх бумажки на тумбочку.
Ефрем не ответил. Ему досадно стало, что хиляк вывернулся ловко. Уж где идейность — тут заткнись.
— Ч-чёрт его знает, чушь какая! <…> И чем же там — люди живы? <…>
Даже и вслух это не выговаривалось. Неприлично вроде. [Поддуев:]
— Мол, любовью
— Лю-бо-вью!?.. Не-ет, это не наша мораль! — потешались золотые очки. — Слушай, а кто это всё написал?..
Толстой.
— Н-не может быть! — запротестовал Русанов. — 8

  •  

И почему же, спрашивал теперь Дёмка тётю Стёфу, почему такая несправедливость и в самой судьбе? Ведь есть же люди, которым так и выстилает гладенько всю жизнь, а другим — всё перекромсано. И говорят — от человека самого зависит его судьба. Ничего не от него.
— От Бога зависит,— знала тётя Стёфа.— Богу всё видно. Надо покориться, Дёмуша.
— Так тем более, если от Бога, если ему всё видно — зачем же тогда на одного валить? Ведь надо ж распределять как-то…
Но что покориться надо — против этого спорить не приходилось. А если не покориться — так что другое делать? — 10

  •  

— Ну, а правда, как ты думаешь? Для чего… человек живёт? Нет, этой девчонке всё было ясно! Она посмотрела на Дёмку зеленоватыми глазами, как бы не веря, что это он не разыгрывает, это он серьёзно спрашивает.
— Как для чего? Для любви, конечно!
— Но ведь…— с захрипом сказал он (просто-то стало просто, а выговорить всё же неудобно),— любовь-это ж… Это ж не вся жизнь. Это ж… иногда. С какого-то возраста. И до какого-то…
— А с какого? А с какого? — сердито допрашивала Ася, будто он её оскорбил.— В нашем возрасте вся и сладость, а когда ж ещё? А что в жизни ещё есть, кроме любви? <…> Это наше всегда! и это сегодня! А кто что языками мелет — этого не наслушаешься, то ли будет, то ли нет. Любовь!! — и всё!! — 10

  •  

Но не тот живёт больше, кто живёт дольше. — 15

  — Вадим
  •  

Человечество ценно, всё-таки, не своим гроздящимся количеством, а вызревающим качеством. — 19

  — Вадим
  •  

… совсем не уровень благополучия делает счастье людей, а отношения сердец и наша точка зрения на нашу жизнь. И то и другое — всегда в нашей власти, а значит, человек всегда счастлив, если он хочет этого, и никто не может ему помешать. — 20 (вариант трюизма)

  •  

Кто — оптимист? Кто говорит: вообще в стране всё плохо, везде — хуже, у нас ещё хорошо, нам повезло. И счастлив тем, что есть, и не терзается. Кто — пессимист? Кто говорит: вообще в нашей стране всё замечательно, везде — лучше, только у нас случайно плохо. — 20

  •  

— Ну говори же, говори,— просил он.— Ну, что в Москве? Как ты съездила?
— Ах! — Алла покружила головой, как лошадь от слепня. — Разве Москву можно передать? В Москве нужно жить! Москва — это другой мир! В Москву съездишь — как заглянешь на пятьдесят лет вперёд! Ну, во-первых, в Москве все сидят смотрят телевизоры…
— Скоро и у нас будут.
— Скоро!.. Да это ж не московская программа будет, что это за телевизоры! Ведь прямо жизнь по Уэльсу: сидят, смотрят телевизоры! Но я тебе шире скажу, у меня такое ощущение, я это быстро схватываю, что подходит полная революция быта! — 21

  — Русанов с дочерью
  •  

— А для чего литература? — размышлял он то ли для Дёмки, то для Аллы.— Литература — чтобы развлечь нас, когда у нас настроение плохое.
— Литература — учитель жизни,— прогудел Дёмка, и сам же покраснел от неловкости сказанного.
Вадим закачнулся головой на затылок:
— Ну уж, и учитель, скажешь! В жизни мы как-нибудь и без неё разберёмся. Что ж, писатели умней нас, практиков, что ли? <…> Роль литературы вообще сильно преувеличивают,— рассуждал Вадим.— Превозносят книги, которые того не заслуживают. Например — «Гаргантюа и Пантагрюэль». Не читавши, думаешь — это что-то грандиозное. А прочтёшь — одна похабщина, потерянное время.
— Эротический момент есть и у современных авторов. Он не лишний,— строго возразила Авиета.— В сочетании и с самой передовой идейностью.
— Лишний,— уверенно отвёл Вадим.— Не для того печатное слово, чтобы щекотать страсти. Возбуждающее в аптеках продают. — 21 (парафраз советских споров)

Часть вторая

[править]
  •  

Есть высокое наслаждение в верности. Может быть — самое высокое. И даже пусть о твоей верности не знают. И даже пусть не ценят. — 25 (вариант трюизма)

  •  

— У меня вот нет ни хрена — и я горжусь этим! И не стремлюсь! И не хочу иметь большой зарплаты — я её презираю!
— Тш-ш! Тш-ш! — останавливал его философ.— Социализм предусматривает дифференцированную систему оплаты.
— Идите вы со своей дифференцированной! — бушевал Костоглотов. — Что ж, по пути к коммунизму привилегии одних перед другими должны увеличиваться, да? Значит, чтобы стать равными, надо сперва стать неравными, да? Диалектика, да? — 29

  •  

— Вообще, семейный доктор — это самая нужная фигура в жизни, а её докорчевали. Поиск врача бывает так интимен, как поиск мужа-жены. Но даже жену хорошую легче найти, чем в наше время такого врача.
Людмила Афанасьевна наморщила лоб.
— Ну да, но сколько ж надо семейных докторов? Это уже не может вписаться в нашу систему всеобщего бесплатного народного лечения.
— Всеобщего — может, бесплатного — нет,— рокотал Орещенков своё.
— А бесплатность — наше главное достижение.
— Да уж такое ли? Что значит «бесплатность»? — платит не пациент, а народный бюджет, но он из тех же пациентов. Это лечение не бесплатное, а обезличенное. Сейчас не знаешь, сколько б заплатил за душевный приём, а везде — график, норма выработки, следующий! Да и за чем ходят? — за справкой, за освобождением, за ВТЭКом, а врач должен разоблачать. Больной и врач как враги — разве это медицина? — 30

  •  

— Прежде, чем быть обречённым экономически, капитализм уже был обречён этически! Давно! <…> социализм — но какой? Мы проворно поворачивались, мы думали: достаточно изменить способ производства — и сразу изменятся люди. А — чёрта лысого! А — нисколько не изменились. Человек есть биологический тип! Его меняют тысячелетия!
— Так — какой же социализм?
— А вот, какой? Загадка? Говорят — «демократический», но это поверхностное указание: не на суть социализма, а только на вводящую форму, на род государственного устройства. Это только заявка, что не будет рубки голов, но ни слова — на чём же социализм этот будет строиться. И не на избытке товаров можно построить социализм, потому что если люди будут буйволами — растопчут они и эти товары. И не тот социализм, который не устаёт повторять о ненависти — потому что не может строиться общественная жизнь на ненависти. А кто из года в год пламенел ненавистью, не может с какого-то одного дня сказать: шабаш! с сегодняшнего дня я отненавидел и теперь только люблю. Нет, ненавистником он и останется, найдёт кого ненавидеть поближе. <…> стихотворение Гервега:
Wir haben lang genug geliebt... <…>
Und wollen endlich hassen![1] <…>
Вас учили в школах ему, а надо бы учить совсем наоборот <…>. К чёртовой матери с вашей ненавистью, мы наконец хотим любить! — вот какой должен быть социализм.
— Так — христианский, что ли? — догадывался Олег.
— «Христианский» — это слишком запрошено. Те партии, которые так себя назвали, в обществах, вышедших из-под Гитлера и Муссолини, из кого и с кем берутся такой социализм строить — не представляю. Когда Толстой в конце прошлого века решил практически насаждать в обществе христианство — его одежды оказались нестерпимы для современности, его проповедь не имела с действительностью никаких связей. А я бы сказал: именно для России, с нашими раскаяниями, исповедями и мятежами, с Достоевским, Толстым и Кропоткиным, один только верный социализм есть: нравственный! И это — вполне реально, <…> — оживлялся Шулубин, <…> — явить миру такое общество, в котором все отношения, основания и законы будут вытекать из нравственности — и только из неё! Все расчёты: как воспитывать детей? к чему их готовить? на что направить труд взрослых? и чем занять их досуг? — всё это должно выводиться только из требований нравственности. Научные исследования? Только те, которые не пойдут в ущерб нравственности — ив первую очередь самих исследователей. Так и во внешней политике! <…>
— Ну, это вряд ли возможно! Ещё двести лет!.. — 31

  •  

Он выступил на крылечко, — и остановился. Он вдохнул — это был молодой воздух, ещё ничем не всколыхнутый, не замутнённый! Он взглянул — это был молодой зеленеющий мир! Он поднял голову выше — небо развёртывалось розовым от вставшего где-то солнца. Он поднял голову ещё выше — веретёна перистых облаков кропотливой, многовековой выделки были вытянуты черезо всё небо — лишь на несколько минут, пока расплывутся, лишь для немногих, запрокинувших головы, может быть — для одного Олега Костоглотова во всём городе.
А через вырезку, кружева, перышки, пену этих облаков — плыла ещё хорошо видная, сверкающая, фигурная ладья ущерблённого месяца.
Это было утро творения! Мир сотворялся снова для одного того, чтобы вернуться Олегу: иди! Живи! — 35

  •  

… Олег шёл по солнечной стороне около площади, щурился и улыбался солнцу.
Ещё много радостей ожидало его сегодня!..
Это было солнце той весны, до которой он не рассчитывал дожить. И хотя вокруг никто не радовался возврату Олега в жизнь, никто даже не знал — но солнце-то знало, и Олег ему улыбался. Хотя б следующей весны и не наступило никогда, хотя б эта была последняя — но ведь и то лишняя весна! и за то спасибо!
Никто из прохожих не радовался Олегу, а он — всем им был рад! Он рад был вернуться к ним! И ко всему, что было на улицах! Ничто не могло показаться ему неинтересным, дурным или безобразным в его новосотворённом мире! Целые месяцы, целые годы жизни не могли сравняться с одним сегодняшним вершинным днём. — 35

  •  

Человек умирает от опухоли — как же может жить страна, проращённая лагерями и ссылками? — 36

О романе

[править]
  • см. Александр Солженицын, «Бодался телёнок с дубом» (1967) — упоминания в главах «На поверхности» и «Подранок», окончании «Встречного боя» (декабрь 1973)
  •  

В романе я не могу, если у меня материал слишком свободно располагается. «Раковый корпус» я разделил на две части почти исключительно из того соображения, что ход болезни не допускает дать ей три дня. Болезнь требует показать её хотя бы за пять, шесть недель, а повествование хочет сжаться. Я разделил на две части только для того, чтобы в первой части разрешить себе всё в три дня поместить, там в несколько дней, а вторую часть вынужденно растянул, не потому что я хотел плавно повествовать…

  — Александр Солженицын, «Интервью на литературные темы», 1976
  •  

Есть общая черта, соединяющая «Раковый корпус» и роман «В круге первом», — это могучее стремление к правде, опирающееся на чувство внутренней свободы. <…>
В толстовской «Смерти Ивана Ильича» перед лицом смерти стоит только он один, Иван Ильич; сноп лучей неизбежности, железной необходимости устремлён в одну точку. В повести «Раковый корпус» перед лицом смерти стоят люди разных профессий, разного социального положения и значения, разного интеллектуального уровня. Героев много, но среди них почти нет очерченных приблизительно, неясно. Каждый из них как бы вскрыт беспощадным, умным ланцетом автора. Это психологическая секция, достигающая необычайной силы. Это социально-философский разрез, мимо которого, конечно, мы не можем пройти <…>.
Но значение «Ракового корпуса» не только в «психологической анатомии», а в том, что герои повести устремлены к самопониманию. Таков Ефрем Поддуев <…>. Таков Костоглотов, в котором главное не только вера в жизнь, но небоязнь смерти. В этой фигуре выражена мысль глубоко поучительная, потому что именно небоязнь смерти была основой нашей победы в тяжёлой войне, была порукой сохранения науки и искусства в сталинские годы, была порукой сохранения человеческого достоинства в самых тяжёлых, трагических обстоятельствах концлагерей и тюрем. Вот почему так трогательны и естественны все сцены любви в этой повести. <…>
Возвращение к чистоте революционной идеи — вот чем дышит повесть «Раковый корпус». — парафраз из его речи на вышеуказанном заседании 16 ноября 1966

  Вениамин Каверин, речь, не произнесённая на IV съезде писателей СССР, май 1967
  •  

… искренняя уверенность Солженицына, что он сам излечился от раковой болезни, сообщает его книге воистину возвышающий душу и жизнеутверждающий тон, несмотря на то, что в ней идёт речь о столь противопоказанном искусству предмете, составляющем, может быть, самую мрачную, после угрозы атомной войны, угрозу человечеству. Любители выискивать «подтексты» и «символы» почему-то не заметили полного светлой и мужественной символичности финала книги — выхода героя из «ракового корпуса» больницы в чудный весенний день и совпадения этого выхода в жизнь с благотворными переменами в ней, происходившими ещё до XX съезда партии. <…>
Роман, задержанный сейчас, <…> становится во главе очереди задержанных (хотя никем не запрещённых) [других] крупных и ценных произведений <…>.
Опубликование «Ракового корпуса», которое само по себе явилось бы событием литературной жизни, рассосало бы образовавшуюся из задержанных рукописей «пробку», как это бывает на дороге, когда головная машина тронется. Это было бы бесспорным благом для советской литературы на нынешнем её, скажу прямо, кризисном, весьма невесёлом этапе, разрядило бы атмосферу глухой «молчанки», тяжёлых недоразумений, неясности, бездейственного выжидания…

  Александр Твардовский, письмо К. А. Федину 7—15 января 1968
  •  

Не буду удивлён, если теперь, после того как по твоему настоянию запрещён уже набранный в «Новом мире» роман, <…> первое же твоё появление перед широкой аудиторией писателей будет встречено свистом и топаньем ног. <…>
Нет сейчас ни одной редакции, ни одного литературного дома, где не говорили бы, что Марков и Воронков были за опубликование романа и что набор рассыпан только потому, что ты решительно высказался против. <…> Возможно, что в руководстве Союза писателей найдутся люди, которые думают, что они накажут писателя, отдав его зарубежной литературе. Они накажут его мировой славой, которой наши противники воспользуются для политических целей. Или они надеются, что Солженицын «исправится» и станет писать по-другому? Это смешно по отношению к художнику, который представляет собой редкий пример поглощающего призвания, пример, который настоятельно напоминает нам, что мы работаем в литературе Чехова и Толстого. Но твой шаг означает ещё и другое. Ты берёшь на себя ответственность, не сознавая, по-видимому, всей её огромности и значения. Писатель, накидывающий петлю на шею другого писателя, — фигура, которая останется в истории литературы, независимо от того, что написал первый, и в полной зависимости от того, что написал второй.

  — Вениамин Каверин, письмо К. А. Федину 25 января 1968

Примечания

[править]
  1. Мы достаточно долго любили / И хотим, наконец, ненавидеть! (нем.)