Перейти к содержанию

Божественная комедия

Материал из Викицитатника

«Божественная[К 1] комедия» (итал. Commedia, позже — Divina Commedia) — поэма Данте Алигьери, написанная в 1308—1321 годах, его главное произведение, которое подразумевает большинство обобщающих высказываний о его творчестве. Лучший русский перевод выполнил М. Л. Лозинский в 1936—1942 годах, цитируемый здесь.

Цитаты

[править]
Песни обозначены тут римскими цифрами.
  •  

«Так ты Вергилий[К 2], ты родник бездонный,
Откуда песни миру потекли?» <…>

«Иди за мной, и в вечные селенья
Из этих мест тебя я приведу,

И ты услышишь вопли исступленья
И древних духов, бедствующих там,
О новой смерти тщетные моленья;..»[К 3]I, 79-80, 113-7

  •  

Нельзя, чтоб страх повелевал уму;
Иначе мы отходим от свершений,
Как зверь, когда мерещится ему.

Чтоб разрешить тебя от опасений,
Скажу тебе, как я узнал о том,
Что ты моих достоин сожалений.

Из сонма тех, кто меж добром и злом,
Я женщиной был призван столь прекрасной,
Что обязался ей служить во всём.

Был взор её звезде подобен ясной;
Её рассказ струился не спеша,
Как ангельские речи, сладкогласный:

«О, мантуанца чистая душа,
Чья слава целый мир объемлет кругом
И не исчезнет, вечно в нём дыша,

Мой друг, который счастью не был другом,
В пустыне горной верный путь обресть
Отчаялся и оттеснён испугом.

Такую в небе слышала я весть;
Боюсь, не поздно ль я помочь готова,
И бедствия он мог не перенесть.

Иди к нему и, красотою слова
И всем, чем только можно, пособя,
Спаси его, и я утешусь снова.

Я Беатриче, та, кто шлёт тебя;
Меня сюда из милого мне края
Свела любовь; я говорю любя.

Тебя не раз, хваля и величая,
Пред господом мой голос назовёт». — II, 46-74

  — Вергилий
  •  

Я УВОЖУ К ОТВЕРЖЕННЫМ СЕЛЕНЬЯМ[К 4],
Я УВОЖУ СКВОЗЬ ВЕКОВЕЧНЫЙ СТОН,
Я УВОЖУ К ПОГИБШИМ ПОКОЛЕНЬЯМ.

БЫЛ ПРАВДОЮ МОЙ ЗОДЧИЙ ВДОХНОВЛЁН:
Я ВЫСШЕЙ СИЛОЙ, ПОЛНОТОЙ ВСЕЗНАНЬЯ
И ПЕРВОЮ ЛЮБОВЬЮ СОТВОРЁН.

ДРЕВНЕЙ МЕНЯ ЛИШЬ ВЕЧНЫЕ СОЗДАНЬЯ,
И С ВЕЧНОСТЬЮ ПРЕБУДУ НАРАВНЕ.
ВХОДЯЩИЕ, ОСТАВЬТЕ УПОВАНЬЯ.[К 5]

Я, прочитав над входом, в вышине,
Такие знаки сумрачного цвета,
Сказал: «Учитель, смысл их страшен мне».

Он, прозорливый, отвечал на это:
«Здесь нужно, чтоб душа была тверда;
Здесь страх не должен подавать совета.

Я обещал, что мы придём туда,
Где ты увидишь, как томятся тени,
Свет разума утратив навсегда». — III, 1-18

  •  

«Чей это крик? <…>
Какой толпы, страданьем побеждённой?»

<…> «То горестный удел
Тех жалких душ, что прожили, не зная
Ни славы, ни позора смертных дел.

И с ними ангелов дурная стая,
Что, не восстав, была и не верна
Всевышнему, средину соблюдая.

Их свергло небо, не терпя пятна;
И пропасть Ада их не принимает,
Иначе возгордилась бы вина[1]». <…>

«И смертный час для них недостижим,
И эта жизнь настолько нестерпима,
Что все другое было б легче им.

Их память на земле невоскресима;
От них и суд, и милость отошли.
Они не стоят слов: взгляни — и мимо!

<…> здесь вопят от боли
Ничтожные, которых не возьмут
Ни бог, ни супостаты божьей воли.

Вовек не живший, этот жалкий люд
Бежал нагим, кусаемый слепнями
И осами, роившимися тут.

Кровь, между слёз, с их лиц текла
И мерзостные скопища червей
Её глотали тут же под ногами». — III, 32-42, 46-51, 61-9

  •  

«Что эти не грешили; не спасут
Одни заслуги, если нет крещенья,
Которым к вере истинной идут;

Кто жил до христианского ученья,
Тот бога чтил не так, как мы должны.
<…> За эти упущенья,

Не за иное, мы осуждены,
И здесь, по приговору высшей воли,
Мы жаждем и надежды лишены».

Стеснилась грудь моя от тяжкой боли
При вести, сколь достойные мужи
Вкушают в Лимбе горечь этой доли. — IV, 34-43

  •  

Здесь ждёт Минос, оскалив страшный рот;
Допрос и суд свершает у порога
И взмахами хвоста на муку шлёт.

Едва душа, отпавшая от бога,
Пред ним предстанет с повестью своей,
Он, согрешенья различая строго,

Обитель Ада назначает ей,
Хвост обвивая столько раз вкруг тела,
На сколько ей спуститься ступеней. — V, 4-12

  •  

То адский ветер, отдыха не зная,
Мчит сонмы душ среди окрестной мглы
И мучит их, крутя и истязая.

Когда они стремятся вдоль скалы,
Взлетают крики, жалобы и пени,
На господа ужасные хулы.

И я узнал, что это круг мучений
Для тех, кого земная плоть звала,
Кто предал разум власти вожделений.

И как скворцов уносят их крыла,
В дни холода, густым и длинным строем,
Так эта буря кружит духов зла

Туда, сюда, вниз, вверх, огромным роем;
Там нет надежды на смягченье мук
Или на миг, овеянный покоем. — V, 31-45

  •  

«Франческа[1], <…>
Что было вам любовною наукой,
Раскрывшей слуху тайный зов страстей?»

И мне она: «Тот страждет высшей мукой,
Кто радостные помнит времена
В несчастии[К 6] <…>.

Но если знать до первого зерна
Злосчастную любовь ты полон жажды,
Слова и слёзы расточу сполна.

В досужий час читали мы однажды
О Ланчелоте сладостный рассказ[К 7];
Одни мы были, был беспечен каждый.

Над книгой взоры встретились не раз,
И мы бледнели с тайным содроганьем;
Но дальше повесть победила нас.

Чуть мы прочли о том, как он лобзаньем
Прильнул к улыбке дорогого рта,
Тот, с кем навек я скована терзаньем,

Поцеловал, дрожа, мои уста.
И книга стала нашим Галеотом![К 8]
Никто из нас не дочитал листа».

Дух говорил, томимый страшным гнетом,
Другой рыдал, и мука их сердец
Моё чело покрыла смертным пóтом;

И я упал, как падает мертвец. — V, 116, 19-42

  •  

Завидя нас, разинул рты, как мог,
Червь гнусный, Цербер, и спокойной части
В нём не было от головы до ног.

Мой вождь нагнулся, простирая пясти,
И, взяв земли два полных кулака,
Метнул её в прожорливые пасти.

Как пёс, который с лаем ждал куска,
Смолкает, в кость вгрызаясь с жадной силой,
И занят только тем, что жрёт пока, —

Так смолк и демон Цербер грязнорылый,
Чей лай настолько душам омерзел,
Что глухота казалась бы им милой. — VI, 22-34

  •  

«Твой город[1], зависти ужасной
Столь полный, что уже трещит квашня <…>.

Есть двое праведных[К 9], но им не внемлют.
Гордыня, зависть, алчность — вот в сердцах
Три жгучих искры, что вовек не дремлют». — VI, 49-50, 73-5

  •  

Как над Харибдой вал бежит вперёд
И вспять отхлынет, преграждённый встречным,
Так люди здесь водили хоровод.

Их множество казалось бесконечным;
Два сонмища шагали, рать на рать,
Толкая грудью грузы, с воплем вечным;

Потом они сшибались и опять
С трудом брели назад, крича друг другу:
«Чего копить?» или «Чего швырять?» —

И, двигаясь по сумрачному кругу,
Шли к супротивной точке с двух сторон,
По-прежнему ругаясь сквозь натугу;

И вновь назад, едва был завершён
Их полукруг такой же дракой хмурой.
И я промолвил, сердцем сокрушён:

«Мой вождь, что это за народ понурый?
Ужель всё это клирики, весь ряд
От нас налево, эти там, с тонзурой?»[К 10]

И он: «Все те, кого здесь видит взгляд,
Умом настолько в жизни были кривы,
Что в меру не умели делать трат.

Об этом лает голос их сварливый,
Когда они стоят к лицу лицом,
Наперекор друг другу нечестивы.

Те — клирики, с пробритым гуменцом;
Здесь встретишь папу, встретишь кардинала,
Не превзойдённых ни одним скупцом». — VII, 22-49

  •  

И я увидел, <…>
Людей, погрязших в омуте реки;
Была свирепа их толпа нагая.

Они дрались, не только в две руки,
Но головой, и грудью, и ногами,
Друг друга норовя изгрызть в клочки.

Учитель молвил: «<…>
Ты видишь тех, кого осилил гнев;
Ещё ты должен знать, что под волнами

Есть также люди; вздохи их, взлетев,
Пузырят воду на пространстве зримом,
Как подтверждает око, посмотрев.

Увязнув, шепчут: „В воздухе родимом,
Который блещет, солнцу веселясь,
Мы были скучны, полны вялым дымом;

И вот скучаем, втиснутые в грязь“.
Такую песнь у них курлычет горло,
Напрасно слово вымолвить трудясь». — VII, 109-27

  •  

«Мой сын, — сказал учитель достохвальный, —
Вот город Дит, и в нём заключены
Безрадостные люди, сонм печальный».

И я: «Учитель, вот из-за стены
Встают его мечети, багровея,
Как будто на огне раскалены». — VIII, 67-73

  •  

И вот уже по глади мутных вод
Ужасным звуком грохот шёл ревущий,
Колебля оба брега, наш и тот, —

Такой, как если ветер всемогущий,
Враждующими воздухами взвит,
Преград не зная, сокрушает пущи <…>.

Как от змеи, противницы своей,
Спешат лягушки, расплываясь кругом,
Чтоб на земле упрятаться верней,

Так, видел я, гонимые испугом,
Станицы душ бежали пред одним,
Который Стиксом шёл, как твёрдым лугом. — IX, 64-9, 76-81

  •  

… от вони едкой и густой,
Навстречу нам из пропасти валившей,
Мой вождь и я укрылись за плитой

Большой гробницы, с надписью, гласившей:
«Здесь папа Анастасий[1] заточён,
Вослед Фотину правый путь забывший». — XI, 4-9

  •  

Самый малый круг, в котором Дит
Воздвиг престол и где ядро вселенной,
Предавшего навеки поглотит. — XI, 64-6

  — Вергилий
  •  

Для тех, кто дорожит уроком,
Не раз философ повторил слова,
Что естеству являются истоком

Премудрость и искусство божества.
И в Физике прочтёшь, и не в исходе,
А только лишь перелистав едва:

Искусство смертных следует природе,
Как ученик её, за пядью пядь;
Оно есть божий внук, в известном роде.

Им и природой, как ты должен знать
Из книги Бытия, господне слово
Велело людям жить и процветать. — XI, 97-108

  — Вергилий
  •  

Был грозен срыв, откуда надо было
Спускаться вниз, и зрелище являл,
Которое любого бы смутило. <…>

А на краю, над сходом к бездне новой,
Раскинувшись, лежал позор критян,

Зачатый древле мнимою коровой.
Завидев нас, он сам себя терзать
Зубами начал в злобе бестолковой.

Мудрец ему: «Ты бесишься опять?
Ты думаешь, я здесь с Афинским дуком[1],
Который приходил тебя заклать?

Посторонись, скот! Хитростным наукам
Твоей сестрой мой спутник не учён;
Он только соглядатай вашим мукам».

Как бык, секирой насмерть поражён,
Рвёт свой аркан, но к бегу неспособен
И только скачет, болью оглушён,

Так Минотавр метался, дик и злобен;
И зоркий вождь мне крикнул: «Вниз беги!
Пока он в гневе, миг как раз удобен». <…>

Промолвил вождь:

«<…> когда я прошлый раз
Шёл нижним Адом в сумрак сокровенный,
Здесь не лежали глыбы, как сейчас.

Но перед тем, как в первый круг геенны
Явился тот, кто стольких в небо взял[1],
Которые у Дита были пленны,

Так мощно дрогнул пасмурный провал,
Что я подумал – мир любовь объяла,
Которая, как некто полагал,

Его и прежде в хаос обращала;
Тогда и этот рушился утёс,
И не одна кой-где скала упала». — XII, 1-3, 11-27, 33-45

  •  

Тогда я руку протянул невольно
К терновнику и отломил сучок;
И ствол воскликнул: «Не ломай, мне больно!»

В надломе кровью потемнел росток
И снова крикнул: «Прекрати мученья!
Ужели дух твой до того жесток?

Мы были люди, а теперь растенья.
И к душам гадов было бы грешно
Выказывать так мало сожаленья». — XIII, 31-9

  •  

Над пустыней медленно спадал
Дождь пламени, широкими платками,
Как снег в безветрии нагорных скал. <…>

И прах пылал, как под огнивом трут,
Мучения казнимых удвояя.

И я смотрел, как вечный пляс ведут
Худые руки, стряхивая с тела
То здесь, то там огнепалящий зуд.

Я начал: «Ты, чья сила одолела
Все, кроме бесов, коими закрыт
Нам доступ был у грозного предела,

Кто это, рослый, хмуро так лежит,
Презрев пожар, палящий отовсюду?
Его и дождь, я вижу, не мягчит».

А тот, поняв, что я дивлюсь, как чуду,
Его гордыне, отвечал, крича:
«Каким я жил, таким и в смерти буду!

Пускай Зевес замучит ковача,
Из чьей руки он взял перун железный,
Чтоб в смертный день меня сразить сплеча, <…>

И пусть меня громит грозой всечасной, —
Весёлой мести он не обретёт!»

Тогда мой вождь воскликнул с силой страстной, <…>
«О Капаней, в гордыне неугасной —

Твоя наитягчайшая беда:
Ты сам себя, в неистовстве великом,
Казнишь жесточе всякого суда». — XIV, 28-30, 38-54, 59-61, 63-6

  •  

В горе стоит великий старец[1] некий;
Он к Дамиате обращён спиной
И к Риму, как к зерцалу, поднял веки.[К 11]

Он золотой сияет головой,
А грудь и руки — серебро литое,
И дальше — медь, дотуда, где раздвои;

Затем — железо донизу простое,
Но глиняная правая плюсна,
И он на ней почил, как на устое.

Вся плоть, от шеи вниз, рассечена,
И капли слез сквозь трещины струятся[К 12],
И дно пещеры гложет их волна.

В подземной глубине из них родятся
И Ахерон, и Стикс, и Флегетон;
Потом они сквозь этот сток стремятся,

Чтоб там, внизу, последний минув склон,
Создать Коцит;.. — XIV, 103-19

  •  

Навстречу нам шли тени и на нас
Смотрели снизу, глаз сощуря в щёлку,
Как в новолунье люди, в поздний час,

Друг друга озирают втихомолку;
И каждый бровью пристально повел,
Как старый швец, вдевая нить в иголку.

Одним из тех, кто, так взирая, шёл,
Я был опознан. Вскрикнув: «Что за диво!»
Он ухватил меня за мой подол.

Я в опаленный лик взглянул пытливо,
Когда рукой он взялся за кайму,
И тёмный образ явственно и живо

Себя открыл рассудку моему;
Склонясь к лицу, где пламень выжег пятна… — XV, 16-29

  •  

«Звезде твоей доверься, <…>
И в пристань славы вступит твой челнок…» — XV, 55-6

  •  

Не первый я болонец плачу тут;
Их понабилась здесь такая кипа,
Что столько языков не наберут

Меж Са́веной и Рено молвить sipa[К 13];
Немудрено: мы с алчностью своей
До смертного не расстаёмся хрипа».

Тут некий бес, среди его речей,
Стегнул его хлыстом и огрызнулся:
«Ну, сводник! Здесь не бабы, поживей!» — XVIII, 58-66

  •  

Мы слышали, как в ближнем рву визжала
И рылом хрюкала толпа людей
И там себя ладонями хлестала.

Откосы покрывал тягучий клей
От снизу подымавшегося чада,
Несносного для глаз и для ноздрей. — XVIII, 103-8

  •  

… моим глазам
Предстали толпы[1] влипших в кал зловонный,
Как будто взятый из отхожих ям.

Там был один, так густо отягченный
Дерьмом, что вряд ли кто бы отгадал,
Мирянин это или постриженный. — XVIII, 112-7

  •  

«Здесь жив к добру тот, в ком оно мертво.[К 14]
Не те ли всех тяжеле виноваты,
Кто ропщет, если судит божество?» — XX, 28-30

  •  

Я увидал, как некий дьявол чёрный
Вверх по крутой тропе бежит на нас.

О, что за облик он имел злотворный!
И до чего казался мне жесток,
Раскинув крылья и в ступнях проворный!

Он грешника накинул, как мешок,
На острое плечо и мчал на скалы,
Держа его за сухожилья ног.

Взбежав на мост, сказал: «Эй, Загребалы,
Святая Дзита шлёт вам старшину!
Кунайте! Выбор в городе немалый[К 15] <…>».

Тот канул, всплыл с измазанным лицом,
Но бесы закричали из-под моста:
«Святого Лика[К 16] мы не признаём!

И тут не Серкьо, плавают не просто!
Когда не хочешь нашего крюка,
Ныряй назад в смолу». И зубьев до ста

Вонзились тут же грешнику в бока.
«Пляши, но не показывай макушки;
А можешь, так плутуй исподтишка».

Так повара следят, чтобы их служки
Топили мясо вилками в котле
И не давали плавать по верхушке. <…>

Нагнув багор, бес бесу говорил:
«Что, если бы его пощупать с тыла?»
Тот отвечал: «Вот, вот, да так, чтоб взвыл!» — XXI (мздоимцы), 29-39, 46-58, 100-3

  •  

Лишь на смолу я обращал мой взгляд,
Чтоб видеть свойства этой котловины
И что за люди там внутри горят.

Как мореходам знак дают дельфины,
Чтоб те успели уберечь свой струг,
И над волнами изгибают спины, —

Так иногда, для обегченья мук,
Иной всплывал, лопатки выставляя,
И, молнии быстрей, скрывался вдруг.

И как во рву, расположась вдоль края,
Торчат лягушки рыльцем из воды,
Брюшко и лапки ниже укрывая, —

Так грешники торчали в две гряды,
Но, увидав, что Борода крадётся,
Ныряли в кипь, спасаясь от беды. — XXII, 16-30

  •  

Скрутив им руки за спиной, бока
Хвостом и головой пронзали змеи,
Чтоб спереди связать концы клубка.

Вдруг к одному, <…>
Метнулся змей и впился, как копьё,
В то место, где сращенье плеч и шеи.

Быстрей, чем I начертишь или О,
Он вспыхнул, и сгорел, и в пепел свился… — XXIV, 94-101

  •  

«Знай, если душам ты подводишь счёт,
Что путь их — в двадцать две окружных мили». — XXIX, 8-9

  •  

Я видел двух, спина к спине сидевших,
Как две сковороды поверх огня,
И от ступней по темя острупевших.

Поспешней конюх не скребёт коня,
Когда он знает — господин заждался,
Иль утомившись на исходе дня,

Чем тот и этот сам в себя вгрызался
Ногтями, чтоб на миг унять свербеж,
Который только этим облегчался.

Их ногти кожу обдирали сплошь,
Как чешую с крупночешуйной рыбы
Или с леща соскабливает нож. — XXIX, 73-84

  •  

«Где ещё найдётся
Народ беспутней сьенцев? И самим
Французам с ними нелегко бороться!» — XXIX, 121-3

  •  

Как лягушка выставить ловчится,
Чтобы поквакать, рыльце из пруда,
Когда ж её страда и ночью снится,

Так, вмёрзши до таилища стыда[К 17]
И аисту под звук стуча зубами,
Синели души грешных изо льда. — XXXII, 31-6

  •  

Мы были там, <…>
Где тени в недрах ледяного слоя
Сквозят глубоко, как в стекле сучок.

Одни лежат; другие вмёрзли стоя,
Кто вверх, кто книзу головой застыв;
А кто — дугой, лицо ступнями кроя. <…>

Мучительной державы властелин
Грудь изо льда вздымал наполовину;
И мне по росту ближе исполин,

Чем руки Люцифера исполину;
По этой части ты бы сам расчёл,
Каков он весь, ушедший телом в льдину.

О, если вежды он к Творцу возвёл
И был так дивен, как теперь ужасен,
Он, истинно, первопричина зол!

И я от изумленья стал безгласен,
Когда увидел три лица на нём;
Одно — над грудью; цвет его был красен;

А над одним и над другим плечом
Два смежных с этим в стороны грозило,
Смыкаясь на затылке под хохлом.

Лицо направо — бело-жёлтым было;
Окраска же у левого была,
Как у пришедших с водопадов Нила[К 18].

Росло под каждым два больших крыла,
Как должно птице, столь великой в мире;
Таких ветрил и мачта не несла.

Без перьев, вид у них был нетопырий;
Он ими веял, движа рамена,
И гнал три ветра вдоль по тёмной шири,

Струи Коцита леденя до дна.
Шесть глаз точило слёзы, и стекала
Из трёх пастей кровавая слюна.

Они все три терзали, как трепала,
По грешнику; так, с каждой стороны
По одному, в них трое изнывало.

Переднему не зубы так страшны,
Как ногти были, всё одну и ту же
Сдирающие кожу со спины.

«Тот, наверху, страдающий всех хуже, —
Промолвил вождь, — Иуда Искарьот;
Внутрь головой и пятками наруже.

А эти — видишь — головой вперёд:
Вот Брут[1], свисающий из чёрной пасти;
Он корчится — и губ не разомкнёт!

Напротив — Кассий[1], телом коренастей». — XXXIV, 10-15, 28-67

  •  

Велев себя вкруг шеи обомкнуть
И выбрав миг и место, мой вожатый,
Как только крылья обнажили грудь,

Приблизился, вцепился в стан косматый
И стал спускаться вниз, с клока на клок,
Меж корок льда и грудью волосатой.

Когда мы пробирались там, где бок,
Загнув к бедру, даёт уклон пологий,
Вождь, тяжело дыша, с усильем лёг

Челом туда, где прежде были ноги,
И стал по шерсти подыматься ввысь,
Я думал — вспять, по той же вновь дороге[К 19]. <…>

Я ждал, глаза подъемля к Сатане,
Что он такой, как я его покинул,
А он торчал ногами к вышине.

И что за трепет на меня нахлынул,
Пусть судят те, кто, слыша мой рассказ,
Не угадал, какой рубеж я минул. — XXXIV, 70-81, 88-93

  •  

Земную жизнь пройдя до половины[К 20],
Я очутился в сумрачном лесу,
Утратив правый путь во тьме долины.

 

Nel mezzo del cammin di nostra vita
mi ritrovai per una selva oscura
ché la diritta via era smarrita.

  •  

Путь жизненный пройдя до половины,
Опомнился я вдруг в лесу густом,
Уже с прямой в нём сбившийся тропины. — Павел Катенин, 1829

  •  

На полдороге нашей жизни трудной
В неведомый и тёмный лес вступил,
Утратив путь прямой в дремоте чудной. — Дмитрий Мин, 1844

  •  

В средине нашей жизненной дороги,
Объятый сном, я в тёмный лес вступил,
Путь истинный утратив в час тревоги. — [[s:Божественная комедия (Данте; Мин}}/Ад/Песнь I/ДО|Дмитрий Мин, 1852]]

  •  

Переступив границу зрелых лет,
Я в тёмный лес забрёл и заблудился.
И понял, что назад дороги нет… — Дмитрий Минаев, 1874

  •  

Достигнув половины жизненного пути,
я очутился в дремучем лесу,
ибо я потерял настоящую дорогу. — Владимир Чуйко, 1894

  •  

На полпути земного бытия
Вступил я в лес угрюмый и унылый,
И затерялась в нем тропа моя. — Николай Голованов, 1896

  •  

На полпути земного бытия,
Утратив след, вступил я в лес дремучий.
Он высился, столь грозный и могучий, — Ольга Чюмина, 1900

  •  

На половине странствия нашей жизни
Я оказался в некоем темном лесу,
Ибо с праведного пути сбился. — Борис Зайцев, 1913

  •  

На полдороге странствий нашей жизни
Я заблудился вдруг в лесу дремучем,
Попытки ж выйти вспять не удались мне. — Александр Илюшин, 1960-е

  •  

В середине нашей жизненной дороги
попал я в мрачный, незнакомый лес,
где путь терялся в темном логе. — Владимир Маранцман, 1989

  •  

Я жизнь свою до половины прожил,
Когда попал вглубь этой сельвы хмурой,
И выход из неё был невозможен. — Владимир Лемпорт, 1997

  •  

«Спешите в гору, чтоб очистить взор
От шелухи, для лицезренья бога». — II, 122-3

  •  

«Гора так мудро сложена,
Что поначалу подыматься трудно;
Чем дальше вверх, тем мягче крутизна». — IV, 88-90

  •  

«Не всё ль равно, что люди говорят?

Иди за мной, и пусть себе толкуют!
Как башня стой, которая вовек
Не дрогнет, сколько ветры ни бушуют!» — V, 12-15

  •  

Италия, раба, скорбей очаг,
В великой буре судно без кормила,
Не госпожа народов, а кабак! — VI, 76-8

  •  

С Адамом в существе своём,
Я на траву склонился, засыпая…[К 21]IX, 10-11

  •  

Я увидал перед собой врата, <…>
И вратника, сомкнувшего уста. <…>

Таков лицом, что я был ранен светом.
В его руке был обнажённый меч,
Где отраженья солнца так дробились,
Что я глаза старался оберечь.

Ведя меня, как я хотел и сам,
По плитам вверх, мне молвил мой вожатый:
«Проси смиренно, чтоб он отпер нам».

И я, благоговением объятый,
К святым стопам, моля открыть, упал,
Себя рукой ударя в грудь трикраты.

Семь P на лбу моём он начертал[К 22]
Концом меча и: «Смой, чтобы он сгинул,
Когда войдёшь, след этих ран», — сказал. — IX, 76, 78, 81-4, 106-14

  •  

О христиане, гордые сердцами,
Несчастные, чьи тусклые умы
Уводят вас попятными путями!

Вам невдомёк, что только черви мы,
В которых зреет мотылёк нетленный,
На божий суд взлетающий из тьмы! — X, 121-6

  •  

«В тысячелетье так же сгинет слава
И тех, кто тело ветхое совлёк,
И тех, кто смолк, сказав «ням-ням» и «вава»;

А перед вечным – это меньший срок,
Чем если ты сравнишь мгновенье ока
И то, как звёздный кружится чертог. <…>

Цвет славы – цвет травы: лучом согрета,
Она линяет от того как раз,
Что извлекло её к сиянью света». — XI, 103-8, 15-7

  •  

«Скажи, учитель, что за гнёт
С меня ниспал? И силы вновь берутся,
И тело от ходьбы не устаёт».

И он: «Когда все P, что остаются
На лбу твоём, хотя тусклей и те,
Совсем, как это первое[К 23], сотрутся,

Твои стопы, в стремленье к высоте,
Не только поспешат неутомимо,
Но будут радоваться быстроте». — XII, 118-26

  •  

Как незримо солнце для слепого,
Так и от этих душ, сидящих там,
Небесный свет себя замкнул сурово:

У всех железной нитью по краям
Зашиты веки, как для прирученья
Их зашивают диким ястребам. — XIII, 67-72

  •  

Рим, давший миру наилучший строй,
Имел два солнца[1], так что видно было,
Где божий путь лежит и где мирской.

Потом одно другое погасило;
Меч слился с посохом, и вышло так,
Что это их, конечно, развратило

И что взаимный страх у них иссяк.

<…> церковь, взяв обузу
Мирских забот, под бременем двух дел
Упала в грязь, на срам себе и грузу. — XVI, 106-12, 27-9

  •  

Разлитый в воздухе безбурном
Зной дня слабей, чем хладная луна,
Осиленный землёй или Сатурном,[К 24]

А геомантам, пред зарёй, видна
Fortuna major[К 25] там, где торопливо
Восточная светлеет сторона… — XIX, 1-6

  •  

Христос в своём наместнике пленён[1],
И торжествуют лилии в Аланье[1].

Я вижу — вновь людьми поруган он,
И желчь и уксус пьёт, как древле было,
И средь живых разбойников казнён.

Я вижу — это все не утолило
Новейшего Пилата[1]; осмелев,
Он в храм вторгает хищные ветрила[1]. — XX, 86-93

  •  

«Меня ты первый устремил
К Парнасу, пить пещерных струй прохладу,
И первый, после бога, озарил,

Ты был, как тот, кто за собой лампаду
Несёт в ночи и не себе даёт,
Но вслед идущим помощь и отраду,

Когда сказал: „Век обновленья ждёт:
Мир первых дней и правда — у порога,
И новый отрок близится с высот“.

Ты дал мне петь, ты дал мне верить в бога!» — XXII, 64-73

  — Вергилий
  •  

Вдруг вижу — тени, здесь и там, лобзаньем
Спешат друг к другу на ходу прильнуть
И кратким утешаются свиданьем.

Так муравьи, столкнувшись где-нибудь,
Потрутся рыльцами, чтобы дознаться,
Быть может, про добычу и про путь. — XXVI, 31-6

  •  

Пусть для меня прольется Геликон,
И да внушат мне Урания[К 26] с хором[1]
Стихи о том, чем самый ум смущён. — XXIX, 40-3

  •  

Птица Дия пала с высоты
Вдоль дерева, кору его терзая,
А не одну лишь зелень и цветы,

И, в колесницу мощно ударяя,
Её качнула; так, с боков хлеща,
Раскачивает судно зыбь морская.[К 27]

Потом я видел, как, вскочить ища,
Кралась лиса[К 28] к повозке величавой,
Без доброй снеди до костей тоща.

Но, услыхав, какой постыдной славой
Её моя корила госпожа,
Она умчала остов худощавый.

Потом, <…>
Орёл спустился к колеснице снова
И оперил её[К 29], над ней кружа. <…>

Потом земля разверзлась меж колёс,
И видел я, как вышел из провала
Дракон, хвостом пронзая снизу воз;
Он, как оса, вбирающая жало,
Согнул зловредный хвост и за собой
Увлёк часть днища, утолённый мало.

Остаток, словно тучный луг — травой,
Оделся перьями, во имя цели,
Быть может, даже здравой и благой,

Подаренными, и они одели
И дышло, и колёса по бокам,
Так, что уста вздохнуть бы не успели.[К 30]

Преображённый так, священный храм
Явил семь глав над опереньем птичьим:
Вдоль дышла — три, четыре — по углам.

Три первые уподоблялись бычьим,
У прочих был единый рог в челе;
В мир не являлся зверь, странней обличьем[1].

Уверенно, как башня на скале,
На нём блудница наглая сидела,
Кругом глазами рыща по земле[К 31];

С ней рядом стал гигант[К 32], чтобы не смела
Ничья рука похитить этот клад;
И оба целовались то и дело.

Едва она живой и жадный взгляд
Ко мне метнула, друг её сердитый
Её стегнул от головы до пят.

Потом, исполнен злобы ядовитой,
Он отвязал чудовище и в лес
Его повлёк[1], где, как щитом укрытый,

С блудницей зверь невиданный исчез. — XXXII, 112-26, 130-60

  •  

Даже в БЕ и в ИЧЕ приученный
Святыню чтить…[К 33]VII, 13-14

  •  

«Вину молва возложит, как всегда,
На тех, кто пострадал[К 34]…» — XVII, 52-4

  •  

«… как горестен устам
Чужой ломоть, как трудно на чужбине
Сходить и восходить по ступеням». — XVII, 58-60

  •  

«Те стены, где монастыри цвели, —
Теперь вертепы; превратились рясы
В дурной мукой набитые кули.

Не так враждебна лихва без прикрасы
Всевышнему, как в нынешние дни
Столь милые монашеству запасы.

Всё, чем владеет церковь, — искони
Наследье нищих, страждущих сугубо,
А не родни иль якобы родни.

Столь многое земному телу любо,
Что раньше минет чистых дум пора,
Чем первый жёлудь вырастет у дуба. — XXII, 76-87

  •  

«Тот, кто, как вор, воссел на мой[1] престол,
<…> который
Пуст перед сыном божиим, возвёл

На кладбище моём[К 35] сплошные горы
Кровавой грязи; сверженный с высот[1],
Любуясь этим, утешает взоры». <…>

Так Беатриче изменилась вдруг;
Я думаю, что небо так затмилось,
Когда Всесильный поникал средь мук.

Меж тем все дальше речь его стремилась: <…>

«Не мы хотели, чтобы христиан
Преемник наш пристрастною рукою
Делил на правый и на левый стан[К 36];

Ни чтоб ключи, полученные мною,
Могли гербом на ратном стяге стать,
Который на крещеных поднят к бою;

Ни чтобы образ мой скреплял печать
Для льготных грамот, покупных и лживых,
Меня краснеть неволя и пылать!

В одежде пастырей-волков грызливых
На всех лугах мы видим средь ягнят.
О божий суд, восстань на нечестивых!

Гасконцы с каорсинцами[К 37] хотят
Пить нашу кровь[К 38]; о доброе начало[К 39],
В какой конечный впало ты разврат! <…>

«О жадность! Не способен ни единый
Из тех, кого ты держишь, поглотив,
Поднять зеницы над твоей пучиной!

Цвет доброй воли в смертном сердце жив;
Но ливней беспрестанные потоки
Родят уродцев из хороших слив.

Одни младенцы слушают уроки
Добра и веры, чтоб забыть вполне
Их смысл скорей, чем опушатся щеки.

Кто, лепеча, о постном помнил дне,
Вкушает языком, возросшим в силе,
Любую пищу при любой луне.

Иной из тех, что, лепеча, любили
И чтили мать, — владея речью, рад
Её увидеть поскорей в могиле.

И так вот кожу белую чернят,
Вняв обольщеньям дочери прекрасной
Дарующего утро и закат.

Размысли, и причина станет ясной:
Ведь над землёю власть упразднена,
И род людской идёт стезей опасной.

Но раньше, чем январь возьмёт весна
Посредством сотой, вами небрежённой,
Так хлынет светом горняя страна,

Что вихрь, уже давно предвозвещённый,
Носы туда, где кормы, повернёт,
Помчав суда дорогой неуклонной;

И за цветком поспеет добрый плод». — XXVII, 22-7, 34-7, 46-60, 121-48

  •  

Господня слава всюду разлита
По степени достоинства вселенной,
И от неё не может быть щита. — XXXI, 22-4

  •  

В том Свете дух становится таким,
Что лишь к нему стремится неизменно,
Не отвращаясь к зрелищам иным;

Затем что все, что сердцу вожделенно,
Всё благо — в нём, и вне его лучей
Порочно то, что в нём всесовершенно.

Отныне будет речь моя скудней, —
Хоть и немного помню я, — чем слово
Младенца, льнущего к сосцам грудей,

Не то, чтоб свыше одного простого
Обличия тот Свет живой вмещал:
Он все такой, как в каждый миг былого;

Но потому, что взор во мне крепчал,
Единый облик, так как я при этом
Менялся сам, себя во мне менял. <…>

Как геометр, напрягший все старанья,
Чтобы измерить круг, схватить умом
Искомого не может основанья,

Таков был я при новом диве том:
Хотел постичь, как сочетаны были
Лицо и круг в слиянии своём;

Но собственных мне было мало крылий;
И тут в мой разум грянул блеск с высот,
Неся свершенье всех его усилий.

Здесь изнемог высокий духа взлёт;
Но страсть и волю мне уже стремила,
Как если колесу дан ровный ход,

Любовь, что движет солнце и светила. — XXXIII, 100-14, 133-45 (конец)

О «Божественной комедии»

[править]
  •  

Слава [Данте] пребудет вечно, ибо его не читают. <…>
Но есть в ней строки столь удачные и простодушные, что они не устарели за четыреста лет и не устареют никогда. Впрочем, поэма, где папы помещены в ад, достойна особого интереса: комментаторы истощили всю свою проницательность, стараясь определить в точности, кого проклял Данте, и опасаясь ошибиться в столь серьёзном предмете.

 

Sa réputation s’affermira toujours, parce qu’on ne le lit guère. <…>
Mais il y a des vers si heureux et si naïfs qu’ils n’ont point vieilli depuis quatre cents ans, et qu’ils ne vieilliront jamais. Un poème d’ailleurs où l’on met des papes en enfer réveille beaucoup l’attention ; et les commentateurs épuisent toute la sagacité de leur esprit à déterminer au juste qui sont ceux que le Dante a damnés, et à ne se pas tromper dans une matière si grave.

  Вольтер, «Философский словарь» (ст. Данте, 1765)

XIX век

[править]
  •  

Когда Данте бывает нежен, его нежность ни с чем не сравнима. Правда, в повести о христианском Гадесе, или Аде мало места для нежности — но кто, кроме Данте, смог бы вообще найти хоть какую-нибудь «нежность» в Аду?

  Джордж Байрон, дневник, 29 января 1821
  •  

Поэзию Данте можно считать мостом, переброшенным через поток времени и соединяющим современный мир с античным. Искажённые представления о невидимых силах — предметах поклонения Данте и его соперника Мильтона — всего лишь плащи и маски, под которыми эти великие поэты шествуют в вечность. Трудно определить, насколько они сознавали различия между их собственными верованиями и народными, Данте, во всяком случае, стремится показать эти различия в полной мере, когда отводит Рифею, которого Вергилий называет justissimus unus, место в Раю, а в распределении наград и наказаний следует самым еретическим капризам. <…> «Божественная комедия» и «Потерянный рай» привели в систему мифологию нового времени; и когда, с течением времени, ко множеству суеверий прибавится ещё одно, учёные толкователи станут изучать по ним религию Европы, которая лишь потому не будет совершенно позабыта, что отмечена нетленной печатью гения.

 

The poetry of Dante may be considered as the bridge thrown over the stream of time, which unites the modern and ancient world. The distorted notions of invisible things which Dante and his rival Milton have idealized, are merely the mask and the mantle in which these great poets walk through eternity enveloped and disguised. It is a difficult question to determine how far they were conscious of the distinction which must have subsisted in their minds between their own creeds and that of the people. Dante at least appears to wish to mark the full extent of it by placing Riphaeus, whom Virgil calls justissimns unus, in Paradise, and observing a most heretical caprice in his distribution of rewards and punishments. <…> The Divina Commedia and Paradise Lost have conferred upon modern mythology a systematic form; and when change and time shall have added one more superstition to the mass of those which have arisen and decayed upon the earth, commentators will be learnedly employed in elucidating the religion of ancestral Europe, only not utterly forgotten because it will have been stamped with the eternity of genius.

  Перси Шелли, «Защита Поэзии», 1821
  •  

… единый план «Ада» есть уже плод высокого гения.

  Александр Пушкин, <О статьях Кюхельбекера>, 1825-1826
  •  

Всё пространственное построение Дантова ада имеет в себе нечто микромегическое, а потому смущающее наши чувства. Мы должны представить себе ряд уменьшающихся кругов, идущих сверху вниз, до самой пропасти; это сразу заставляет нас вспомнить об амфитеатре, который при всей его грандиозности должен казаться нашему воображению всё же чем-то художественно ограниченным, так как, созерцая его сверху, вполне возможно увидеть его целиком, вплоть до самой арены. <…> Этот образ более риторичен, чем поэтичен, воображение им возбуждено, но не удовлетворено.
Однако, не желая безусловно превозносить целого, мы тем более поражаемся удивительному разнообразию частностей, которые смущают нас и требуют почитания. Здесь мы можем отозваться с одинаковой похвалой и о строгих, отчётливо выписанных сценических перспективах, которые шаг за шагом заступают дорогу нашему глазу, и о пластических пропорциях и сочетаниях, и о действующих лицах, их наказаниях и муках.

  Иоганн Гёте, «Данте», 1826
  •  

Только «Божественная комедия» Данте подходит под идеал эпической поэмы [после Гомера], к которому так тщетно стремились [остальные]. И это потому, что Данте не думал подражать ни Гомеру, ни Виргилию. Его поэма была полным выражением жизни средних веков <…>. Если в поэме Данте играет такую роль Виргилий, — это произошло вследствие самых естественных и неизбежных причин: Виргилий пользовался даже в средние века каким-то суеверным уважением в Италии, так что сами монахи чуть не причислили его к лику католических святых. Форма поэмы Данте так же самобытна и оригинальна, как и веющий в ней дух, — и только разве колоссальные готические соборы могут соперничать с нею в чести быть великими поэмами средних веков. Между тем в поэме Данте не воспевается никакого знаменитого исторического события, имевшего великое влияние на судьбу народа; в ней даже нет ничего героического, и её характер по преимуществу — схоластически-теологический, каким наиболее отличались средние века. Следственно, то, что хотели видеть только в эпических поэмах на манер «Энеиды», может, быть и в сочинениях совсем другого рода: не знаменитое событие, а дух народа или эпохи должен выражаться в творении, которое может войти в одну категорию с поэмами Гомера.

  Виссарион Белинский, «Сочинения Александра Пушкина», статья седьмая, 1844
  •  

В «Аду» <…> есть величавость, но как далеко это от поэтов всемирных, уж они-то не воспевали распри своей деревни, касты или семьи! Никакого плана! А сколько повторений! Временами могучее дыхание, но, мне кажется, Данте подобен многим освящённым молвою созданиям, в том числе римскому собору святого Петра, который, кстати, нисколько на Данте не похож. Но сказать, что тебе скучно, никто не смеет. Поэма Данте была создана для определённого времени, а не для всех времён; на ней лежит его печать. Тем хуже для нас, меньше понимающих её; тем хуже для неё, не дающей себя понять!

 

L’Enfer <…> a de grandes allures, mais que c’est loin des poètes universels qui n’ont pas chanté, eux, leur haine de village, de caste ou de famille ! Pas de plan ! Que de répétitions ! Un souffle immense par moments ; mais Dante est, je crois, comme beaucoup de belles choses consacrées, Saint-Pierre de Rome entre autres, qui ne lui ressemble guère, par parenthèse. On n’ose pas dire que ça vous embête. Cette oeuvre a été faite pour un temps et non pour tous les temps ; elle en porte le cachet. Tant pis pour nous qui l’entendons moins ; tant pis pour elle qui ne se fait pas comprendre !

  Гюстав Флобер, письмо Луизе Коле 8-9 мая 1852

XX век

[править]
  •  

О, насколько легче вращаться в области печали! <…> Великие творцы-поэты срываются и падают, когда задаются желаньем создать красоту <…> в весёлой одежде. <…> Данте бесцветен в доброй части своего Рая.

  Константин Бальмонт, «Певец личности и жизни», 1904
  •  

… по своему охвату — энциклопедия, <…> боевая, направленная против старины, отживающей…

  Алексей Дживелегов, «Рабле», 1946
  •  

Гению Данте суждено было перекинуть мост между античностью и миром молодой, обновляющейся Европы. «Анима кортэзэ»[К 40] мантуанского лебедя нашла родственную душу в авторе «Божественной комедии». Вергилий стал провожатым Данте по загробному миру. Так, по выходе из легенд суеверья, новая Европа создала свой миф о Вергилии.[4]

  Сергей Шервинский, «Вергилий и его произведения»

Комментарии

[править]
  1. Эпитет дал Джованни Боккаччо, как дань восхищения.
  2. В средние века он пользовался легендарной славой мудреца, чародея и предвозвестника христианства[1].
  3. Умершие грешники хотели бы умереть и душой, чтобы прекратились муки[1].
  4. «… в скорбную обитель» — автоцитата из «Новой жизни» (XL), 1294[2].
  5. Надпись на вратах Ада, который, по христианской мифологии, сотворён раньше всего преходящего. Древней его — лишь вечные создания (небо, земля и ангелы), и он будет существовать вечно[1]. Популярен перевод последней строки Д. Е. Мина (1853)[2]: «Оставь надежду всяк, сюда идущий».
  6. Мысль восходит к античности (например, Боэций, «Утешение философией», II, 4[2].
  7. Французский роман XIII века о любви Ланселота к королеве Гвиневре, который имелся и в итальянском переводе[1].
  8. Галеот уговорил Гвиневру впервые поцеловать застенчивого Ланселота[1].
  9. Неизвестно, имел ли здесь Данте в виду определённых лиц. Возможно, он имел в виду, что во Флоренции не насчитать даже трёх праведников, которые, по библейскому выражению, одни спаслись бы от божьего гнева[1].
  10. В левом полукружии движутся скупцы, в правом — расточители[1].
  11. У Данте старец — эмблема человечества, меняющегося во времени и прошедшего через золотой, серебряный, медный и железный век. Сейчас оно опирается на хрупкую глиняную стопу, и близок час его конца. Старец обращён спиной к Дамиате, то есть к Востоку, области древних царств, отживших свой век, а лицом к Риму, где, как в зерцале, отражена былая слава всемирной монархии и откуда — по мнению Данте — ещё может воссиять спасение мира[1].
  12. Трещины — пороки, изъязвляющие человечество; слёзы — мирское зло[1].
  13. В Аду скопилось больше сводников-болонцев, чем осталось живых болонцев на земле. В Болонье вместо «sia» (одна из форм глагола «быть») говорят «sipa»[1].
  14. Смысл: «В Аду добро состоит в том, чтобы не быть добрым, не чувствовать сострадания к наказуемым грешникам»[1].
  15. Дзиту особо почитали в Лукке, где она жила. Здесь её имя стоит вместо названия города. Старшина — один из десяти членов совета старшин, управляющего Луккой[1].
  16. Византийского распятия из чёрного дерева в Луккском соборе. Бесы издеваются над грешником, который, с почерневшим от смолы лицом, стал похож на это изваяние[1].
  17. Лица, где проступает краска стыда[1].
  18. Эфиопов[1].
  19. Спустившись до поясницы Люцифера, которая находится в центре Земли, Вергилий перевернулся головою вниз и начал, уже в пределах южного полушария, подъём головою вверх к земной поверхности. Данте же показалось, что Вергилий повернул вспять, в сторону Коцита[1].
  20. Серединой человеческой жизни, вершиной её дуги, Данте («Пир», IV, 23) считал 35-летний возраст, которого он достиг в 1300 г. и к этому году приурочил своё «путешествие». Такая хронология позволила ему прибегать к приёму «предсказания» событий, совершившихся позже[1].
  21. То есть обладая телом, подверженным усталости. Тени же не нуждаются в сне[1].
  22. Семь P (начальная буква латинского слова «рессаtum» — «грех») означают семь смертных грехов, от которых надлежит очиститься по мере восхождения на гору Чистилища[1].
  23. Знака гордости, корня всех грехов[1].
  24. Смысл: «В предрассветный час, когда нагревшийся за день воздух уже не может бороться с холодными лучами луны, потому что „зной дня“ успел ослабеть под влиянием холода, исходящего от земли или Сатурна»[1].
  25. Эта геомантическая фигура походила на крайние звёзды Водолея вместе с ближайшими звёздами Рыб. Данте имеет в виду, что на востоке уже взошли Водолей и частично Рыбы, то есть до восхода солнца оставалось около трёх часов[1].
  26. Данте призывает её потому, что его предмет особенно возвышен[1]. У поэтов Возрождения Урания стала покровительницей высокой эпической поэзии[3].
  27. Орёл устремляющийся на колесницу с вершины дерева, которому он при этом наносит вред, олицетворяет римских императоров-язычников, преследовавших христианскую церковь в ущерб — по мысли Данте — самой империи[1].
  28. Символ ересей первых веков христианства[1].
  29. Богатствами, которыми христианские императоры одаряли церковь[1].
  30. Дракон (дьявол) оторвал у колесницы часть её днища — дух смирения и бедности. Тогда она мгновенно оделась перьями, обросла богатствами[1].
  31. Папство выискивает себе друзей[1].
  32. Французский король Филипп IV, иногда ладивший с Бонифацием VIII, но в итоге нанёсший ему смертельное оскорбление[1].
  33. Данте повергают в благоговейный трепет уже одни лишь звуки БЕ и ИЧЕ[1].
  34. Дословно: «Вина последовала за обиженной стороной»[2].
  35. То есть в Риме, где, по преданию, погребен апостол Пётр[1].
  36. На угодных папскому престолу гвельфов и неугодных гибеллинов[1].
  37. Климент V, Иоанн XXII и их ставленники[1].
  38. Разорять церковь, созданную кровью мучеников[1].
  39. Папская власть[1].
  40. Чистая душа (см. Ад: II, 58).

Примечания

[править]
  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 Примечания М. Л. Лозинского.
  2. 1 2 3 4 Данте Алигьери // Большой словарь цитат и крылатых выражений / составитель К. В. Душенко. — М.: Эксмо, 2011.
  3. И. Одаховская. Примечания // Джон Мильтон. Потерянный рай. Стихотворения. Самсон-борец. — М.: Художественная литература, 1976. — С. 534. — (Библиотека всемирной литературы).
  4. Вергилий. Буколики. Георгики. Энеида. — М.: Художественная литература, 1971. — Библиотека всемирной литературы. — С. 26.