Портрет на фоне мифа

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску

«Портрет на фоне мифа» — критическая книга Владимира Войновича 2002 года об Александре Солженицыне.

Цитаты[править]

  •  

Созданный коллективным воображением поклонников Солженицына его мифический образ, кажется, ещё дальше находится от реального прототипа, чем вымышленный мною Сим Симыч Карнавалов, вот почему, наверное, сочинители мифа на меня так сильно сердились.

  •  

У Твардовского была не очень свойственная советскому литератору черта — он редко, но искренне и независтливо радовался открытым им новым талантам. Влюблялся в автора. Правда, любви его хватало ненадолго. Всех без исключения потом разлюблял. <…> он часто боролся с тем, что ему больше всего нравилось.

  •  

«Один день Ивана Денисовича» <…> вселил надежды в одних, страх в других, а страх бывает порой причиной смелых поступков, каким был заговор партийной верхушки против Хрущёва. Кажется, в списке обвинений при свержении Хрущёва в 1964 году публикация «Ивана Денисовича» не значилась, но у меня нет сомнений, что она была не последней причиной объединения заговорщиков.

  •  

Дело было в <…> «Новом мире», вероятно, в начале 1970 года. <…> зашел туда Солженицын, уже, перед Нобелевской премией, очень знаменитый, в заграничной вязаной кацавейке и с рыжеватой, только что им отращенной «шкиперской» бородой без усов (как мне потом подумалось, приспосабливал лицо к западным телеэкранам). «Ну и как?» — спросил он у дам, вертя головой, чтобы можно было рассмотреть обрамление со всех сторон. Дамы захлопотали, рассыпались в комплиментах: «Ах, Александр Исаевич, у вас такой мужественный вид!»
И тут чёрт меня дёрнул за язык. Моего мнения никто не спрашивал, а я возьми и скажи: «Александр Исаевич, не идёт вам эта борода, вы в ней похожи на битника».
Он ничего не ответил, но так гневно сверкнул на меня глазами, что я подумал: этой фразы он никогда не забудет. Я, правда, не знал тогда, что этой бородой его очень корил Твардовский, подозревая, что она отращивается для маскировочной цели.

  •  

Сразу же было приложено к нему звание (все слова с большой буквы) Великого Писателя Земли Русской. Некоторых и до него высоко ценили, но не настолько же. Про [некоторых] время от времени говорили «писатель номер один», но этот сразу поднялся над всеми первыми номерами и был единственным не таким, как все, и великим. Лев Толстой — меньшей фигуры для сравнения ему не находили и стали говорить, что все у нас в литературе и в общественной жизни переменилось, перевернулось, при таком матером человечище уже нельзя писать по-старому, да и жить, как раньше, нельзя.

  •  

… в Советском государстве никто не должен был быть умнее ныне живущего генерального секретаря ЦК КПСС и иметь большее влияние на умы, чем сам генсек и основоположники марксизма-ленинизма. Это влияние партией устанавливалось, дозировалось, и при нарушении дозировки вожди КПСС начинали тревожиться.

  •  

Советскую власть образца 70-х годов Андрей Амальрик сравнивал со слоном, который хотя и силён, но неповоротлив. Ему можно воткнуть шило в зад, а пока он будет поворачиваться, чтобы ответить, забежать сзади и воткнуть шило ещё и ещё. Так примерно поступал со слоном Солженицын.

  •  

По силе воздействия на умы «Архипелаг ГУЛАГ» стал в один ряд с речью Хрущёва на XX съезде КПСС. Что бы ни говорили о художественных достоинствах «Архипелага», сила его не в них, а в приводимых фактах. И в страсти, с которой книга написана. <…>
«Архипелаг ГУЛАГ» — книга страстная, появилась в такой момент и в таких обстоятельствах, когда миллионы людей оказались готовы её прочесть, принять и поверить в то, что в ней говорилось. <…>
Эта книга перевернула сознание многих.
Но не всех. <…> Сначала я был взволнован мировым шумом и угрозой, нависшей над автором, но угроза прошла и шум утих, и я стал думать: а что нового для меня в этом сочинении? Художественных открытий, о которых говорили на каждом шагу, я в нём не нашел. <…>
В террористической сущности советского режима я давно не сомневался, знал, что злодеяния его неслыханны <…>.
«Архипелаг ГУЛАГ» сознания моего не перевернул, но на мнение об авторе повлиял.
Оно стало не лучше, а хуже.
Я ведь до сих пор держал его почти за образец. <…>
Я смотрел на него, задравши голову и прижмуриваясь, чтоб не ослепнуть.
Но вот он стал снижаться кругами и вопреки законам оптики становился не больше, а меньше.

  •  

Мне не по душе было его злорадство при воображении о залезающем под нары наркоме Крыленко (хотя, наверное, был злодей) и тем более не понравилась ненависть автора к так называемым малолеткам. Я сам этих «малолеток» достаточно навидался и бывал ими сильно обижаем, когда (сам малолетка) учился в ремесленном училище. Дети, пережившие войну, детдомовцы, не знавшие родительской ласки, встретившие на своём пути много злых людей, они и сами озверели, стали дерзкими, изощренно жестокими, без малейших склонностей к исправлению. Но взрослому человеку, писателю и предположительно гуманисту, а тем более религиозному, стоило бы этих безнадежных выродков, души их пропащие пожалеть. Они были наиболее несчастными жертвами разоблачаемого Солженицыным режима.

  •  

А может, он просто не различает и различать не хочет, какие фамилии еврейские, какие нет, может, он выше этого? Но по другим текстам (например, о крестном ходе в Переделкине) видел я, что отличает он евреев от всех других и по фамилиям, и по лицам. <…>
У меня к антисемитизму с детства стойкое отвращение, привитое мне не еврейской мамой, а русской тётей Аней. <…> До поры до времени я при моём почтительном отношении к Солженицыну не мог заподозрить его в этой гадости. <…> Я, естественно, никогда не думал, что евреев надо описывать как-то особенно положительно, и сам изображал смешными и мелкими своих персонажей, <…> но тут — да, завоняло. Тут пахнуло и где-то ещё — и поглощение всего продукта в целом стало для меня малоаппетитным занятием.

  •  

Где Солженицын ни тронет «еврейскую тему», там очевидны старания провести межу между евреями и русскими, между евреями и собой.

  •  

Подчёркивая постоянно свою русскость и свою заботу только о русских, он уже одним этим разжаловал себя из мировых писателей в провинциальные.

  •  

Большое счастье так беззаветно любить самого себя, думал я, читая «Зёрнышко». Объект любви не отделён от влюблённого. Всегда можно посмотреть в зеркало и увидеть дорогие черты, которые редко кому доступны.

  •  

Выборочные признания о давних поступках (проступках) ставит себе в заслугу. Покается, но тут же отметит (боясь, что другие упустят из виду): вот какой я хороший, я каюсь, а вы? Но покаянные слова его относятся к чему-то, что было тому назад лет с полсотни, а поближе к нашему времени лишь полное удовольствие от своих мыслей, слов и действий.

  •  

Для писателя самодовольство хуже самоубийства. Собственно, оно само по себе и есть вид творческого самоубийства.

  •  

… покатилось «Красное колесо» — эпопея длинная, скучная, как езда на волах по бескрайней, однообразной северокавказской степи.

  •  

В своё время он оказался фигурой символической, как бы представителем и наследником всех, советской властью затравленных, замученных, забитых и забытых. И единственным выслушанным свидетелем обвинения. Других очень долго не слышали. <…> Шаламов умер почти в безвестности и нищете. В Нью-Йорке эмигрантский «Новый журнал» печатал рассказы Шаламова крохотными порциями и на невидных местах, как будто старались и напечатать эти рассказы, и оставить никем не замеченными. А ведь Солженицын, чьё любое слово жадно ловилось всем миром, мог привлечь внимание к рассказам Шаламова, но почему же не сделал этого? Просто руки не дошли?[1] Я догадывался о причине и догадку изложил в этой работе, когда Бенедикт Сарнов обратил моё внимание на мемуары Шаламова, где автор пишет о своей встрече в 1963 году с Солженицыным, который учил его, как добиться литературного успеха в Америке. <…>
Из этой записи видно, что Александр Исаевич не всегда был равнодушен к тому, будут ли его покупать на Западе, очень даже рассчитывал свой успех (исходя, впрочем, из ложного убеждения, что в Америке есть законы, по которым литература должна быть обязательно религиозной). Он не только заботился о своём успехе, но, похоже, ревниво относился к возможным успехам других, чего, может быть, даже старался не допустить.
Тем более что был на Шаламова в обиде. Тот его не признал, называл лакировщиком и делягой. Насчёт лакировки Шаламов был не прав. Жизнь, которую невозможно отобразить иначе, как чёрными красками, перестаёт быть предметом, доступным искусству. В кругах ада, описанных Солженицыным, есть ещё признаки самой жизни. <…> Крайние условия жизни, где ни для каких человеческих чувств не остаётся места, художественному описанию просто не поддаются. Поэтому нет высоких литературных достижений в сочинениях об Освенциме, Треблинке (но есть очень сильно написанная глава в «Жизни и судьбе» Гроссмана), а рассказы Шаламова слишком уж беспросветны, чтобы восприниматься как факт большой литературы. — точка зрения на рассказы Шаламова во многом совпадает с оценками редакторов «Советского писателя», отвергнувших «Колымские рассказы» в 1965[2]

  •  

Прислушиваясь только к лести и отвергая попытки серьёзного разбора своих писаний, Солженицын в конце концов достиг результатов, которые можно назвать сокрушительными. Он был одним из самых читаемых писателей во всём мире (а то и самым-самым), а стал малочитаемым.

  •  

Видимые слабости Запада были на самом деле его силой: свободное, открытое, плюралистическое общество быстрее, точнее и тоньше реагирует на возникающие угрозы на инстинктивном уровне, даже на уровне валютных бирж и индекса Доу-Джонса. Открытое общество и воюет лучше: умнее, точнее, с большим эффектом и меньшими потерями. <…> Солженицын, не понимая преимуществ открытого общества, предрекал ему скорую, глобальную и тотальную победу коммунизма. Несогласных с ним западных советологов поносил последними словами, хотя с мыслями их, не владея достаточно чужим языком, знакомился скорее всего в пересказе. И вообще его высказывания о Западе наводят на подозрение, что основным источником его знаний об этой части мира (конечно, им как-то переосмысленных) была советская пропаганда. Что он мог знать о Западе, если не только не кружился в нью-йоркском или парижском смерче, но даже (вспомним свидетельство Струве) о жизни своих ближайших соседей не имел представления и койотов встречал чаще, чем американцев?

  •  

Его изменчивое отношение к правам и другим человеческим заботам можно объяснить только одним — очевидным эгоизмом. Он понимает только те страдания, которые сам пережил недавно или переживает в настоящее время. По мере удаления от них они становятся ему всё более безразличны. Когда он в поте лица катил все дальше своё «Колесо», некоторые читатели советовали ему остановиться, сосредоточиться и написать что-то не столь громоздкое вроде «Одного дня Ивана Денисовича» или «Матрёны». <…>Но потом [я] понял: эти персонажи уже отдалились от него. Он их уже не понимает, не чувствует, а другие образы, не из личного опыта, тоже ему не даются.

  •  

Cогласен, что надо <…> жить не по лжи, но не думаю, что это условие лёгкое. Хотя по Солженицыну это значит всего лишь «не говорить того, что не думаешь, но уж: ни шёпотом, ни голосом, ни поднятием руки, ни опусканием шара, ни поддельной улыбкой, ни присутствием, ни вставанием, ни аплодисментами».
Ничего себе всего лишь! Да в Советском Союзе (Александру Исаевичу это было известно, как никому, и сам он своей заповеди не соответствовал) за это «всего лишь» людей как раз больше, чем за что бы то ни было, травили, убивали и гноили в тюрьмах. <…>
Сам Солженицын из тактических или иных соображений говорил неправду довольно часто, умело и без натуги, что сам себе легко прощал[3]. — в статьях «Жить не по лжи!» и «Образованщина» Солженицын написал о трудностях этой максимы, но посчитал их не такими тяжёлыми

  •  

Когда я, вскоре после эмиграции, первый раз очутился в Париже, директор издательства Владимир Аллой и фактический хозяин издательства Никита Струве меня с энтузиазмом приветствовали, но о гонораре не заикнулись. Да и сам я о нём не спросил, думая: издательство жалкое, эмигрантское, что с него возьмёшь? Хотя сам находился, как говорят, в затруднительных обстоятельствах. Через некоторое время знающие люди мне объяснили, что издательство не такое уж жалкое. Стоящая за ним организация <…> YMCA очень богата, среди спонсоров издательства есть и ЦРУ <…>. И на моих достаточно популярных и коммерчески выгодных книгах они тоже кое-что заработали и должны поделиться. Я написал письмо Струве. Он мне вскоре ответил, что да, он совсем забыл, ИМКА должна мне «кучу денег!» — целых… и назвал сумму, в тридцать раз меньше той, на которую я рассчитывал. Причём в старых франках, ещё бывших в обращении, но стоивших в 1000 раз меньше новых. Да ещё просил разрешения выплатить эту мелочь частями. А поскольку Струве в своём журнале «Вестник РСХД» как раз в это время регулярно печатал «узлы» о февральской революции, я спросил его, почему он предлагает мне старые франки, а не керенки. В процессе дальнейшей перепалки я ему пригрозил судом. Правду сказать, блефовал.

  •  

Самозванцами можно считать и людей, приписывающих себе таланты, достоинства и добродетели, которыми они не обладают или всего лишь не опровергают приписываемого им молвой. В этом смысле не только Гришка Отрепьев, но и сам Борис Годунов был самозванцем. Или тем более Григорий Распутин. Или Сталин. Или… да в какой-то степени и наш герой. Нет, он не называет себя чужим именем и не приписывает себе чужих заслуг. Но принимает без критики приписываемые ему качества и свершения и дошел до вздорного и выражаемого не в шутку утверждения, что его рукой непосредственно водит сам Господь Бог. Это ли не самозванство?

  •  

Я говорил много раз, <…> что не стал бы писать пародию на Солженицына[4], если бы не увидел в нём типический образ русской истории. Если бы не было в ней движимых похожими страстями бунтарей и разрушителей устоев…

  •  

Иные, обвиняя меня в кощунстве, поостыв, любопытствовали, а читал ли моё сочинение Сам и как к этому относится. А были и такие, кто, сперва поругав меня и поудивлявшись, переходили на шепот (словно боялись прослушивания) и на полном серьёзе спрашивали, не подсылал ли прототип ко мне наемных убийц. Тут уж мне приходилось удивляться. Какого же вы сами о нём мнения, говорил я этим людям, если допускаете, что он может за пародию убить человека?

  •  

В конце концов я мог бы даже гордиться тем, что всегда оказывался неугоден как советской цензуре, так и антисоветской, и цензуре «общего мнения».

  •  

Болезнь кумиротворения вроде гриппа в тяжёлой форме. С трудом излечивается, но иммунитета не даёт и на старые прививки не реагирует. Появляется новый вирус, а с ним и новая эпидемия.

  •  

Когда я говорил, что не описывал Солженицына, я не лукавил, не было причины. Я описывал типичного идола, которых было много в русской и нерусской истории. Кстати, один перс сказал мне недавно, что моя книга никак не может быть напечатана в Иране, потому что в ней нарисован точный портрет аятоллы Хомейни и все детали его биографии: героическая борьба против шаха, ссылка, возвращение на белом коне и приобщение народа к вере (нельзя смеяться?) с помощью виселиц и пулемётов. Так вот Солженицын относится к породе перечисленных мною исторических лиц и тем самым не частное лицо, а явление.

  •  

Он не только разоблачил систему, создавшую ГУЛАГ, но и пытается заменить её идеологию другой, которая мне кажется достаточно мерзкой. И грозящей России новыми бедами. Эта идеология отрицает единственно нормальный демократический путь развития, предпочитая ему какой-то просвещённый авторитаризм. Не случайно в демократической Испании он прославлял Франко, который был мягче, допустим, Сталина, но тоже диктатор.

  •  

В манере держаться (публичной, а не частной) есть много такого, что напрашивается на пародию: безумное самомнение, лицемерие и ханжество. В полемике с оппонентами — передёргивание. <…>
Приехав на Запад, он сразу стал окружать себя людьми, чьи мышление и мораль на уровне Кабанихи. Он пишет свои «узлы», которые, как он считает, люди поймут через сто лет, хотя там и сейчас понимать нечего, но читать трудно. <…>
Борьба с противниками ведётся самыми нечестными способами. Например, перед моим романом поставлены барьеры (с этой стороны), чтобы не допустить его проникновения в СССР. В здешней жалкой печати не пропускается ни одно доброе или нейтральное слово, даже из платных объявлений книжных магазинов вопреки здешним законам мое имя вычеркивается. Так правду не защищают. Так защищают только неправду.ответ на её письмо с пренебрежительной критикой «Москвы 2042»

  — письмо Елене Чуковской, конец 1987
  •  

Одна диссидентка в Париже отказалась пойти на концерт Окуджавы по принципиальным соображениям. «Вот если бы я знала, — сказала она, — что он выйдет на сцену, ударит гитарой по трибуне, разобьёт её и скажет, что не будет петь ничего до тех пор, пока в его стране правят коммунисты, тогда бы я, конечно, пошла». Окуджава был человек совестливый, его очень ранили подобные попрёки, и, может быть, ему и хотелось иногда разбить гитару, но, слава богу, он этого не сделал.

  •  

Начало девяностых годов можно обозначить в истории как время ожидания Солженицына. <…>
Сначала ждали терпеливо. Понимали, что у великого человека великие дела и не может он от них по пустякам отрываться. Потом, решив, что проходящее в стране не совсем пустяки, ожидавшие стали постепенно волноваться: почему он молчит? Я помню, этот вопрос задавали газеты. Во время моих публичных выступлений тех дней почти обязательно кто-то вскакивал с этим вопросом. Почему молчит Солженицын? Мои предположения, что имеет право и, может быть, не знает, что сказать, воспринимались как кощунственные. Может ли Солженицын чего-то не знать?
Когда наконец голос Солженицына прозвучал, не только наши доморощенные творцы кумиров, но и некоторые западные интеллектуалы откликнулись на него как на голос свыше. <…>
Как в него, в это Слово, люди вцепились! Тираж брошюры «Как нам обустроить Россию?» в 30 миллионов экземпляров (слыханное ли дело?) разошелся немедленно. Автор потом всё равно будет жаловаться, что напечатали, но не прочли. Или прочли, да мало вычитали. Не приняли к безусловному исполнению всех предначертаний.
А между тем брошюра массового читателя разочаровала. Не потому, что была плохо написана, а потому, что была написана человеком. Будь она сочинена любым мировым классиком на самом высоком уровне, ей бы и тут не выдержать сравнения с тем, чего публика от неё ожидала: бесспорного и понятного всем Божественного откровения. Если бы не безумные ожидания, о брошюре можно было бы поговорить и серьёзно. Но серьёзно говорить было не о чем. Читателю предлагалось (и он сам так был настроен) признать всё полностью без всяких поправок как истину в последней инстанции. Как будто автору, единственному на свете, точно до мелких деталей известно, как именно устроить нашу жизнь, какое общественное устройство создать, какую вести экономическую политику, где провести какие границы и кому на каком языке говорить. Но именно тут автора ожидала большая неудача. Безоговорочного восхищения не случилось. Больше того, автор многих раздражил.

  •  

Я в те дни оказался на какой-то конференции в Тюбингене, <…> где участники, русские и немцы, обсуждали, насколько советы автора пригодны для практического применения. Спросили о том и меня. Я сказал, что обустраивать Россию можно по любой книге, хотя бы и по поваренной. По поваренной даже лучше, чем по любой другой. Сравнивая предлагаемые ею рецепты с наличием в торговле ингредиентов, можно судить о текущем состоянии экономики. (В своё время совет из книги Молоховец: Если вам нечем кормить гостей, возьмите жареную индейку — вызывал у читателей хохот. Жареная индейка была несовместима с советским строем.)

  •  

За каждым крупным писателем, внесшим в литературу что-то существенно новое, тянется длинный шлейф последователей, испытавших влияние, и просто эпигонов, пишущих «под». <…> Пишущих под Солженицына я не знаю. Хотя тону его некоторые подражать пытались. А над языком его сколько было насмешек!

  •  

Миф под названием «Солженицын» постепенно (и с его собственной помощью) развеивается. В сознании некоторых он уже развеян настолько, что эти люди (в основном литераторы) вообще машут рукой, отказывая ему в серьёзных литературных способностях…

  •  

Солженицын тоже мог стать президентом[5]..
Вернись он чуть раньше и возжелай, народ его на руках внес бы на трон. Да и после возвращения у него ещё были большие шансы. И реальные. Незадолго до своей гибели в 1999 году Галина Старовойтова предлагала ему выдвинуть себя в президенты[6]. Он предложения не принял. Возможно, понимал, что ноша будет уже не по возрасту. Или боялся поражения. А может, и вообще ни на каком этапе не поддался бы искушению высшей властью. Но если бы поддался и возомнил (а почему бы нет?), что Господь его и на это сподобил, то при его способности судить-рядить быстро, однозначно и круто, при отсутствии сомнений в своей правоте вряд ли он мог бы разумно и осмотрительно распорядиться огромной властью. Слава богу, этого не случилось.
Мой портрет, может быть, не совсем точен.
Но у нас нет возможности получить более объективное изображение. Потому что поручить создание его друзьям Солженицына — они слукавят, а он сам, если и возьмётся искренне нарисовать себя таким, каков он есть, с задачей не справится. Его непомерная любовь к самому себе застит ему глаза, он смотрит в увеличительное зеркало и видит не себя, а какого-то былинного или библейского богатыря. Он не знает себя сегодняшнего и не помнит себя вчерашнего. Когда-то он сказал, что в глазах многих людей стал уже не человеком, а географическим понятием[7]. Понятием, равным России. Тема «Я и Россия» — сквозная в его творчестве.

  •  

P.S. Я долго работал над этой книгой. <…> Сам себя проверял, не перегибаю ли палку, не поддаюсь ли заведомо несправедливому чувству. А поставив точку, вдруг усомнился, не ломлюсь ли в открытую дверь. Оказалось, что, как только стал ломиться, дверь тут же захлопнулась. Два журнала, один очень известный и второй известный не очень, за мою книгу сперва ухватились, а потом отступили. В очень известном побоялись, что книга произведет раскол в стане читателей, в малоизвестном, рискуя остаться в пределах малой известности, испугались сами не не зная чего. Хотя имели шанс увеличить тираж. Их реакция и неуклюжие извинения убедили меня в том, что избранная мною тема ещё не устарела. Имя Солженицына всё ещё одним людям внушает почтительный трепет, другим мистический страх. Правду о нём раньше нельзя было говорить по одной причине, а теперь по другой, но мало отличимой от первой. И с похожими последствиями. Противники Солженицына когда-то за защиту его исключили меня из Союза писателей и запрещали мои книги в Советском Союзе. Сторонники Солженицына за пародию на него запрещали мою книгу на Западе, а в России меня проклинали. Не противники и не сторонники, а осторожные печатать меня раньше боялись и теперь опасаются. Это все укрепляет меня в убеждении, что жить не по лжи трудно.
Но надо.
Но бесполезно. — конец

О книге[править]

  •  

Солженицын крепко обиделся, сказал, что я его оклеветал <…>. Пришлость мне написать небольшую книгу «Портрет на фоне мифа», в которой я показал настоящую фотографию Александра Исаевича, помог ему лишиться самим себе присвоенного статуса пророка.[8]

  — Владимир Войнович

Примечания[править]

  1. Солженицын упоминал Шаламова в «Архипелаг ГУЛАГ», используя его материалы после ясного запрета, по словам последнего. Также Шаламов в открытом письме 1972 г. запретил зарубежные пиратские публикации своих произведений.
  2. Валерий Есипов. Процесс умолчания, 2015.
  3. Одно их типичных обвинений Солженицына — упомянуто им в конце статьи «Наши плюралисты», 1982 («легко лжёт»).
  4. Сим Симыч Карнавалов в «Москве 2042».
  5. Он заранее отказывался от любых государственных постов, о чём упомянул в интервью с Петером Холенштейном для еженедельника «Вельтвохе» (декабрь 2003) // Солженицын А. И. На возврате дыхания. — М.: Вагриус, 2004. — С. 692.
  6. Спародировано в «Москве 2042» как воцарение Карнавалова под именем Серафима Первого.
  7. Ранее в «Замысле» (1995): «Солженицын — это такое огромное явление, он сам по себе целое государство».
  8. Владимир Левин. Привет от Чонкина: Интервью с Владимиром Войновичем // Мы здесь, между 2005 и 2009.