Записки из Мёртвого дома
«Запи́ски из Мёртвого до́ма» — повесть Фёдора Достоевского 1860—1862 годов, созданная под впечатлением от заключения в Омском остроге в 1850—1854 годах. Автор часто называл повесть «Сцены из Мёртвого дома».
Цитаты
[править]Часть первая
[править]В отдалённых краях Сибири, среди степей, гор или непроходимых лесов, попадаются изредка маленькие города, с одной, много с двумя тысячами жителей, деревянные, невзрачные, с двумя церквами — одной в городе, другой на кладбище, — города, похожие более на хорошее подмосковное село, чем на город. — Введение |
Когда смеркалось, нас всех вводили в казармы, где и запирали на всю ночь. <…> Это была длинная, низкая и душная комната, тускло освещённая сальными свечами, с тяжёлым, удушающим запахом. <…> На нарах у меня было три доски: это было всё моё место. На этих же нарах размещалось в одной нашей комнате человек тридцать народу. Зимой запирали рано; часа четыре надо было ждать, пока все засыпали. А до того — шум, гам, хохот, ругательства, звук цепей, чад и копоть… <…> да, живуч человек! Человек есть существо ко всему привыкающее, и, я думаю, это самое лучшее его определение. |
Деньги есть чеканенная свобода, а потому для человека, лишённого совершенно свободы, они дороже вдесятеро. — там же |
Первое впечатление моё, при поступлении в острог, вообще было самое отвратительное; но, несмотря на то, — странное дело! — мне показалось, что в остроге гораздо легче жить, чем я воображал себе дорогой. Арестанты, хоть и в кандалах, ходили свободно по всему острогу, ругались, пели песни, работали на себя, курили трубки, даже пили вино (хотя очень не многие), а по ночам иные заводили картёж. Самая работа, например, показалась мне вовсе не так тяжёлою, каторжною, и только довольно долго спустя я догадался, что тягость и каторжность этой работы не столько в трудности и беспрерывности её, сколько в том, что она — принуждённая, обязательная, из-под палки. <…> |
— Да-с, дворян [арестанты] не любят, — заметил [Аким Акимыч], — особенно политических, съесть рады; немудрено-с. Во-первых, вы и народ другой, на них не похожий, а во-вторых, они все прежде были или помещичьи, или из военного звания. Сами посудите, могут ли они вас полюбить-с? — там же |
И тот и другой убили человека; взвешены все обстоятельства обоих дел; и по тому и по другому делу выходит почти одно наказание. А между тем, посмотрите, какая разница в преступлениях. Один, например, зарезал человека так, за ничто, за луковицу: вышел на дорогу, зарезал мужика проезжего, а у него-то и всего одна луковица. «Что ж, батька! Ты меня посылал на добычу: вон я мужика зарезал и всего-то луковицу нашёл». — «Дурак! Луковица — ан копейка! Сто душ — сто луковиц, вот те и рубль!» (острожная легенда). А другой убил, защищая от сладострастного тирана честь невесты, сестры, дочери. <…> А бывают и такие, которые нарочно делают преступления, чтоб только попасть в каторгу и тем избавиться от несравненно более каторжной жизни на воле. Там он жил в последней степени унижения, никогда не наедался досыта и работал на своего антрепренёра с утра до ночи; а в каторге работа легче, чем дома, хлеба вдоволь, и такого, какого он ещё и не видывал; по праздникам говядина, есть подаяние, есть возможность заработать копейку. А общество? Народ продувной, ловкий, всезнающий; и вот он смотрит на своих товарищей с почтительным изумлением; он ещё не видал таких; он считает их самым высшим обществом, которое только может быть в свете. — III. Первые впечатления |
Между арестантами вообще существует убеждение, что хмельной не так больно чувствует плеть или палки. Но я отвлекаюсь от рассказа. Бедный малый, выпив свою крышку вина, действительно тотчас же сделался болен: с ним началась рвота с кровью, и его отвезли в госпиталь почти бесчувственного. Эта рвота до того расстроила его грудь, что через несколько дней в нём открылись признаки настоящей чахотки, от которой он умер через полгода. Доктора, лечившие его от чахотки, не знали, отчего она произошла. — IV. Первые впечатления |
Над ним иногда посмеивались арестанты, главное, за то, что он сменялся дорогою, идя в Сибирь, и сменился за красную рубашку и за рубль серебром. Вот за эту-то ничтожную цену, за которую он себя продал, над смеялись арестанты. Смениться — значит перемениться с кем-нибудь именем, а следовательно, и участью. Как ни чуден кажется этот факт, а он справедлив, и в моё время он ещё существовал между препровождающимися в Сибирь арестантами в полной силе, освящённый преданиями и определённый известными формами. <…> |
… я хожу где-нибудь один за острогом… — VII. Новые знакомства. Петров |
Между тем начинались уж и сумерки. Грусть, тоска и чад тяжело проглядывали среди пьянства и гульбы. Смеявшийся за час тому назад уже рыдал где-нибудь, напившись через край. Другие успели уже раза по два подраться. Третьи, бледные и чуть держась на ногах, шатались по казармам, заводили ссоры. Те же, у которых хмель был незадорного свойства, тщетно искали друзей, чтобы излить перед ними свою душу и выплакать своё пьяное горе. Весь этот бедный народ хотел повеселиться, провесть весело великий праздник — и, господи! какой тяжёлый и грустный был этот день чуть не для каждого. Каждый проводил его, как будто обманувшись в какой-то надежде. — X. Праздник Рождества Христова |
Арестанты могли смеяться надо мной, видя, что я плохой им помощник на работе. <…> Но примешивалось и другое: мы когда-то были дворяне; мы принадлежали к тому же сословию, как и их бывшие господа, о которых они не могли сохранить хорошей памяти. Но теперь, в театре, они посторонились передо мной. Они признавали, что в этом я могу судить лучше их, что я видал и знаю больше их. — XI. Представление |
Часть вторая
[править]Как уже и сказал я, тут были и наши арестанты, из острога. Некоторые из них уже знали меня или по крайней мере видели прежде. Гораздо более было из подсудимых и из исправительной роты. Труднобольных, то есть не встававших с постели, было не так много. Другие же, легкобольные или выздоравливавшие, или сидели на койках, или ходили взад и вперёд по комнате, где между двумя рядами кроватей оставалось ещё пространство, достаточное для прогулки. В палате был чрезвычайно удушливый, больничный запах. Воздух был заражён разными неприятными испарениями и запахом лекарств, несмотря на то, что почти весь день в углу топилась печка. — I. Госпиталь |
И, однако, те же арестанты, которые проводили такие тяжёлые дни и ночи перед самым наказанием, переносили самую казнь мужественно, не исключая и самых малодушных. Я редко слышал стоны даже в продолжение первой ночи по их прибытии, нередко даже от чрезвычайно тяжело избитых; вообще народ умеет переносить боль. Насчёт боли я много расспрашивал. Мне иногда хотелось определённо узнать, как велика эта боль, с чем её, наконец, можно сравнить? Право, не знаю, для чего я добивался этого. — III. Продолжение |
Арестанты, в ожидании как запрут их, толпами ходят, бывало, по двору. Главная масса толпилась, правда, более на кухне. Там всегда подымается какой-нибудь насущный острожный вопрос, толкуется о том, о сём, разбирается иногда какой-нибудь слух, часто нелепый, но возбуждающий необыкновенное внимание этих отрешённых от мира людей <…>. Арестанты легковерны, как дети; сами знают, что известие — вздор, что принёс его известный болтун и «нелепый» человек — арестант Квасов, которому уже давно положили не верить и который что ни слово, то врет, — а между тем все схватываются за известие, судят, рядят, сами себя тешат, а кончится тем, что сами на себя рассердятся, самим за себя стыдно станет, что поверили Квасову. — V. Летняя пора |
Вообще наши арестантики могли бы любить животных, и если б им это позволили, они с охотою развели бы в остроге множество домашней скотины и птицы. И, кажется, что бы больше могло смягчить, облагородить суровый и зверский характер арестантов, как не такое, например, занятие? Но этого не позволяли. Ни порядки наши, ни место этого не допускали. — VI. Каторжные животные |
Мне пришло в голову, что, пожалуй, кто-нибудь спросит: неужели из каторги нельзя было никому убежать и во все эти года никто у нас не бежал? Я писал уже, что арестант, пробывший два-три года в остроге, начинает уже ценить эти годы и невольно приходит к расчёту, что лучше дожить остальные без хлопот, без опасностей и выйти наконец законным образом на поселение. Но такой расчёт помещается только в голове арестанта, присланного не на долгий срок. Долголетний, пожалуй бы, и готов рискнуть… Но у нас как-то этого не делалось. — IX. Побег |
Поступил я в острог зимой и потому зимой же должен был выйти на волю, в то самое число месяца, в которое прибыл. С каким нетерпением я ждал зимы, с каким наслаждением смотрел в конце лета, как вянет лист на дереве и блекнет трава в степи. <…> Настала наконец эта зима, давно ожидаемая! Сердце моё начинало подчас глухо и крепко биться от великого предчувствия свободы. Но странное дело: чем больше истекало время и чем ближе подходил срок, тем терпеливее и терпеливее я становился. Около самых последних дней я даже удивился и попрекнул себя: мне показалось, что я стал совершенно хладнокровен и равнодушен. Многие встречавшиеся мне на дворе в шабашное время арестанты заговаривали со мной, поздравляли меня: |
О «Записках»
[править]«Записки из Мёртвого дома» приняли теперь, в голове моей, план полный и определённый. <…> Личность моя исчезнет. Это записки неизвестного; но за интерес я ручаюсь. Интерес будет наикапитальнейший. Там будет и серьёзное, и мрачное, и юмористическое, и народный разговор с особенным каторжным оттенком (я тебе читал некоторые, из записанных мною на месте, выражений[1], и изображение личностей, никогда не слыханных в литературе, и трогательное, и, наконец, главное, — моё имя. Вспомни, что Плещеев приписывал успех своих стихотворений своему имени (понимаешь?). Я уверен, что публика прочтёт это с жадностию. Но в журналах печатать это, — теперь уж не надо! Мы напечатаем отдельно. <…> к 1-му декабря я кончу;.. | |
— Достоевский, письмо М. М. Достоевскому 9 октября 1859 |
«Мёртвый дом» обратил на себя внимание публики как изображение каторжных, которых никто не изображал наглядно до «Мёртвого дома»… | |
— Достоевский, письмо Н. Н. Страхову 30 сентября 1863 |
Мой «Мёртвый дом» сделал буквально фурор, и я возобновил им свою литературную репутацию. | |
— Достоевский, письмо А. Е. Врангелю 31 марта 1865 |
Оживлённая деятельность, вызванная пробуждением после смерти Николая, <…> оставила нам одну страшную книгу, своего рода carmen horrendum, которая всегда будет красоваться над выходом из мрачного царствования Николая, как надпись Данте над входом в ад[2]: это «Мёртвый дом» Достоевского, страшное повествование, автор которого, вероятно, и сам не подозревал, что, рисуя своей закованной рукой образы сотоварищей-каторжников, он создал из описания нравов одной сибирской тюрьмы фрески в духе Буонарроти. | |
— Александр Герцен, «Новая фаза в русской литературе», 1864 |
— Владимир Ленин |
Достоевский в своих «Записках из мёртвого дома» говорит между прочим, что для человека нет ничего мучительнее бесцельной работы: если бы мы были вынуждены в течение долгого времени повторять один и тот же ряд бессмысленных действий, например, переносить кучу песку с места на место, это было бы для нас своего рода адской мукой. Ницше, сравнивающий наше существование с процессом в песочных часах, утверждает в сущности, что вся наша жизнь такова. Если прибавить к этому, что самая наша смерть должна несчётное число раз повториться, то возвращение всего существующего окажется для нас тем вечным адом, от которого не спасает даже самоубийство. | |
— Евгений Трубецкой, «Философия Ницше. Критический очерк», 1903 |
Вполне очевидно, что осуждённым, среди которых он жил, были присущи не только чудовищное зверство, но и некоторые признаки человечности. Достоевский сгустил отдельные проявления человечности и построил на них очень искусственную и совершенно патологическую концепцию, доходившую до крайней идеализации простого русского народа. | |
It is only natural that some of the convicts among whom he lived showed, besides dreadful bestiality, an occasional human trait. Dostoevski gathered these manifestations and built upon them a kind of very artificial and completely pathological idealization of the simple Russian folk. | |
— Владимир Набоков, лекции о Достоевском, 1940-е |
Все эти Петровы, Лучки, Сушиловы, Газины — всё это, с точки зрения подлинного преступного мира, настоящих блатарей — «асмодеи», «фраера», «черти», «мужики», то есть такие люди, которые презираются, грабятся, топчутся настоящим преступным миром. С точки зрения блатных — убийцы и воры Петров и Сушилов гораздо ближе к автору «Записок из Мёртвого дома», чем к ним самим. «Воры» Достоевского такой же объект нападения и грабежа, как и Александр Петрович Горянчиков и равные ему, какая бы пропасть ни разделяла дворян-преступников от простого народа. Трудно сказать, почему Достоевский не пошёл на правдивое изображение воров. Вор ведь — это не тот человек, который украл. Можно украсть и даже систематически воровать, но не быть блатным, то есть не принадлежать к этому подземному гнусному ордену. <…> Достоевский на своей каторге их не встречал, а если бы встретил, мы лишились бы, может быть, лучших страниц этой книги — утверждения веры в человека, утверждения доброго начала, заложенного в людской природе. | |
— Варлам Шаламов, «Об одной ошибке художественной литературы», 1959 |
См. также
[править]Примечания
[править]- ↑ <Сибирскую тетрадь>.
- ↑ 1 2 Г. М. Фридлендер. Достоевский // История русской литературы: В 10 т. Т. IX. Литература 70—80-х годов. Ч. 2. — М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1956. — С. 46, 117.
- ↑ Бонч-Бруевич. Вл. Ленин о книгах и писателях (из воспоминаний) // Литературная газета. — 1955. — № 48 (3393), 21 апреля.
Поделитесь цитатами в социальных сетях: |