Перейти к содержанию

Защита Поэзии

Материал из Викицитатника

«Защита Поэзии» (англ. A Defence of Poetry) — неоконченный эстетический трактат (эссе) Перси Шелли, написанный в марте 1821 года в ответ на полушутливую статью Т. Л. Пикока «Четыре века поэзии» (помещённую в единственном номере «Литературного альманаха» Дж. и Ч. Оллиеров), в которой тот писал, что по мере развития цивилизации поэзия заменяется наукой[1]. Шелли написал только первую часть из предполагавшихся трёх, т.к. рукопись не смогли опубликовать сначала Оллиеры, а потом Дж. Хант во вскоре закрывшемся «Либерале». Впервые сочинение опубликовала Мэри Шелли в 1840 году.

Цитаты

[править]
  •  

Поэзию можно в общем определить как воплощение воображения; поэзия — ровесница человеку.

 

Poetry, in a general sense, may be defined to be 'the expression of the imagination': and poetry is connate with the origin of man.

  •  

будущее заключено в настоящем, как растение — в семени;.. — вероятно, неоригинально

 

… the future is contained within the present, as the plant within the seed;..

  •  

Всякий самобытный язык, ещё близкий к своему источнику, представляет собой поэму, находящуюся в хаотическом беспорядке. Обильные накопления лексики и правила грамматики есть дело позднейших времён; это всего лишь каталогизация и оформление того, что создано поэзией.
Однако поэты, то есть те, кто создаёт и выражает этот нерушимый порядок, являются не только творцами языка и музыки, танца и архитектуры, скульптуры и живописи; они — создатели законов, основатели общества, изобретатели ремесел и наставники, до некоторой степени сближающие с прекрасным и истинным то частичное осознание невидимого мира, которое называется религией.

 

Every original language near to its source is in itself the chaos of a cyclic poem: the copiousness of lexicography and the distinctions of grammar are the works of a later age, and are merely the catalogue and the form of the creations of poetry.
But poets, or those who imagine and express this indestructible order, are not only the authors of language and of music, of the dance, and architecture, and statuary, and painting; they are the institutors of laws, and the founders of civil society, and the inventors of the arts of life, and the teachers, who draw into a certain propinquity with the beautiful and the true, that partial apprehension of the agencies of the invisible world which is called religion.

  •  

Поэт причастен к вечному, бесконечному и единому; для его замыслов не существует времени, места или множественности.

 

A poet participates in the eternal, the infinite, and the one; as far as relates to his conceptions, time and place and number are not.

  •  

Слова, краски, формы, религиозные и гражданские обряды — все они являются средствами и материалом поэзии; их можно назвать поэзией с помощью той фигуры речи, которая считает следствие синонимом причины. В более ограниченном смысле слова, поэзия — это особым образом построенная, прежде всего ритмическая, речь, порождаемая властной потребностью, которая заложена во внутренней природе человека. Она проистекает также и из самой природы языка; он более непосредственно выражает наши внутренние движения и чувства, способен к более разнообразным и тонким сочетаниям, чем краски, формы или движение, более гибок и лучше подчиняется той потребности, которая его создала.

 

Language, colour, form, and religious and civil habits of action, are all the instruments and materials of poetry; they may be called poetry by that figure of speech which considers the effect as a synonym of the cause. But poetry in a more restricted sense expresses those arrangements of language, and especially metrical language, which are created by that imperial faculty; whose throne is curtained within the invisible nature of man. And this springs from the nature itself of language, which is a more direct representation of the actions and passions of our internal being, and is susceptible of more various and delicate combinations, than colour, form, or motion, and is more plastic and obedient to the control of that faculty of which it is the creation.

  •  

Подобно мыслям, звуки находятся в известных отношениях, как один к другому, так и к тому, что они изображают, и восприятие иного порядка в этих отношениях неизменно оказывается сопряжено с восприятием порядка в самих выражаемых мыслях. Поэтому поэтическая речь всегда отличалась равномерным и гармоническим чередованием звуков, без которого она не была бы поэзией и которое почти столь же необходимо для её восприятия, как и самые слова. Вот почему переводить её тщетно; пытаться перенести из одного языка в другой творения поэтов — это всё равно что бросать в тигель фиалки, чтобы найти секрет их красок и аромата. Растение должно снова взрасти из семени, иначе оно не зацветёт — таково следствие вавилонского проклятия.

 

Sounds as well as thoughts have relation both between each other and towards that which they represent, and a perception of the order of those relations has always been found connected with a perception of the order of the relations of thoughts. Hence the language of poets has ever affected a certain uniform and harmonious recurrence of sound, without which it were not poetry, and which is scarcely less indispensable to the communication of its influence, than the words themselves, without reference to that peculiar order. Hence the vanity of translation; it were as wise to cast a violet into a crucible that you might discover the formal principle of its colour and odour, as seek to transfuse from one language into another the creations of a poet. The plant must spring again from its seed, or it will bear no flower—and this is the burthen of the curse of Babel.

  •  

Платон был, по существу, поэтом — правдивость и великолепие его образов и благозвучие языка находятся на величайшей высоте, какую только можно себе вообразить. Он отверг размеры, принятые для эпоса, драмы и лирической поэзии, ибо стремился к гармонии мыслей, независимых от формы и действия, и не стал изобретать какого-либо определённого нового ритма, которому он мог бы подчинить разнообразные паузы своей речи. <…> Поэтом был и лорд Бэкон. Его слогу свойствен прекрасный и величавый ритм, радующий слух не менее, чем почти сверхчеловеческая мудрость его рассуждений удовлетворяет разум; это — мелодия, расширяющая восприятие слушателей, чтобы затем вырваться за его пределы и вместе с ним влиться в мировую стихию, с которой она находится в неизменном согласии. Каждый, кто совершает переворот в области мысли, столь же обязательно является поэтом и не только потому, что творит новое, или потому, что его слова вскрывают вечные соответствия сущего через образы, причастные к жизни истины, но и потому, что он пишет гармоническими и ритмическими периодами, заключающими в себе главные элементы стиха, — этого отзвука вечной музыки бытия.

 

Plato was essentially a poet—the truth and splendour of his imagery, and the melody of his language, are the most intense that it is possible to conceive. He rejected the measure of the epic, dramatic, and lyrical forms, because he sought to kindle a harmony in thoughts divested of shape and action, and he forbore to invent any regular plan of rhythm which would include, under determinate forms, the varied pauses of his style. <…> Lord Bacon was a poet. His language has a sweet and majestic rhythm, which satisfies the sense, no less than the almost superhuman wisdom of his philosophy satisfies the intellect; it is a strain which distends, and then bursts the circumference of the reader's mind, and pours itself forth together with it into the universal element with which it has perpetual sympathy. All the authors of revolutions in opinion are not only necessarily poets as they are inventors, nor even as their words unveil the permanent analogy of things by images which participate in the life of truth; but as their periods are harmonious and rhythmical, and contain in themselves the elements of verse; being the echo of the eternal music.

  •  

Поэма — это картина жизни, изображающая то, что есть в ней вечно истинного. <…> Повесть об отдельных фактах — это зеркало, которое затуманивает и искажает то, что должно было быть прекрасно; Поэзия — это зеркало, которое дивно преображает то, что искажено.
Бывает, что отдельные части произведения поэтичны, но целое, тем не менее, не слагается в поэму. Иногда отдельная фраза может рассматриваться как некое целое, даже если находится в окружении не связанных между собой частей; и даже в отдельном слове может сверкнуть бессмертная мысль.

 

poem is the very image of life expressed in its eternal truth. <…> A story of particular facts is as a mirror which obscures and distorts that which should be beautiful: poetry is a mirror which makes beautiful that which is distorted.
The parts of a composition may be poetical, without the composition as a whole being a poem. A single sentence may be a considered as a whole, though it may be found in the midst of a series of unassimilated portions: a single word even may be a spark of inextinguishable thought.

  •  

Поэзии неизменно сопутствует наслаждение; все, на кого она снизошла, становятся восприимчивы к мудрости, примешанной к этому наслаждению. <…> Даже в новое время ни один поэт не достигал при жизни вершины своей славы; ибо присяжные, дерзающие его судить, — его, принадлежащего всем временам, — должны быть ему равными; они должны быть избраны Временем из числа мудрейших людей многих поколений. Поэт — это соловей, который поёт во тьме, услаждая своё одиночество дивными звуками; его слушатели подобны людям, завороженным мелодией незримого музыканта; они взволнованы и растроганы, сами не зная почему. Поэмы Гомера и его современников восхищали юную Грецию; они были частью того общественного порядка, который, подобно колонне, сделался опорою всей позднейшей цивилизации. Гомер воплотил в своих образах идеалы своего времени; нет сомнения, что его слушатели загорались желанием уподобиться Ахиллесу, Гектору и Улиссу; в его бессмертных творениях во всём величии и красоте представали дружба, любовь к родине и верность цели; столь возвышенные и прекрасные образы, без сомнения, облагораживали и обогащали чувства слушателей; от восхищения они шли к подражанию, а подражая, отождествляли себя с предметами своего восхищения. <…> Поэт смотрит на пороки современников как на временное облачение для своих созданий, прикрывающее, но не скрывающее их извечную гармонию. Персонаж эпоса или драмы как бы носит их в душе, подобно тому как он носит на теле древние доспехи или современный мундир, хотя нетрудно вообразить для него более красивую одежду. Внутренняя красота не может быть настолько скрыта под случайными облачениями, чтобы дух её не сообщался самому этому облачению и не указывал, даже в манере носить его, что именно под ним сокрыто.

 

Poetry is ever accompanied with pleasure: all spirits on which it falls open themselves to receive the wisdom which is mingled with its delight. <…> Even in modern times, no living poet ever arrived at the fullness of his fame; the jury which sits in judgement upon a poet, belonging as he does to all time, must be composed of his peers: it must be impanelled by Time from the selectest of the wise of many generations. A poet is a nightingale, who sits in darkness and sings to cheer its own solitude with sweet sounds; his auditors are as men entranced by the melody of an unseen musician, who feel that they are moved and softened, yet know not whence or why. The poems of Homer and his contemporaries were the delight of infant Greece; they were the elements of that social system which is the column upon which all succeeding civilization has reposed. Homer embodied the ideal perfection of his age in human character; nor can we doubt that those who read his verses were awakened to an ambition of becoming like to Achilles, Hector, and Ulysses the truth and beauty of friendship, patriotism, and persevering devotion to an object, were unveiled to the depths in these immortal creations: the sentiments of the auditors must have been refined and enlarged by a sympathy with such great and lovely impersonations, until from admiring they imitated, and from imitation they identified themselves with the objects of their admiration. <…> A poet considers the vices of his contemporaries as a temporary dress in which his creations must be arrayed, and which cover without concealing the eternal proportions of their beauty. An epic or dramatic personage is understood to wear them around his soul, as he may the ancient armour or the modern uniform around his body; whilst it is easy to conceive a dress more graceful than either. The beauty of the internal nature cannot be so far concealed by its accidental vesture, but that the spirit of its form shall communicate itself to the very disguise, and indicate the shape it hides from the manner in which it is worn.

  •  

Поэзия приподымает завесу над скрытой красотой мира и сообщает знакомому черты незнаемого; всё, о чём она говорит, она воспроизводит; и образы, озарённые её неземным светом, остаются в душе тех, кто их однажды узрел, как воспоминание о блаженном упоении, объемлющем все мысли и все поступки, которым она сопричастна. Любовь — вот суть всякой нравственности; любовь, т. е. выход за пределы своего «я» и слияние с тем прекрасным, что заключено в чьих-то, не наших, мыслях, деяниях или личности. Чтобы быть истинно добрым, человек должен обладать живым воображением; он должен уметь представить себя на месте другого и многих других; горе и радость ему подобных должны стать его собственными. Воображение — лучшее орудие нравственного совершенствования, и поэзия способствует результату, воздействуя на причину. Поэзия расширяет сферу воображения, питая его всё новыми и новыми радостями, имеющими силу привлекать к себе все другие мысли и образующими новые вместилища, которые жаждут, чтобы их наполняли все новой и новой духовной пищей. Поэзия развивает эту способность, являющуюся нравственным органом человека, подобно тому как упражнения развивают члены его тела. А потому поэту не следует воплощать в своих созданиях, принадлежащих всему миру и всем временам, собственные понятия о хорошем и дурном, которые обычно принадлежат его времени и его стране. Принимая на себя более низкую роль толкователя результатов, с которой он, к тому же, едва ли хорошо справится, поэт лишает себя славы участника в причине. Гомер и другие величайшие поэты не заблуждались относительно своего предназначения и не отрекались от власти над обширнейшими из своих владений. Те, в ком поэтическое начало хоть и велико, но не столь сильно, — а именно: Еврипид, Лукан, Тассо, Спенсер, — часто ставили себе моральную задачу, и воздействие их поэзии уменьшается ровно настолько, насколько они вынуждают нас помнить об этой своей цели.

 

Poetry lifts the veil from the hidden beauty of the world, and makes familiar objects be as if they were not familiar; it reproduces all that it represents, and the impersonations clothed in its Elysian light stand thenceforward in the minds of those who have once contemplated them as memorials of that gentle and exalted content which extends itself over all thoughts and actions with which it coexists. The great secret of morals is love; or a going out of our own nature, and an identification of ourselves with the beautiful which exists in thought, action, or person, not our own. A man, to be greatly good, must imagine intensely and comprehensively; he must put himself in the place of another and of many others; the pains and pleasures of his species must become his own. The great instrument of moral good is the imagination; and poetry administers to the effect by acting upon the cause. Poetry enlarges the circumference of the imagination by replenishing it with thought of ever new delight, which have the power of attracting and assimilating to their own nature all other thoughts, and which form new intervals and interstices whose void for ever craves fresh food. Poetry strengthens the faculty which is the organ of the moral nature of man, in the same manner as exercise strengthens a limb. A poet therefore would do ill to embody his own conceptions of right and wrong, which are usually those of his place and time, in his poetical creations, which participate in neither By this assumption of the inferior office of interpreting the effect in which perhaps after all he might acquit himself but imperfectly, he would resign a glory in a participation in the cause. There was little danger that Homer, or any of the eternal poets should have so far misunderstood themselves as to have abdicated this throne of their widest dominion. Those in whom the poetical faculty, though great, is less intense, as Euripides, Lucan, Tasso, Spenser, have frequently affected a moral aim, and the effect of their poetry is diminished in exact proportion to the degree in which they compel us to advert to this purpose.

  •  

Драма, когда она заключает в себе Поэзию, является призматическим и многосторонним зеркалом, которое собирает наиболее яркие лучи, источаемые человеческой природой, дробит их и вновь составляет из простейших элементов, придает им красоту и величие и множит все, что оно отражает, наделяя его способностью рождать себе подобное всюду, куда эти лучи упадут.
Но в эпохи общественного упадка Драма отражает этот упадок. Трагедия становится холодным подражанием внешней форме великих творений древности, лишённым гармонического сопровождения смежных искусств и зачастую неверным даже и внешне; или же неловкой попыткой преподать некоторые догмы, почитаемые автором за нравственные истины, причём обычно это — всего лишь благовидно замаскированное стремление польстить какому-либо пороку или слабости, которым заражён и автор, и зрители. <…> Непристойность, эта кощунственная насмешка над божественной красотою жизни, прикрывшись вуалью, становится от этого пусть менее отвратительной, но более дерзкой; это — чудовище, которому развращенность нравов непрерывно доставляет свежую пищу, пожираемую ею втайне.

 

The drama, so long as it continues to express poetry, is as a prismatic and many-sided mirror, which collects the brightest rays of human nature and divides and reproduces them from the simplicity of these elementary forms, and touches them with majesty and beauty, and multiplies all that it reflects, and endows it with the power of propagating its like wherever it may fall.
But in periods of the decay of social life, the drama sympathizes with that decay. Tragedy becomes a cold imitation of the form of the great masterpieces of antiquity, divested of all harmonious accompaniment of the kindred arts; and often the very form misunderstood, or a weak attempt to teach certain doctrines, which the writer considers as moral truths; and which are usually no more than specious flatteries of some gross vice or weakness, with which the author, in common with his auditors, are infected. Hence what has been called the classical and domestic drama. <…> Obscenity, which is ever blasphemy against the divine beauty in life, becomes, from the very veil which it assumes, more active if less disgusting: it is a monster for which the corruption of society for ever brings forth new food, which it devours in secret.

  •  

Слабость эротических поэтов не в том, что у них есть, а в том, чего им недостаёт. Их можно считать причастными современной им развращенности нравов не потому, что они были поэтами, но потому, что они были ими недостаточно. <…> Ибо конечной целью общественного распада является уничтожение всякой способности к приятным ощущениям; в этом-то и заключается разложение. Оно начинается с воображения и интеллекта, т. е. с сердцевины, а оттуда, подобно парализующему яду, распространяется на чувства и, наконец, даже на чувственные желания, пока все не превращается в омертвелую массу, в которой едва теплится сознание.

 

It is not what the erotic poets have, but what they have not, in which their imperfection consists. It is not inasmuch as they were poets, but inasmuch as they were not poets, that they can be considered with any plausibility as connected with the corruption of their age. <…> For the end of social corruption is to destroy all sensibility to pleasure; and, therefore, it is corruption. It begins at the imagination and the intellect as at the core, and distributes itself thence as a paralysing venom, through the affections into the very appetites, until all become a torpid mass in which hardly sense survives.

  •  

Римляне, как видно, считали, что греки достигли совершенства как в своих нравах, так и в следовании природе; они не пытались создавать, в стихах ли, в скульптуре, музыке или архитектуре, ничего, имевшего прямое отношение к их собственному бытию, но лишь такое, где отражалось нечто общее для всего мира. <…> Государственное устройство и религия также были в Риме менее поэтичны, чем в Греции, как тень всегда бледнее живой плоти. Поэтому римская поэзия скорее следовала за совершенствованием политического и семейного быта, чем звучала с ним в лад. Подлинная поэзия Рима жила в его гражданских установлениях; ибо все прекрасное, истинное и величественное, что в них было, могло порождаться только тем началом, которое творило самый этот порядок вещей. <…> Всё это — эпизоды циклической поэмы, которую Время пишет в памяти людей. Прошлое, подобно вдохновенному рапсоду, поёт её вечно сменяющимся поколениям.

 

The Romans appear to have considered the Greeks as the selectest treasuries of the selectest forms of manners and of nature, and to have abstained from creating in measured language, sculpture, music, or architecture, anything which might bear a particular relation to their own condition, whilst it should bear a general one to the universal constitution of the world. <…> The institutions also, and the religion of Rome were less poetical than those of Greece, as the shadow is less vivid than the substance. Hence poetry in Rome, seemed to follow, rather than accompany, the perfection of political and domestic society. The true poetry of Rome lived in its institutions; for whatever of beautiful, true, and majestic, they contained, could have sprung only from the faculty which creates the order in which they consist. <…> They are the episodes of that cyclic poem written by Time upon the memories of men. The Past, like an inspired rhapsodist, fills the theatre of everlasting generations with their harmony.

  •  

Было бы ошибкой приписывать невежество средневековья христианскому учению или господству кельтских племён. Всё, что могло быть в них дурного, вызвано было исчезновением поэтического начала по мере развития деспотизма и суеверий. <…> Моральные аномалии такого общества нельзя отнести за счет каких-либо современных ему событий; и более всего заслуживают одобрения те события, которые всего успешнее могли их уничтожить. К несчастью для тех, кто не умеет отличать слов от помыслов, многие из этих аномалий вошли в нашу общепринятую религию.

 

It is an error to impute the ignorance of the dark ages to the Christian doctrines or the predominance of the Celtic nations. Whatever of evil their agencies may have contained sprang from the extinction of the poetical principle, connected with the progress of despotism and superstition. <…> The moral anomalies of such a state of society are not justly to be charged upon any class of events immediately connected with them, and those events are most entitled to our approbation which could dissolve it most expeditiously. It is unfortunate for those who cannot distinguish words from thoughts, that many of these anomalies have been incorporated into our popular religion.

  •  

Поэзию Данте можно считать мостом, переброшенным через поток времени и соединяющим современный мир с античным. Искажённые представления о невидимых силах — предметах поклонения Данте и его соперника Мильтона — всего лишь плащи и маски, под которыми эти великие поэты шествуют в вечность. Трудно определить, насколько они сознавали различия между их собственными верованиями и народными, Данте, во всяком случае, стремится показать эти различия в полной мере, когда отводит Рифею, которого Вергилий называет justissimus unus, место в Раю, а в распределении наград и наказаний следует самым еретическим капризам. А поэма Мильтона содержит философское опровержение тех самых догматов, которым она, по странному, но естественному контрасту, должна была служить главной опорой.[2] Ничто не может сравниться по мощи и великолепию с образом Сатаны в «Потерянном рае». Было бы ошибкой предположить, что он мог быть задуман как олицетворение зла. Непримиримая ненависть, терпеливое коварство и утончённая изобретательность в выдумывании мук для противника — вот что является злом; оно ещё простительно рабу, но непростительно владыке; искупается у побежденного многим, что есть благородного в его поражении, но усугубляется у победителя всем, что есть позорного в его победе. У Мильтона Сатана в нравственном отношении настолько же выше Бога, насколько тот, кто верит в правоту своего дела и борется за него, не страшась поражений и пытки, выше того, кто из надёжного укрытия верной победы обрушивает на врага самую жестокую месть — и не потому, что хочет вынудить его раскаяться и не упорствовать во вражде, но чтобы нарочно довести его до новых проступков, которые навлекут на него новую кару. Мильтон настолько искажает общепринятые верования (если это можно назвать искажением), что не приписывает своему Богу никакого нравственного превосходства над Сатаной. Это дерзкое пренебрежение задачей прямого морализирования служит лучшим доказательством гения Мильтона. Он словно смешал черты человеческой природы, как смешивают краски на палитре, и на своём великом полотне расположил их согласно эпическим законам правды, т. е. согласно тем законам, по которым взаимодействие между внешним миром и существами, наделёнными разумом и нравственностью, возбуждает сочувствие многих человеческих поколений. «Божественная комедия» и «Потерянный рай» привели в систему мифологию нового времени; и когда, с течением времени, ко множеству суеверий прибавится ещё одно, учёные толкователи станут изучать по ним религию Европы, которая лишь потому не будет совершенно позабыта, что отмечена нетленной печатью гения.

 

The poetry of Dante may be considered as the bridge thrown over the stream of time, which unites the modern and ancient world. The distorted notions of invisible things which Dante and his rival Milton have idealized, are merely the mask and the mantle in which these great poets walk through eternity enveloped and disguised. It is a difficult question to determine how far they were conscious of the distinction which must have subsisted in their minds between their own creeds and that of the people. Dante at least appears to wish to mark the full extent of it by placing Riphaeus, whom Virgil calls justissimns unus, in Paradise, and observing a most heretical caprice in his distribution of rewards and punishments. And Milton's poem contains within itself a philosophical refutation of that system, of which by a strange and natural antithesis, it has been a chief popular support. Nothing can exceed the energy and magnificence of the character of Satan as expressed in Paradise Lost. It is a mistake to suppose that he could ever have been intended for the popular personification of evil. Implacable hate, patient cunning, and a sleepless refinement of device to inflict the extremest anguish on an enemy, these things are evil; and, although venial in a slave are not to be forgiven in a tyrant; although redeemed by much that ennobles his defeat in one subdued, are marked by all that dishonours his conquest in the victor. Milton's Devil as a moral being is as far superior to his God, as one who perseveres in some purpose which he has conceived to be excellent in spite of adversity and torture, is to one who in the cold security of undoubted triumph inflicts the most horrible revenge upon his enemy, not from any mistaken notion of inducing him to repent of a perseverance in enmity, but with the alleged design of exasperating him to deserve new torments. Milton has so far violated the popular creed (if this shall be judged to be a violation) as to have alleged no superiority of moral virtue to his God over his Devil. And this bold neglect of a direct moral purpose is the most decisive proof of the supremacy of Milton's genius. He mingled as it were the elements of human nature as colours upon a single pallet, and arranged them in the composition of his great picture according to the laws of epic truth; that is, according to the laws of that principle by which a series of actions of the external universe and of intelligent and ethical beings is calculated to excite the sympathy of succeeding generations of mankind. The Divina Commedia and Paradise Lost have conferred upon modern mythology a systematic form; and when change and time shall have added one more superstition to the mass of those which have arisen and decayed upon the earth, commentators will be learnedly employed in elucidating the religion of ancestral Europe, only not utterly forgotten because it will have been stamped with the eternity of genius.

  •  

Лукреций смочил крыла своего быстролётного духа в клейких осадках чувственного мира; Вергилий, со скромностью, мало подобающей его гению, хотел прослыть всего лишь подражателем, хотя он создавал заново всё, что копировал;..

 

Lucretius had limed the wings of his swift spirit in the dregs of the sensible world; and Virgil, with a modesty that ill became his genius, had affected the fame of an imitator, even whilst he created anew all that he copied;..

  •  

Именно Данте и был первым из религиозных реформаторов, и Лютер превосходит его скорее язвительностью, нежели смелостью обличений папского произвола. Данте первый пробудил восхищённую им Европу; из хаоса неблагозвучных варваризмов он создал язык, который сам по себе был музыкой и красноречием. <…> Великая поэма — это источник, вечно плещущий через край водами мудрости и красоты; когда отдельный человек и целая эпоха вычерпают из него всю божественную влагу, какую они способны восприять, на смену им приходят другие и открывают в нём всё новое и новое, получая наслаждение, какого они не ждали и не могли себе представить.

 

Dante was the first religious reformer, and Luther surpassed him rather in the rudeness and acrimony, than in the boldness of his censures of papal usurpation. Dante was the first awakener of entranced Europe; he created a language, in itself music and persuasion, out of a chaos of inharmonious barbarisms. <…> A great poem is a fountain for ever overflowing with the waters of wisdom and delight; and after one person and one age has exhausted all its divine effluence which their peculiar relations enable them to share, another and yet another succeeds, and new relations are ever developed, the source of an unforeseen and an unconceived delight.

  •  

Пусть изобретатель машин облегчает, а политический эконом упорядочивает человеческий труд, но пусть остерегаются, как бы их деятельность, не связанная с основными принципами, принадлежащими миру духовному, не углубила — как это случилось в современной Англии — пропасти между роскошью и нищетою. Они воплотили в жизнь евангельское изречение: «Имущему дастся, а у неимущего отнимется». Богачи стали богаче, а бедняки — беднее; и наш государственный корабль плывёт между Сциллой анархии и Харибдой деспотизма. Таковы неизбежные следствия безраздельного господства расчёта.

 

Whilst the mechanist abridges, and the political economist combines labour, let them beware that their speculations, for want of correspondence with those first principles which belong to the imagination, do not tend, as they have in modern England, to exasperate at once the extremes of luxury and want. They have exemplified the saying, 'To him that hath, more shall be given; and from him that hath not, the little that he hath shall be taken away.' The rich have become richer, and the poor have become poorer; and the vessel of the state is driven between the Scylla and Charybdis of anarchy and despotism. Such are the effects which must ever flow from an unmitigated exercise of the calculating faculty.

  •  

Деятельность Локка, Юма, Гиббона, Вольтера, Руссо (Я следую классификации, принятой автором «Четырёх Веков Поэзии», однако Руссо был прежде всего поэтом. Остальные, даже Вольтер, всего лишь резонёры.) и их учеников в защиту угнетенного и обманутого человечества заслуживает признательности. Однако нетрудно подсчитать, на какой ступени морального и интеллектуального прогресса оказался бы мир, если бы они вовсе не жили на свете. В течение столетия или двух говорилось бы немного больше глупостей, и ещё сколько-то мужчин, женщин и детей было бы сожжено за ересь. Нам, вероятно, не пришлось бы сейчас радоваться уничтожению испанской инквизиции. Но невозможно себе представить нравственное состояние мира, если бы не было Данте, Петрарки, Боккаччо, Чосера, Шекспира, Кальдерона, лорда Бэкона и Мильтона; если бы никогда не жили Рафаэль и Микеланджело, если бы не была переведена древнееврейская поэзия; если бы не возродилось изучение греческой литературы; если бы поэзия античных богов исчезла вместе с их культом. Без этих стимулов человеческий ум никогда не пробудился бы ни для создания естественных наук, ни для применения к общественным заблуждениям рассудочного анализа, который ныне пытаются поставить выше непосредственного проявления творческого начала.
Мы накопили больше нравственных, политических и исторических истин, чем умеем приложить на практике; у нас более чем достаточно научных и экономических сведений, но мы не применяем их для справедливого распределения продуктов, которые благодаря этим сведениям производятся в возрастающем количестве. В этих науках поэзия погребена под нагромождением фактов и расчётов. У нас нет недостатка в знании того, что является самым лучшим и наиболее мудрым в нравственности, в науке управления и в политической экономии или, по крайней мере, того, что было бы мудрее и лучше нынешнего их состояния, с которым мы миримся. Но, как у бедной кошки в поговорке, наше «хочу» слабее, чем «не смею». Нам недостаёт творческой способности, чтобы воссоздать в воображении то, что мы знаем; нам недостаёт великодушия, чтобы осуществить то, что мы себе представляем; нам не хватает поэзии жизни; наши расчёты обогнали наши представления; мы съели больше, чем способны переварить. Развитие тех наук, которые расширили власть человека над внешним миром, из-за отсутствия поэтического начала соответственно сузили его внутренний мир; поработив стихии, человек сам при этом остаётся рабом.

 

The exertions of Locke, Hume, Gibbon, Voltaire, Rousseau (Although Rousseau has been thus classed, he was essentially a poet. The others, even Voltaire, were mere reasoners.), and their disciples, in favour of oppressed and deluded humanity, are entitled to the gratitude of mankind. Yet it is easy to calculate the degree of moral and intellectual improvement which the world would have exhibited, had they never lived. A little more nonsense would have been talked for a century or two; and perhaps a few more men, women, and children, burnt as heretics. We might not at this moment have been congratulating each other on the abolition of the Inquisition in Spain. But it exceeds all imagination to conceive what would have been the moral condition of the world if neither Dante, Petrarch, Boccaccio, Chaucer, Shakespeare, Calderon, Lord Bacon, nor Milton, had ever existed; if Raphael and Michael Angelo had never been born; if the Hebrew poetry had never been translated; if a revival of the study of Greek literature had never taken place; if no monuments of ancient sculpture had been handed down to us; and if the poetry of the religion of the ancient world had been extinguished together with its belief. The human mind could never, except by the intervention of these excitements, have been awakened to the invention of the grosser sciences, and that application of analytical reasoning to the aberrations of society, which it is now attempted to exalt over the direct expression of the inventive and creative faculty itself.
We have more moral, political and historical wisdom, than we know how to reduce into practice; we have more scientific and economical knowledge than can be accommodated to the just distribution of the produce which it multiplies. The poetry in these systems of thought, is concealed by the accumulation of facts and calculating processes. There is no want of knowledge respecting what is wisest and best in morals, government, and political economy, or at least, what is wiser and better than what men now practise and endure. But we let "I dare not wait upon I would, like the poor cat in the adage." We want the creative faculty to imagine that which we know; we want the generous impulse to act that which we imagine; we want the poetry of life: our calculations have outrun conception; we have eaten more than we can digest. The cultivation of those sciences which have enlarged the limits of the empire of man over the external world, has, for want of the poetical faculty, proportionally circumscribed those of the internal world; and man, having enslaved the elements, remains himself a slave.

  •  

Поэтическое начало действует двояко: во-первых, создаёт новые предметы, служащие познанию, могуществу и радости, с другой — рождает в умах стремление воспроизвести их и подчинить известному ритму и порядку, которые можно назвать красотою и добром. Никогда так не нужна поэзия, как в те времена, когда вследствие господства себялюбия и расчёта количество материальных благ растет быстрее, чем способность освоить их согласно внутренним законам человеческой природы. В такие времена тело становится чересчур громоздким для оживляющего его духа.

 

The functions of the poetical faculty are two-fold; by one it creates new materials of knowledge and power and pleasure; by the other it engenders in the mind a desire to reproduce and arrange them according to a certain rhythm and order which may be called the beautiful and the good. The cultivation of poetry is never more to be desired than at periods when, from an excess of the selfish and calculating principle, the accumulation of the materials of external life exceed the quantity of the power of assimilating them to the internal laws of human nature. The body has then become too unwieldy for that which animates it.

  •  

Поэзия не принадлежит к способностям, которыми можно пользоваться произвольно. <…> Я хотел бы спросить лучших поэтов нашего времени: неужели можно утверждать, будто лучшие поэтические строки являются плодом труда и учёности? Неспешный труд, рекомендуемый критиками, в действительности является не более чем прилежным ожиданием вдохновенных минут и искусственным заполнением промежутков между тем, что подсказано этими минутами, с помощью различных общих мест — необходимость, которая вызвана только ограниченностью поэтической силы <…>. Инстинктивный и интуитивный характер поэтического творчества ещё заметнее в скульптуре и живописи; великая статуя или картина растёт под руками художника, как дитя в материнской утробе; и даже ум, направляющий творящую руку, не способен понять, где возникает, как развивается и какими путями осуществляется процесс творчества.
Поэзия — это летопись лучших и счастливейших мгновений, пережитых счастливейшими и лучшими умами. <…> Поэзия не даёт погибнуть минутам, когда на человека нисходит божество.

 

Poetry is not like reasoning, a power to be exerted according to the determination of the will. <…> I appeal to the greatest poets of the present day, whether it is not an error to assert that the finest passages of poetry are produced by labour and study. The toil and the delay recommended by critics, can be justly interpreted to mean no more than a careful observation of the inspired moments, and an artificial connexion of the spaces between their suggestions by the intertexture of conventional expressions; a necessity only imposed by the limitedness of the poetical faculty itself <…>. This instinct and intuition of the poetical faculty, is still more observable in the plastic and pictorial arts; a great statue or picture grows under the power of the artist as a child in the mother's womb; and the very mind which directs the hands in formation is incapable of accounting to itself for the origin, the gradations, or the media of the process.
Poetry is the record of the best and happiest moments of the happiest and best minds. <…> Poetry redeems from decay the visitations of the divinity in man.

  •  

Английская литература, которая неизменно испытывала могучий подъём при каждом большом и свободном проявлении народной воли, сейчас возрождается к новой жизни. Несмотря на низкую зависть, стремящуюся умалить достоинства современных авторов, наше время будет памятно как век высоких духовных свершений; мы живём среди мыслителей и поэтов, которые стоят несравненно выше всех, какие появлялись со времён последней всенародной борьбы за гражданские и религиозные свободы. Поэзия — самая верная вестница, соратница и спутница великого народа, когда он пробуждается к борьбе за благодетельные перемены во мнениях или общественном устройстве. В такие времена возрастает наша способность воспринимать и произносить высокое и пламенное слово о человеке и природе. Те, кто наделён этой силой, нередко могут во многом быть, на первый взгляд, далеки от того духа добра, провозвестниками которого они являются. Но, даже отрекаясь от него, они вынуждены служить тому Властелину, который царит в их душе.

 

The literature of England, an energetic development of which has ever preceded or accompanied a great and free development of the national will, has arisen as it were from a new birth. In spite of the low-thoughted envy which would undervalue contemporary merit, our own will be a memorable age in intellectual achievements, and we live among such philosophers and poets as surpass beyond comparison any who have appeared since the last national struggle for civil and religious liberty. The most unfailing herald, companion, and follower of the awakening of a great people to work a beneficial change in opinion or institution, is poetry. At such periods there is an accumulation of the power of communicating and receiving intense and impassioned conceptions respecting man and nature. The persons in whom this power resides may often, as far as regards many portions of their nature, have little apparent correspondence with that spirit of good of which they are the ministers. But even whilst they deny and abjure, they are yet compelled to serve, the power which is seated on the throne of their own soul.

  •  

Поэты — это жрецы непостижимого вдохновения; зеркала, отражающие исполинские тени, которые грядущее отбрасывает в сегодняшний день; слова, выражающие то, что им самим непонятно; трубы, которые зовут в бой и не слышат своего зова; сила, которая движет другими, сама оставаясь недвижной. Поэты — это непризнанные законодатели мира. — конец

 

Poets are the hierophants of an unapprehended inspiration; the mirrors of the gigantic shadows which futurity casts upon the present; the words which express what they understand not; the trumpets which sing to battle, and feel not what they inspire; the influence which is moved not, but moves. Poets are the unacknowledged legislators of the world.

Перевод

[править]

З. Е. Александрова[3][4]

Примечания

[править]
  1. Дьяконова Н. Я., Чамеев А. А. Шелли. — СПб: Наука, 1994. — С. 66.
  2. Далее — небольшой парафраз из его эссе «О Дьяволе и дьяволах» около 1819 г.
  3. [Отрывки] // Хрестоматия по зарубежной литературе XIX века. Ч. 1. — М., Учпедгиз, 1965.
  4. Шелли. Письма. Статьи. Фрагменты. — М.: Наука, 1972. — (Литературные памятники). — С. 411-436; 575-8 (примечания Ю. М. Кондратьева).