Дон Жуан (Байрон)

Материал из Викицитатника

«Дон Жуан» (англ. Don Juan) — незавершённый стихотворный роман (поэма) Джорджа Байрона, написанный октавами с сентября 1818 по май 1823 года. Сатира на европейское общество, magnum opus автора. Первые две песни вышли анонимно 15 июля 1819 года[1].

Цитаты[править]

Посвящение[править]

Полностью опубликовано в 1833, если не считать «пиратской» листовки с текстом, продававшейся на улицах Лондона[2].
  •  

Боб Саути! Ты — поэт, лауреат, <…>
Ну как живёшь, почтенный ренегат?
В Озёрной школе всё, что вам угодно,
Поют десятки мелких голосов,
Как «в пироге волшебном хор дроздов;

Когда пирог подобный подают
На королевский стол и разрезают,
Дрозды, как полагается, поют»[К 1].
Принц-регент это блюдо обожает.
И Колридж-метафизик тоже тут,
Но колпачок соколику мешает:
Он многое берётся объяснять,
Да жаль, что объяснений не понять[К 2].

Ты дерзок, Боб! Я знаю, в чём тут дело!
Ведь ты мечтал, с отменным мастерством
Всех крикунов перекричав умело,
Стать в пироге единственным дроздом.
Силёнки ты напряг довольно смело,
Но вмиг на землю сверзился потом.
Ты залететь не сможешь высоко. Боб!
Летать крылатой рыбе нелегко, Боб!

А Вордсворт наш в своей «Прогулке» длительной —
Страниц, пожалуй, больше пятисот —
Дал образец системы столь сомнительной,
Что всех учёных оторопь берёт.
Считает он поэзией чувствительной
Сей странный бред; но кто там разберёт,
Творенье это — или не творенье,
А Вавилонское столпотворенье!

Да, господа, вы в Кезике своём
Людей получше вас всегда чурались,
Друг друга вы читали, а потом
Друг другом изощрённо восхищались.
И вы сошлись, естественно, на том,
Что лавры вам одним предназначались.
Но всё-таки пора бы перестать
За океан озёра принимать[К 3]. — I—V

 

Bob Southey! You're a poet—Poet-laureate, <…>
And now, my Epic Renegade! what are ye at?
With all the Lakers, in and out of place?
A nest of tuneful persons, to my eye
Like "four and twenty Blackbirds in a pye;

"Which pye being open'd they began to sing"
(This old song and new simile holds good),
"A dainty dish to set before the King,"
Or Regent, who admires such kind of food;—
And Coleridge, too, has lately taken wing,
But like a hawk encumber'd with his hood,—
Explaining metaphysics to the nation—
I wish he would explain his Explanation.

You, Bob! are rather insolent, you know,
At being disappointed in your wish
To supersede all warblers here below,
And be the only Blackbird in the dish;
And then you overstrain yourself, or so,
And tumble downward like the flying fish
Gasping on deck, because you soar too high, Bob,
And fall, for lack of moisture, quite a-dry, Bob!

And Wordsworth, in a rather long Excursion
(I think the quarto holds five hundred pages),
Has given a sample from the vasty version
Of his new system to perplex the sages;
'T is poetry—at least by his assertion,
And may appear so when the dog-star rages—
And he who understands it would be able
To add a story to the Tower of Babel.

You—Gentlemen! by dint of long seclusion
From better company, have kept your own
At Keswick, and, through still continued fusion
Of one another's minds, at last have grown
To deem as a most logical conclusion,
That Poesy has wreaths for you alone:
There is a narrowness in such a notion,
Which makes me wish you'd change your lakes for ocean.

  •  

Лишь Мильтон, злоязычьем уязвлённый,
Взывал к возмездью Времени — и вот,
Судья нелицемерный, непреклонный,
Поэту Время славу воздаёт.
Но он не лгал — гонимый, угнетённый,
Не унижал таланта, ибо тот,
Кто не клевещет, кто не льстит, не гнётся,
Всю жизнь тираноборцем остаётся[К 4]. — X

 

If, fallen in evil days on evil tongues,
Milton appeal'd to the Avenger, Time,
If Time, the Avenger, execrates his wrongs,
And makes the word 'Miltonic' mean 'sublime,'
He deign'd not to belie his soul in songs
Nor turn his very talent to a crime; <…>
But closed the tyrant-hater he begun.

Песнь первая[править]

окончена 1 ноября 1818
  •  

Ищу героя! Нынче что ни год
Являются герои, как ни странно
Им пресса щедро славу воздаёт,
Но эта лесть, увы, непостоянна:
Сезон прошёл — герой уже не тот.
А посему я выбрал Дон-Жуана
Ведь он, наш старый друг, в расцвете сил
Со сцены прямо к чёрту угодил. — I

 

I want a hero: an uncommon want,
When every year and month sends forth a new one,
Till, after cloying the gazettes with cant,
The age discovers he is not the true one;
Of such as these I should not care to vaunt,
I'll therefore take our ancient friend Don Juan—
We all have seen him, in the pantomime,
Sent to the devil somewhat ere his time.

  •  

Инеса приложила и старания,
Чтоб сын её семьи не посрамил,
Которою гордилась вся Испания.
Жуан, как подобает, изучил
Езду верхом, стрельбу и фехтование,
Чтоб ловко проникать — святая цель —
И в женский монастырь, и в цитадель. — XXXVIII

 

… she
Resolved that Juan should be quite a paragon,
And worthy of the noblest pedigree
(His sire was of Castile, his dam from Aragon):
Then for accomplishments of chivalry,
In case our lord the king should go to war again,
He learn'd the arts of riding, fencing, gunnery,
And how to scale a fortress—or a nunnery.

  •  

Жуан, конечно, классиков зубрил,
Читая только школьные изданья,
Из коих мудрый ментор удалил
Все грубые слова и описанья.
Но, не имея смелости и сил
Их выбросить из книги, в примечанья
Их вынес, чтоб учащиеся вмиг
Их находили, не листая книг;.. — XLIV

 

Juan was taught from out the best edition,
Expurgated by learnéd men, who place
Judiciously, from out the schoolboy's vision,
The grosser parts; but, fearful to deface
Too much their modest bard by this omission,
And pitying sore his mutilated case,
They only add them all in an appendix,
Which saves, in fact, the trouble of an index;..

  •  

Когда Гренада пала и стремительно
Пустились мавры в Африку бежать,
Прабабка донны Юлии осталась
В Испании и вскоре обвенчалась

С одним идальго. Кровь её и род
Упоминать, я думаю, не лестно:
Досадного скрещения пород
Не любят наши гранды, как известно,
А потому они из года в год
Берут себе в супруги повсеместно
Своих племянниц, тёток и кузин,
Что истощает род не без причин.

Но это нечестивое скрещенье
Восстановило плоть, испортив кровь.
Гнилое древо вновь пошло в цветенье;
Наследники дородны стали вновь,
А дочери — так просто загляденье.
(Мне, впрочем, намекали, что любовь,
Законом не стеснённая нимало,
Прабабке нашей донны помогала!) — LVI—III

 

When proud Granada fell, and, forced to fly,
Boabdil wept, of Donna Julia's kin
Some went to Africa, some stay'd in Spain,
Her great-great-grandmamma chose to remain.

She married (I forget the pedigree)
With an Hidalgo, who transmitted down
His blood less noble than such blood should be;
At such alliances his sires would frown,
In that point so precise in each degree
That they bred in and in, as might be shown,
Marrying their cousins—nay, their aunts, and nieces,
Which always spoils the breed, if it increases.

This heathenish cross restored the breed again,
Ruin'd its blood, but much improved its flesh;
For from a root the ugliest in Old Spain
Sprung up a branch as beautiful as fresh;
The sons no more were short, the daughters plain:
But there's a rumour which I fain would hush,
'T is said that Donna Julia's grandmamma
Produced her Don more heirs at love than law.

  •  

Вполне корректен был её супруг
Пятидесяти лет. Оно обычно,
Но я бы променял его на двух
По двадцать пять. Ты скажешь: неприлична
Такая шутка? Полно, милый друг, —
Под южным солнцем всё звучит отлично!
Известно, у красавиц не в чести
Мужья, которым больше тридцати. — LXII

 

Wedded she was some years, and to a man
Of fifty, and such husbands are in plenty;
And yet, I think, instead of such a one
'T were better to have two of five-and-twenty,
Especially in countries near the sun:
And now I think on 't, "mi vien in mente",
Ladies even of the most uneasy virtue
Prefer a spouse whose age is short of thirty.

  •  

Пищу идиллическим мечтам
Находят все любезные поэты,
Один лишь Вордсворт не умеет их
Пересказать понятно для других. — XC

 

There poets find materials for their books,
And every now and then we read them through,
So that their plan and prosody are eligible,
Unless, like Wordsworth, they prove unintelligible.

  •  

Ни томный сон, ни вымысел поэта
Не утомляли смутных вожделений:
Ему хотелось плакать до рассвета,
На чью-то грудь склонившись в умиленье
(А может, и ещё чего-нибудь,
О чём я не решаюсь намекнуть). — XCVI

 

Nor glowing reverie, nor poet's lay,
Could yield his spirit that for which it panted,
A bosom whereon he his head might lay,
And hear the heart beat with the love it granted,
With—several other things, which I forget,
Or which, at least, I need not mention yet.

  •  

Хороший муж, как правило, ревнив,
Но часто ошибается предметом:
С невинным он угрюм и неучтив,
А окружает лаской и приветом
Какого-нибудь друга, позабыв,
Что все друзья коварны в мире этом.
А после друга и жену клянёт,
Но собственной вины не признаёт. — XCIX

 

A real husband always is suspicious,
But still no less suspects in the wrong place,
Jealous of some one who had no such wishes,
Or pandering blindly to his own disgrace,
By harbouring some dear friend extremely vicious;
The last indeed's infallibly the case:
And when the spouse and friend are gone off wholly,
He wonders at their vice, and not his folly.

  •  

Отрадно неожиданно узнать
О смерти старца, чьё существованье
Нас, молодёжь, заставило вздыхать
О преизрядной сумме завещанья:
Иные тянут лет по двадцать пять,
А мы — в долгах, в надеждах, в ожиданье —
Даём под их кончину векселя,
Процентами евреев веселя. — CXXV

 

Sweet is a legacy, and passing sweet
The unexpected death of some old lady
Or gentleman of seventy years complete,
Who've made "us youth" wait too—too long already
For an estate, or cash, or country seat,
Still breaking, but with stamina so steady
That all the Israelites are fit to mob its
Next owner for their double-damn'd post-obits.

  •  

Выше всех отрад — скажу вам прямо —
Пленительная первая любовь,
Как первый грех невинного Адама,
Увы, не повторяющийся вновь!
Как Прометей, бунтующий упрямо,
Украв огонь небесный у богов,
Мы познаем блаженство — пусть однажды, —
Впервые утолив святую жажду. — CXXVII

 

Sweeter still than this, than these, than all,
Is first and passionate love—it stands alone,
Like Adam's recollection of his fall;
The tree of knowledge has been pluck'd—all's known—
And life yields nothing further to recall
Worthy of this ambrosial sin, so shown,
No doubt in fable, as the unforgiven
Fire which Prometheus filch'd for us from heaven.

  •  

Открытий много, и тому причина —
Блестящий гений и пустой карман:
Тот делает носы, тот — гильотины.
Тот страстью к костоправству обуян.
А всё-таки — открытие вакцины
Снарядам антитеза. В ряде стран
Врачи от оспы ловко откупаются:
Она болезнью бычьей заменяется.

Мы хлеб теперь картофельный печём,
Мы трупы заставляем ухмыляться
Посредством гальванизма, с каждым днём
У нас благотворители плодятся,
Мы новые проекты создаём,
У нас машины стали появляться.
Покончили мы с оспой — очень рад!
И сифилис, пожалуй, устранят!

Он из Америки явился к нам,
Теперь его обратно отправляют.
Растёт народонаселенье там,
Его и поубавить не мешает
Войной или чумой: ведь всё друзьям
Цивилизация предоставляет.
Какая ж из общественных зараз
Опаснейшей является для нас? — CXXIX—XI

 

What opposite discoveries we have seen!
(Signs of true genius, and of empty pockets.)
One makes new noses, one a guillotine,
One breaks your bones, one sets them in their sockets;
But vaccination certainly has been
A kind antithesis to Congreve's rockets,
With which the Doctor paid off an old pox,
By borrowing a new one from an ox.

Bread has been made (indifferent) from potatoes;
And galvanism has set some corpses grinning,
But has not answer'd like the apparatus
Of the Humane Society's beginning
By which men are unsuffocated gratis:
What wondrous new machines have late been spinning!

I said the small-pox has gone out of late;
Perhaps it may be follow'd by the great.

'T is said the great came from America;
Perhaps it may set out on its return,—
The population there so spreads, they say
'T is grown high time to thin it in its turn,
With war, or plague, or famine, any way,
So that civilisation they may learn;
And which in ravage the more loathsome evil is—
Their real lues, or our pseudo-syphilis?

  •  

наслажденье — грех,
А грех — увы! — нередко наслажденье;.. — CXXXIII

 

Pleasure's a sin, and sometimes sin's a pleasure;..

  •  

В семейных ссорах, в сущности, не ново,
Что тот приемлет равнодушный вид,
Кто за намёк твой на одну измену
Тебя уликой в трёх сразит мгновенно! — CLXXV

 

If it does not silence, still must pose,—
Even if it should comprise a pack of fables;
'T is to retort with firmness, and when he
Suspects with one, do you reproach with three.

  •  

В судьбе мужчин любовь не основное,
Для женщины любовь и жизнь — одно,
В парламенте, в суде, на поле боя
Мужчине подвизаться суждено.
Он может сердце вылечить больное
Успехами, почётом, славой, но
Для нас одно возможно излеченье:
Вновь полюбить для нового мученья! — CXCIV

 

Man's love is of man's life a thing apart,
'T is woman's whole existence; man may range
The court, camp, church, the vessel, and the mart;
Sword, gown, gain, glory, offer in exchange
Pride, fame, ambition, to fill up his heart,
And few there are whom these cannot estrange;
Men have all these resources, we but one,
To love again, and be again undone.

  — Антония
  •  

Есть у меня отличие одно
От всех, писавших до меня поэмы,
Но мне заслугой кажется оно:
Ошибки предков замечаем все мы,
И эту доказать не мудрено:
Они уж слишком украшают тему,
За вымыслом блуждая вкривь и вкось,
А мне вот быть правдивым удалось! — CCII

 

There's only one slight difference between
Me and my epic brethren gone before,
And here the advantage is my own, I ween
(Not that I have not several merits more,
But this will more peculiarly be seen);
They so embellish, that 't is quite a bore
Their labyrinth of fables to thread through,
Whereas this story's actually true.

  •  

Я рад во вкусе бабушек писать.
Я ссориться с читателем не смею,
Мне всё же лавры хочется стяжать
Эпической поэмою моею.
(Ребёнку надо что-нибудь сосать,
Чтоб зубки прорезались поскорее!)
Я, чтоб читатель-скромник не бранил,
«Британский вестник» бабушкин купил.

Я взятку положил в письмо к издателю
И даже получил его ответ:
Он мило обещал (хвала создателю!)
Статью — хвалебных отзывов букет!..[К 5]CCIX—X

 

The public approbation I expect,
And beg they'll take my word about the moral,
Which I with their amusement will connect
(So children cutting teeth receive a coral);
Meantime, they'll doubtless please to recollect
My epical pretensions to the laurel:
For fear some prudish readers should grow skittish,
I've bribed my grandmother's review—the British.

I sent it in a letter to the Editor,
Who thank'd me duly by return of post—
I'm for a handsome article his creditor;
Yet, if my gentle Muse he please to roast…

Песнь вторая[править]

13 декабря 1818 — 20 января 1819
  •  

Я знаю, путешествия нужны
Для юношей богатых и пытливых:
Для упаковки им всего нужней
Листки поэмы ветреной моей. <…>

«Я не могу, — воскликнул Дон-Жуан, —
Тебя забыть и с горем примириться!
Скорей туманом станет океан
И в океане суша растворится,
Чем образ твой — прекрасный талисман —
В моей душе исчезнет; излечиться
Не может ум от страсти и мечты!»
(Тут ощутил он приступ тошноты.)

«О Юлия! (А тошнота сильнее.)
Предмет моей любви, моей тоски!..
Эй, дайте мне напиться поскорее!
Баттиста! Педро! Где вы, дураки?..
Прекрасная! О боже! Я слабею!
О Юлия!.. Проклятые толчки!..
К тебе взываю именем Эрота!»
Но тут его слова прервала… рвота. <…>

Любовную горячку всякий знает:
Довольно сильный жар она даёт,
Но насморка и кашля избегает,
Да и с ангиной дружбы не ведёт.
Недугам благородным помогает,
А низменных — и в слуги не берёт!.. — XVI, XIX, XX, XXII

 

Young men should travel, if but to amuse
Themselves; and the next time their servants tie on
Behind their carriages their new portmanteau,
Perhaps it may be lined with this my canto. <…>

"And, oh! if e'er I should forget, I swear—
But that's impossible, and cannot be—
Sooner shall this blue ocean melt to air,
Sooner shall earth resolve itself to sea,
Than I resign thine image, oh, my fair!
Or think of any thing excepting thee;
A mind diseased no remedy can physic
(Here the ship gave a lurch, and he grew sea-sick).

"Sooner shall heaven kiss earth (here he fell sicker),
Oh, Julia! what is every other woe?
(For God's sake let me have a glass of liquor;
Pedro, Battista, help me down below.)
Julia, my love! (you rascal, Pedro, quicker)—
Oh, Julia! (this curst vessel pitches so)—
Belovéd Julia, hear me still beseeching!"
(Here he grew inarticulate with retching.) <…>

Love's a capricious power: I've known it hold
Out through a fever caused by its own heat,
But be much puzzled by a cough and cold,
And find a quincy very hard to treat;
Against all noble maladies he's bold,
But vulgar illnesses don't like to meet…

  •  

А голод рос, как грозная волна.
На пятый день собачку Дон-Жуана
Убили, вопреки его мольбам,
И тут же растащили по кускам.

Иссохшей шкуркой на шестые сутки
Питались все, но продолжал поститься
Жуан: ему мешали предрассудки
Папашиной собачкой подкрепиться.
Но, побеждённый спазмами в желудке,
Решил передней лапкой поделиться
С Педрилло… — LXX—I

 

The fourth day came, but not a breath of air,
And Ocean slumber'd like an unwean'd child:
The fifth day, and their boat lay floating there,
The sea and sky were blue, and clear, and mild—
With their one oar (I wish they had had a pair)
What could they do? and hunger's rage grew wild:
So Juan's spaniel, spite of his entreating,
Was kill'd and portion'd out for present eating.

On the sixth day they fed upon his hide,
And Juan, who had still refused, because
The creature was his father's dog that died,
Now feeling all the vulture in his jaws,
With some remorse received (though first denied)
As a great favour one of the fore-paws,
Which he divided with Pedrillo…

  •  

Пришла минута жребии тянуть,
И на одно короткое мгновенье
Мертвящую почувствовали жуть
Все, кто мечтал о страшном насыщенье.
Но дикий голод не давал заснуть
Вгрызавшемуся в сердце их решенью,
И, хоть того никто и не желал,
На бедного Педрилло жребий пал.

Он попросил их только об одном:
Чтоб кровь ему пустили; нужно было
Ему лишь вену вскрыть — и мирным сном
Забылся безмятежно наш Педрилло.
Он умер как католик; веру в нём
Недаром воспитанье укрепило.
Распятье он поцеловал, вздохнул
И руку для надреза протянул.

Хирургу вместо платы полагалось
Кусок отличный взять себе, но тот
Лишь крови напился; ему казалось,
Что как вино она из вены бьёт.
Матросы съели мясо. Что осталось —
Мозги, печёнка, сердце, пищевод —
Акулам за борт выброшено было.
Таков удел несчастного Педрилло. <…>

Последствия сказались
Обжорства их в конце того же дня:
Несчастные, безумствуя, метались,
Кощунствуя, рыдая и стеня,
В конвульсиях по палубе катались,
Прося воды, судьбу свою кляня,
В отчаянье одежды раздирали —
И, как гиены, с воем умирали.

От этого несчастья их число,
Я полагаю, сильно поредело.
Но те, кому покамест повезло
В живых остаться, думали несмело,
Кого бы снова скушать <…>.

Всех толще был помощник капитана,
И все о нём подумывали, — но
Прихварывал он что-то постоянно;
Ещё соображение одно
Спасло его от гибели нежданно:
Ему преподнесли не так давно
По дружбе дамы в Кадисе в складчину
Подарок, удручающий мужчину. <…>

Пусть те, кого шокирует из вас
Удел Педрилло, вспомнят Уголино:
Тот, кончив свой трагический рассказ,
Грыз голову врага. Сия картина
В аду ничуть не оскорбляет глаз;
Тем более уж люди неповинны,
Когда они друзей своих едят
В минуты пострашней, чем Дантов ад. — LXXV—VII, LXXIX—LXXXI, III

 

The lots were made, and mark'd, and mix'd, and handed,
In silent horror, and their distribution
Lull'd even the savage hunger which demanded,
Like the Promethean vulture, this pollution;
None in particular had sought or plann'd it,
'T was nature gnaw'd them to this resolution,
By which none were permitted to be neuter—
And the lot fell on Juan's luckless tutor.

He but requested to be bled to death:
The surgeon had his instruments, and bled
Pedrillo, and so gently ebb'd his breath,
You hardly could perceive when he was dead.
He died as born, a Catholic in faith,
Like most in the belief in which they're bred,
And first a little crucifix he kiss'd,
And then held out his jugular and wrist.

The surgeon, as there was no other fee,
Had his first choice of morsels for his pains;
But being thirstiest at the moment, he
Preferr'd a draught from the fast-flowing veins:
Part was divided, part thrown in the sea,
And such things as the entrails and the brains
Regaled two sharks, who follow'd o'er the billow—
The sailors ate the rest of poor Pedrillo. <…>

The consequence was awful in the extreme;
For they, who were most ravenous in the act,
Went raging mad—Lord! how they did blaspheme!
And foam and roll, with strange convulsions rack'd,
Drinking salt water like a mountain-stream,
Tearing, and grinning, howling, screeching, swearing,
And, with hyaena-laughter, died despairing.

Their numbers were much thinn'd by this infliction,
And all the rest were thin enough, Heaven knows;
And some of them had lost their recollection,
Happier than they who still perceived their woes;
But others ponder'd on a new dissection <…>.

And next they thought upon the master's mate,
As fattest; but he saved himself, because,
Besides being much averse from such a fate,
There were some other reasons: the first was,
He had been rather indisposed of late;
And that which chiefly proved his saving clause
Was a small present made to him at Cadiz,
By general subscription of the ladies. <…>

And if Pedrillo's fate should shocking be,
Remember Ugolino condescends
To eat the head of his arch-enemy
The moment after he politely ends
His tale: if foes be food in hell, at sea
'T is surely fair to dine upon our friends,
When shipwreck's short allowance grows too scanty,
Without being much more horrible than Dante.

  •  

Дождь ливмя лил, но эта благодать
Жестокой жажды их не облегчала,
Пока не догадались разостлать
На палубе остатки одеяла;
Его, понятно, стали выжимать
И воду пили жадно, одичало,
Впервые ощущая, может быть,
Насколько велико блаженство пить.

Глотая воду, как земля сухая,
Их губы оставались горячи,
Их языки чернели, опухая,
В иссохшем рту, как в доменной печи.
Так, о росинке нищих умоляя,
В аду напрасно стонут богачи!.. — LXXXV—VI

 

It pour'd down torrents, but they were no richer
Until they found a ragged piece of sheet,
Which served them as a sort of spongy pitcher,
And when they deem'd its moisture was complete
They wrung it out, and though a thirsty ditcher
Might not have thought the scanty draught so sweet
As a full pot of porter, to their thinking
They ne'er till now had known the joys of drinking.

And their baked lips, with many a bloody crack,
Suck'd in the moisture, which like nectar stream'd;
Their throats were ovens, their swoln tongues were black,
As the rich man's in hell, who vainly scream'd
To beg the beggar, who could not rain back
A drop of dew, when every drop had seem'd
To taste of heaven…

  •  

Как ты хорош, хамелеон небесный,
Паров и солнца дивное дитя!
Подёрнут дымкой пурпур твой чудесный,
Всё семицветье светом золотя, —
Так полумесяцы во тьме окрестной
Горят, над минаретами блестя.
(Но, впрочем, синяки при боксе тоже
С его цветами, несомненно, схожи!) — XCII

 

It changed, of course; a heavenly chameleon,
The airy child of vapour and the sun,
Brought forth in purple, cradled in vermilion,
Baptized in molten gold, and swathed in dun,
Glittering like crescents o'er a Turk's pavilion,
And blending every colour into one,
Just like a black eye in a recent scuffle
(For sometimes we must box without the muffle).

  •  

Их ветер бил, хлестали дождь и град,
Их леденили ночи, дни сжигали,
Но худшим злом был всё-таки понос,
Который им Педрилло преподнёс. — CII

 

By night chill'd, by day scorch'd, thus one by one
They perish'd, until wither'd to these few,
But chiefly by a species of self-slaughter,
In washing down Pedrillo with salt water.

  •  

Но просто взять его в отцовский дом,
Она считала, будет ненадёжно:
Ведь в помещенье, занятом котом,
Больных мышей лечить неосторожно;.. — CXXX

 

But taking him into her father's house
Was not exactly the best way to save,
But like conveying to the cat the mouse,
Or people in a trance into their grave;..

  •  

О, долгий, долгий поцелуй весны!
Любви, мечты и прелести сиянье
В нём, словно в фокусе, отражены.
Лишь в. юности, в блаженном состоянье,
Когда душа и ум одним полны,
И кровь как лава, и в сердцах пыланье,
Нас потрясают поцелуи те,
Которых сила в нежной долготе. <…>

Они молчали оба, наслаждаясь
От всей души мгновеньем упоительным
Слияния, так пчёлка чистый мёд,
Прильнув к цветку прекрасному, сосёт. — CLXXXVI—II

 

A long, long kiss, a kiss of youth, and love,
And beauty, all concéntrating like rays
Into one focus, kindled from above;
Such kisses as belong to early days,
Where heart, and soul, and sense, in concert move,
And the blood's lava, and the pulse a blaze,
Each kiss a heart-quake,—for a kiss's strength,
I think, it must be reckon'd by its length. <…>

They had not spoken; but they felt allured,
As if their souls and lips each other beckon'd,
Which, being join'd, like swarming bees they clung—
Their hearts the flowers from whence the honey sprung.

  •  

Младенец нежный, на огонь взирающий
Иль матери своей сосущий грудь;
Молящийся, икону созерцающий,
Араб, сумевший щедростью блеснуть,
Пират, добычу в море настигающий,
Скупец, в сундук сующий что-нибудь, —
Блаженны, но блаженство несравнимое
Смотреть, как спит создание любимое! — CXCVI

 

An infant when it gazes on a light,
A child the moment when it drains the breast,
A devotee when soars the Host in sight,
An Arab with a stranger for a guest,
A sailor when the prize has struck in fight,
A miser filling his most hoarded chest,
Feel rapture; but not such true joy are reaping
As they who watch o'er what they love while sleeping.

  •  

Любовь! Ты — зла богиня! Я немею,
Но дьяволом назвать тебя не смею!

Ты не щадишь супружеских цепей,
Рогами украшаешь лбы великих:
И Магомет, и Цезарь, и Помпей,
Могучие и славные владыки, —
Их судьбы поражают всех людей,
Все времена их знают, все языки;
Но, как геройство их ни воспевать, —
Всех можно рогоносцами назвать. — CCV—I

 

Oh, Love! thou art the very god of evil,
For, after all, we cannot call thee devil.

Thou mak'st the chaste connubial state precarious,
And jestest with the brows of mightiest men:
Cæsar and Pompey, Mahomet, Belisarius,
Have much employ'd the muse of history's pen;
Their lives and fortunes were extremely various,
Such worthies Time will never see again;
Yet to these four in three things the same luck holds,
They all were heroes, conquerors, and cuckolds.

  •  

Печень — нашей желчи карантин,
Но функции прескверно выполняет:
В ней первая же страсть, как властелин,
Такую тьму пороков вызывает,
В ней злоба, зависть, мстительность и сплин
Змеиные клубки свои свивают,
Как из глубин вулкана, сотни бед
Из недр её рождаются на свет. — CCXV

 

The liver is the lazaret of bile,
But very rarely executes its function,
For the first passion stays there such a while,
That all the rest creep in and form a junction,
Life knots of vipers on a dunghill's soil,—
Rage, fear, hate, jealousy, revenge, compunction,—
So that all mischiefs spring up from this entrail,
Like earthquakes from the hidden fire call'd "central."

  •  

В поэме мной задумано по плану
Двенадцать или, может, вдвое больше глав;.. — CCXVI

 

… the number I'll allow
Each canto of the twelve, or twenty-four;..

Песнь третья[править]

осень 1819 — 1820
  •  

Увы, любовь, зачем таков закон,
Что любящих пути всегда фатальны?
Зачем алтарь блаженства окружён
Конвоем кипарисов погребальных?
Зачем цветок прекрасный обречён
Пленять сердца любовников печальных
И погибать от любящей руки,
Покорные роняя лепестки?

Лишь в первой страсти дорог нам любимый.
Потом любовь уж любят самоё,
Умея с простотой неоценимой,
Как туфельку, примеривать eё!.. — II—III

 

Oh, Love! what is it in this world of ours
Which makes it fatal to be loved? Ah, why
With cypress branches hast thou wreathed thy bowers,
And made thy best interpreter a sigh?
As those who dote on odours pluck the flowers,
And place them on their breast—but place to die—
Thus the frail beings we would fondly cherish
Are laid within our bosoms but to perish.

In her first passion woman loves her lover,
In all the others all she loves is love,
Which grows a habit she can ne'er get over,
And fits her loosely—like an easy glove,
As you may find, whene'er you like to prove her…

  •  

Не ладят меж собой любовь и брак!
Сродни вину, без всякого сомненья,
Печальный уксус, но какой чудак
Напиток сей и трезвый и унылый —
Способен пить, болтая с музой милой! <…>

Мужья стыдятся нежности наивной,
Притом они, конечно, устают:
Нельзя же восхищаться непрерывно
Тем, что нам ежедневно подают! <…>

Любую страсть и душит и гнетёт
Семейных отношений процедура:
Любовник юный радостью цветёт,
А юный муж глядит уже понуро.
Никто в стихах прекрасных не поёт
Супружеское счастье; будь Лаура
Повенчана с Петраркой— видит бог,
Сонетов написать бы он не мог! — V, VII, VIII

 

Although they both are born in the same clime;
Marriage from love, like vinegar from wine—
A sad, sour, sober beverage—by time
Is sharpen'd from its high celestial flavour
Down to a very homely household savour. <…>

Men grow ashamed of being so very fond;
They sometimes also get a little tired
(But that, of course, is rare), and then despond:
The same things cannot always be admired <…>.

There's doubtless something in domestic doings
Which forms, in fact, true love's antithesis;
Romances paint at full length people's wooings,
But only give a bust of marriages;
For no one cares for matrimonial cooings,
There's nothing wrong in a connubial kiss:
Think you, if Laura had been Petrarch's wife,
He would have written sonnets all his life?

  •  

Пирату-папе и во сне не снилось,
Как сильно дочь его переменилась!

Все флаги он в морях подстерегал
И грабил. Но к нему не будем строги:
Будь он министром, всякий бы сказал,
Что просто утверждает он налоги![4]
Он был скромней и скромно занимал
Свой пост; морей бескрайние дороги,
Как честный сборщик, не жалея сил,
Он вдоль и поперёк исколесил.

Его в последнем рейсе задержала
Большая буря и большой улов.
Пришлось добычу выследить сначала,
А после брать десятками голов.
Но в бухте, где погода не мешала,
Он сосчитал и выстроил рабов,
Ошейники надел и цену мелом
И чернокожим выставил и белым!

Десяток он на Матапане сбыл,
Тунисскому агенту сдал десяток,
Больного старикашку утопил
(Закон любой торговли прост и краток!),
С богатых для начала получил
Значительного выкупа задаток
И, заковав попарно остальных,
На рынок в Триполи отправил их. — XIII—VI

 

Thus she came often, not a moment losing,
Whilst her piratical papa was cruising.

Let not his mode of raising cash seem strange,
Although he fleeced the flags of every nation,
For into a prime minister but change
His title, and 't is nothing but taxation;
But he, more modest, took an humbler range
Of life, and in an honester vocation
Pursued o'er the high seas his watery journey,
And merely practised as a sea-attorney.

The good old gentleman had been detain'd
By winds and waves, and some important captures;
And, in the hope of more, at sea remain'd,
Although a squall or two had damp'd his raptures,
By swamping one of the prizes; he had chain'd
His prisoners, dividing them like chapters
In number'd lots; they all had cuffs and collars,
And averaged each from ten to a hundred dollars[К 6].

Some he disposed of off Cape Matapan,
Among his friends the Mainots; some he sold
To his Tunis correspondents, save one man
Toss'd overboard unsaleable (being old);
The rest—save here and there some richer one,
Reserved for future ransom—in the hold
Were link'd alike, as for the common people he
Had a large order from the Dey of Tripoli.

  •  

Не все мужья, как славный Одиссей,
В объятья Пенелопы попадают,
Не все супруги ждут своих мужей
И холодно любовников встречают:
Порой, застыв пред урною своей,
Скиталец потрясённый замечает,
Что друг — отец детей его жены,
И свой же Аргус рвёт ему штаны! — XXIII

 

An honest gentleman at his return
May not have the good fortune of Ulysses;
Not all lone matrons for their husbands mourn,
Or show the same dislike to suitors' kisses;
The odds are that he finds a handsome urn
To his memory—and two or three young misses
Born to some friend, who holds his wife and riches,—
And that his Argus—bites him by the breeches.

  •  

Ламбро, предприимчивый пират,
<…> Был он грубоват,
Но проявлял нежнейшую заботу
О дочери, хотя глагол «любить»
Не смог бы как философ объяснить. — XXVI

 

Lambro, our sea-solicitor,
<…> had no notion
Of the true reason of his not being sad,
Or that of any other strong emotion;
He loved his child, and would have wept the loss of her,
But knew the cause no more than a philosopher.

  •  

Какие беды смертных поджидают!
Счастливейшим за весь железный век
Денёчек золотой перепадает!
Все наслажденья переходят в грех
И, как сирены, в бездну увлекают;.. — XXXVI

 

The happiest mortals even after dinner—
A day of gold from out an age of iron
Is all that life allows the luckiest sinner;
Pleasure (whene'er she sings, at least)'s a siren,
That lures, to flay alive, the young beginner;..

  •  

И наш пират имел горячий нрав,
Но, будучи в серьёзном настроенье,
Умел, как притаившийся удав,
Готовить на добычу нападенье.
Не делал он, терпенье потеряв,
Ни одного поспешного движенья;
Но если раз удар он наносил, —
Второй удар уже не нужен был! — XLVIII

 

Not that he was not sometimes rash or so,
But never in his real and serious mood;
Then calm, concentrated, and still, and slow,
He lay coil'd like the boa in the wood;
With him it never was a word and blow,
His angry word once o'er, he shed no blood,
But in his silence there was much to rue,
And his one blow left little work for two.

  •  

Когда бы воскресали мертвецы
(Что, бог даст, никогда не приключится),
Когда бы все супруги и отцы
Могли к своим пенатам возвратиться,
Вы все — неуловимые лжецы,
Умеющие в траур облачиться
И плакать над могилами — увы! —
От воскресений плакали бы вы. — L

 

If all the dead could now return to life
(Which God forbid!) or some, or a great many,
For instance, if a husband or his wife
(Nuptial examples are as good as any),
No doubt whate'er might be their former strife,
The present weather would be much more rainy—
Tears shed into the grave of the connection
Would share most probably its resurrection.

  •  

Эллады гордый дух таился в нём:
С героями Колхиды несравненной
Он мог бы плыть за золотым руном,
Бесстрашный, беззаботный, дерзновенный.
Он был строптив и выносил с трудом
Позор отчизны попранной, презренной
И скорбной. Человечеству в укор
Он вымещал на всех её позор.

Но ионийской тонкостью взыскательной
Его прекрасный климат наделил —
Он как-то поневоле, бессознательно
Картины, танцы, музыку любил, — LV—I

 

Something of the spirit of old Greece
Flash'd o'er his soul a few heroic rays,
Such as lit onward to the Golden Fleece
His predecessors in the Colchian days;
Tis true he had no ardent love for peace—
Alas! his country show'd no path to praise:
Hate to the world and war with every nation
He waged, in vengeance of her degradation.

Still o'er his mind the influence of the clime
Shed its Ionian elegance, which show'd
Its power unconsciously full many a time,—
A taste seen in the choice of his abode,
A love of music and of scenes sublime…

  •  

Всегда страшна для пастуха и стада
Тигрица, потерявшая тигрят;
Ужасны моря пенные громады,
Когда они бушуют и гремят,
Но этот гнев о мощные преграды
Скорее разобьёт свой шумный ад,
Чем гнев отца — немой, глубокий, чёрный,
Из всех страстей особенно упорный. — LVIII

 

The cubless tigress in her jungle raging
Is dreadful to the shepherd and the flock;
The ocean when its yeasty war is waging
Is awful to the vessel near the rock;
But violent things will sooner bear assuaging,
Their fury being spent by its own shock,
Than the stern, single, deep, and wordless ire
Of a strong human heart, and in a sire.

  •  

Он, вопреки привычке прежних дней,
Бранил былое, восхищаясь новым,
За сытный пудинг со стола царей
Стал антиякобинцем образцовым[К 7].
Он поступился гордостью своей,
Свободной волей и свободным словом,
И пел султана, раз велел султан, —
Правдив, как Саути, и, как Крэшоу, рьян![К 8]

Он изменялся, видя измененья,
Охотно, как магнитная игла:
Но чересчур вертлявой, без сомненья,
Его звезда полярная была! — LXXIX—X

 

He praised the present, and abused the past,
Reversing the good custom of old days,
An Eastern anti-jacobin at last
He turn'd, preferring pudding to no praise—
For some few years his lot had been o'ercast
By his seeming independent in his lays,
But now he sung the Sultan and the Pacha
With truth like Southey, and with verse like Crashaw.

He was a man who had seen many changes,
And always changed as true as any needle;
His polar star being one which rather ranges,
And not the fix'd—he knew the way to wheedle…

  •  

Не верьте франкам — шпагу их
Легко продать, легко купить;
Лишь меч родной в руках родных
Отчизну может защитить!
Не верьте франкам: их обман
Опасней силы мусульман! — LXXXVI, «Острова Греции» (The Isles of Greece, 14)

 

Trust not for freedom to the Franks—
They have a king who buys and sells;
In native swords, and native ranks,
The only hope of courage dwells;
But Turkish force, and Latin fraud,
Would break your shield, however broad.

  •  

Любой великой нации кумир
Имеет нежелательные свойства,
Вредящие традициям геройства! <…>

Не каждый же, как Саути, моралист,
Болтавший о своей «Пантисократии»; <…>
Когда-то Колридж был весьма речист.
Но продал он теперь газетной братия
Свой гордый пыл и выбросил, увы,
Модисток Бата вон из головы[К 9].

Их имена теперь являют нам
Ботани-бэй[1] моральной географии;
Из ренегатства с ложью пополам
Слагаются такие биографии.
Том новый Вордсворта — снотворный хлам
Какого не бывало в типографии,
«Прогулкой» называется и мне,
Ей-богу, омерзителен втройне!

Он сам нарочно мысль загромождает
(Авось его читатель не поймёт!),
А Вордсворта друзья напоминают
Поклонников пророчицы Сауткотт[К 10]:
Их речи никого не поражают —
Их всё-таки народ не признаёт.
Плод их таланта, как видали все вы, —
Не чудо, а водянка старой девы! <…>

Но теряя нить забавных приключений, <…>
Я прихожу в парламентский экстаз… — XCII—VI

 

… although truth exacts
These amiable descriptions from the scribes,
As most essential to their hero's story,
They do not much contribute to his glory.

All are not moralists, like Southey, when
He prated to the world of "Pantisocracy;" <…>
Or Coleridge, long before his flighty pen
Let to the Morning Post its aristocracy;
When he and Southey, following the same path,
Espoused two partners (milliners of Bath).

Such names at present cut a convict figure,
The very Botany Bay in moral geography;
Their loyal treason, renegado rigour,
Are good manure for their more bare biography.
Wordsworth's last quarto, by the way, is bigger
Than any since the birthday of typography;
A drowsy frowzy poem, call'd the "Excursion."
Writ in a manner which is my aversion.

He there builds up a formidable dyke
Between his own and others' intellect;
But Wordsworth's poem, and his followers, like
Joanna Southcote's Shiloh, and her sect,
Are things which in this century don't strike
The public mind,—so few are the elect;
And the new births of both their stale virginities
Have proved but dropsies, taken for divinities. <…>

But I soliloquize beyond expression; <…>
Put off business to the ensuing session…

  •  

«Гомер порою спит», — сказал Гораций[1].
Порою Вордсворт бдит, сказал бы я.
Его «Возница»[К 11], сын унылых граций,
Блуждает над озерами, друзья,
В тоске неудержимых ламентаций:
Ему нужна какая-то «ладья»!
И, слюни, словно волны, распуская,
Он плавает, отнюдь не утопая.

Пегасу трудно «Воз» такой тащить,
Ему и не взлететь до Аполлона;
Поэту б у Медеи попросить
Хоть одного крылатого дракона!
Но ни за что не хочет походить
На классиков глупец самовлюбленный:
Он бредит о луне, и посему
Воздушный шар[К 12] годился бы ему. — XCVIII—IX

 

We learn from Horace, "Homer sometimes sleeps;"
We feel without him: Wordsworth sometimes wakes,
To show with what complacency he creeps,
With his dear "Waggoners," around his lakes.
He wishes for "a boat" to sail the deeps—
Of ocean?—No, of air; and then he makes
Another outcry for "a little boat,"
And drivels seas to set it well afloat.

If he must fain sweep o'er the ethereal plain,
And Pegasus runs restive in his "Waggon,"
Could he not beg the loan of Charles's Wain?
Or pray Medea for a single dragon?
Or if, too classic for his vulgar brain,
He fear'd his neck to venture such a nag on,
And he must needs mount nearer to the moon,
Could not the blockhead ask for a balloon?

  •  

Придирчивая пресса разгласила,
Что набожности мне недостаёт,
Но я постиг таинственные силы,
Моя дорога на небо ведёт.
Мне служат алтарями все светила,
Земля, и океан, и небосвод —
Везде начало жизни обитает,
Которое творит и растворяет. — CIV

 

Some kinder casuists are pleased to say,
In nameless print—that I have no devotion;
But set those persons down with me to pray,
And you shall see who has the properest notion
Of getting into heaven the shortest way;
My altars are the mountains and the ocean,
Earth, air, stars,—all that springs from the great Whole,
Who hath produced, and will receive the soul.

  •  

Когда погиб поверженный Нерон,
Рычал, ликуя, Рим освобождённый:
«Убит! Убит убийца! Рим спасён!
Воскрешены священные законы!»
Но кто-то, робким сердцем умилён,
На гроб его с печалью затаённой
Принёс цветы и этим подтвердил,
Что и Нерона кто-нибудь любил. — CIX

 

When Nero perish'd by the justest doom
Which ever the destroyer yet destroy'd,
Amidst the roar of liberated Rome,
Of nations freed, and the world overjoy'd,
Some hands unseen strew'd flowers upon his tomb:
Perhaps the weakness of a heart not void
Of feeling for some kindness done, when power
Had left the wretch an uncorrupted hour.

  •  

Докучать я не желаю вам
Эпичностью моей — для облегченья
Я перережу песню пополам,
Чтоб не вводить людей во искушенье!
Я знаю, только тонким знатокам
Заметно будет это улучшенье… — CXI

 

I feel this tediousness will never do—
'T is being too epic, and I must cut down
(In copying) this long canto into two;
They'll never find it out, unless I own
The fact, excepting some experienced few;
And then as an improvement 't will be shown…

Песнь четвёртая[править]

осень 1819 — январь 1820
  •  

Поэму начинать бывает трудно,
Да и кончать задача нелегка:
Пегас несётся вскачь — смотри, как чудно!
А вскинется — и сбросит седока!
Как Люцифер, упрямец безрассудный,
Мы все грешим гордынею, пока
Не занесёмся выше разуменья,
Тем опровергнув наше самомненье. — I

 

Nothing so difficult as a beginning
In poesy, unless perhaps the end;
For oftentimes when Pegasus seems winning
The race, he sprains a wing, and down we tend,
Like Lucifer when hurl'd from heaven for sinning;
Our sin the same, and hard as his to mend,
Being pride, which leads the mind to soar too far,
Till our own weakness shows us what we are.

  •  

Превращает правды хладный блеск
Минувших дней романтику в бурлеск. — III

 

The sad truth which hovers o'er my desk
Turns what was once romantic to burlesque.

  •  

Меня язвят со злобой лицемеры;
Их злая брань несется, как поток;
По-ихнему, я — враг заклятый веры
И чествую в своих стихах порок.
Нападки наглецов не знают меры.
Клянусь, от этих целей я далек;
Без всяких задних мыслей, для забавы,
Шутя, пишу игривые октавы.

У нас же не в чести шутливый тон;
Так Пульчи пел, и я его романов
Поклонник; воспевал игриво он
Волшебников, шутов и великанов,
Мир жалких Дон Кихотов тех времён,
Безгрешных дам и королей-тиранов.
Весь этот мир исчез (лишь деспот цел);
Так можно ль петь теперь, как Пульчи пел?[5]V—I

 

Some have accused me of a strange design
Against the creed and morals of the land,
And trace it in this poem every line:
I don't pretend that I quite understand
My own meaning when I would be very fine;
But the fact is that I have nothing plann'd,
Unless it were to be a moment merry,
A novel word in my vocabulary.

To the kind reader of our sober clime
This way of writing will appear exotic;
Pulci was sire of the half-serious rhyme,
Who sang when chivalry was more Quixotic,
And revell'd in the fancies of the time,
True knights, chaste dames, huge giants, kings despotic:
But all these, save the last, being obsolete,
I chose a modern subject as more meet.

  •  

Меня винят в нападках постоянно
На нравы и обычаи страны.
Из каждой строчки этого романа
Такие мысли якобы ясны.
Но я не строил никакого плана,
Да мне и планы вовсе не нужны;
Я думал быть весёлым — это слово
В моих устах звучит, пожалуй, ново!

Боюсь, для здравомыслящих людей
Звучит моя поэма экзотически;
Лукавый Пульчи, милый чародей,
Любил сей жанр ирои-сатирический
Во дни бесстрашных рыцарей и феи,
Невинных дев и власти деспотической.
Последняя найдётся и у нас,
Но прочих всех давно иссяк запас. — то же

  •  

О, сердце, сердце! О, сосуд священный,
Сосуд тончайший! Трижды счастлив тот,
Кому рука фортуны дерзновенной
Его одним ударом разобьёт!
Ни долгих лет, ни горести бессменной,
Ни тяжести утрат он не поймёт, —
Но жизнь, увы, цепляется упорно
За тех, кто жаждет смерти непритворно. — XI

 

The heart—which may be broken: happy they!
Thrice fortunate! who of that fragile mould,
The precious porcelain of human clay,
Break with the first fall: they can ne'er behold
The long year link'd with heavy day on day,
And all which must be borne, and never told;
While life's strange principle will often lie
Deepest in those who long the most to die.

  •  

Порой жестокое недомоганье
Вино и женщины приносят нам,
За радости нас облагая данью,
Какое предпочесть — не знаю сам,
Но я скажу, потомству в назиданье,
Проблему изучив по всем статьям,
Что лучше уж с обоими спознаться,
Чем ни одним из них не наслаждаться! — XXV

  •  

Как странно звук взведённого курка
Внимательное ухо поражает,
Когда, прищурясь, нас издалека
Приятель у барьера поджидает,
Где нас от рокового тупика
Едва двенадцать ярдов отделяют!
Но кто имел дуэлей больше двух,
Тот потеряет утончённый слух. — XLI

 

It has a strange quick jar upon the ear,
That cocking of a pistol, when you know
A moment more will bring the sight to bear
Upon your person, twelve yards off, or so;
A gentlemanly distance, not too near,
If you have got a former friend for foe;
But after being fired at once or twice,
The ear becomes more Irish, and less nice.

  •  

Из Феса мать её происходила —
Из той страны, где, как известно всем,
Соседствуют пустыня и Эдем.

Там осеняют мощные оливы
Обложенные мрамором фонтаны,
Там по пустыне выжженной, тоскливой
Идут верблюдов сонных караваны,
Там львы рычат, там блещет прихотливо
Цветов и трав наряд благоуханный,
Там древо смерти источает яд,
Там человек преступен — или свят!

Горячим солнцем Африки природа
Причудливая там сотворена,
И кровь её горячего народа
Игрой добра и зла накалена.
И мать Гайдэ была такой породы:
Её очей прекрасных глубина
Таила силу страсти настоящей,
Дремавшую, как лев в зелёной чаще.

Конечно, дочь её была нежней:
Она спокойной грацией сияла;
Как облака прекрасных летних дней,
Она грозу безмолвно накопляла;
Она казалась кроткой, но и в ней,
Как пламя, сила тайная дремала
И, как самум, могла прорваться вдруг,
Губя и разрушая всё вокруг. — LIV—VII

 

Her mother was a Moorish maid, from Fez,
Where all is Eden, or a wilderness.

There the large olive rains its amber store
In marble fonts; there grain, and flower, and fruit,
Gush from the earth until the land runs o'er;
But there, too, many a poison-tree has root,
And midnight listens to the lion's roar,
And long, long deserts scorch the camel's foot,
Or heaving whelm the helpless caravan;
And as the soil is, so the heart of man.

Afric is all the sun's, and as her earth
Her human day is kindled; full of power
For good or evil, burning from its birth,
The Moorish blood partakes the planet's hour,
And like the soil beneath it will bring forth:
Beauty and love were Haidée's mother's dower;
But her large dark eye show'd deep Passion's force,
Though sleeping like a lion near a source.

Her daughter, temper'd with a milder ray,
Like summer clouds all silvery, smooth, and fair,
Till slowly charged with thunder they display
Terror to earth, and tempest to the air,
Had held till now her soft and milky way;
But overwrought with passion and despair,
The fire burst forth from her Numidian veins,
Even as the Simoom sweeps the blasted plains.

  •  

Безумных я описывать боюсь,
По правде говоря — из опасения,
Что тронутым и сам я покажусь!.. — LXXIV

 

I don't much like describing people mad,
For fear of seeming rather touch'd myself…

  •  

Как водится, в Сицилию на сцену
Спешила из Ливорно труппа их.
Их продал импресарио пирату —
И взял за это небольшую плату! — LXXX

 

… a troop going to act
In Sicily (all singers, duly rear'd
In their vocation) had not been attack'd
In sailing from Livorno by the pirate,
But sold by the impresario at no high rate.

  •  

Поэты, нам известные сейчас,
Избранниками славы и преданья
Живут среди людей один лишь раз,
Но имени великого звучанье
Столетий двадцать катится до вас,
Как снежный ком. Чем больше расстоянье,
Тем больше глыба, но она всегда
Не что иное, как скопленье льда. <…>

Все памятники кровью освящаются,
Но скоро человеческая грязь
К ним пристаёт — и чернь уж их чуждается.
Над собственною мерзостью глумясь!
Ищейки за трофеями гоняются
В болоте крови. Славы напилась
Земля на славу, и её трофеи
Видений ада Дантова страшнее! — C, CV

 

Of poets who come down to us through distance
Of time and tongues, the foster-babes of Fame,
Life seems the smallest portion of existence;
Where twenty ages gather o'er a name,
'T is as a snowball which derives assistance
From every flake, and yet rolls on the same,
Even till an iceberg it may chance to grow;
But, after all, 't is nothing but cold snow. <…>

With human blood that column was cemented,
With human filth that column is defiled,
As if the peasant's coarse contempt were vented
To show his loathing of the spot he soil'd:
Thus is the trophy used, and thus lamented
Should ever be those blood-hounds, from whose wild
Instinct of gore and glory earth has known
Those sufferings Dante saw in hell alone.

  •  

О вы, чулки небесной синевы[1],
Пред кем дрожит несмелый литератор,
Поэма погибает, если вы
Не огласите ваше «imprimatur».
В обертку превратит её, увы,
Парнасской славы бойкий арендатор!
Ах, буду ль я обласкан невзначай
И приглашён на ваш Кастальский чай? — CVIII

 

Oh! ye, who make the fortunes of all books!
Benign Ceruleans of the second sex!
Who advertise new poems by your looks,
Your "imprimatur" will ye not annex?
What! must I go to the oblivious cooks,
Those Cornish plunderers of Parnassian wrecks?
Ah! must I then the only minstrel be,
Proscribed from tasting your Castalian tea!

Песнь пятая[править]

16 октября — 27 ноября 1820
  •  

Былых иллюзий я не узнаю —
Они, как змеи, сняли чешую.

Согласен я, что чешуя другая
Бывает и пестрей, но каждый раз
Она сползает, медленно линяя,
И новая уже ласкает глаз.
Сперва любовь нас ловит, ослепляя,
Но не одна любовь прельщает нас;
Злопамятство, упрямство, жажда славы —
Приманок много для любого нрава.

<…> нужно находить
Осмысленную цель в любом явленье;
Нас обучает рабства тяжкий гнёт,
Как исполнять честнее роль господ! — XXI—III

 

"You take things coolly, sir," said Juan. "Why,"
Replied the other, "what can a man do?
There still are many rainbows in your sky,
But mine have vanish'd. All, when life is new,
Commence with feelings warm, and prospects high;
But time strips our illusions of their hue,
And one by one in turn, some grand mistake
Casts off its bright skin yearly like the snake.

"'T is true, it gets another bright and fresh,
Or fresher, brighter; but the year gone through,
This skin must go the way, too, of all flesh,
Or sometimes only wear a week or two;—
Love's the first net which spreads its deadly mesh;
Ambition, Avarice, Vengeance, Glory, glue
The glittering lime-twigs of our latter days,
Where still we flutter on for pence or praise."

<…> you will allow
By setting things in their right point of view,
Knowledge, at least, is gain'd; for instance, now,
We know what slavery is, and our disasters
May teach us better to behave when masters.

  •  

Так на чужих коней глядят цыганы,
Портной — на ткани, на овцу — орёл,
Служители тюрьмы — на арестанта,
На деньги — ростовщик, на женщин — франты.

Нет, на рабов глядят ещё смелей!
Себе подобных покупать отрадно.
Но если приглядеться почестней —
И Власть, и Красота до денег жадны
И нет непродающихся людей:
Наличный счёт — хозяин беспощадный!
Всяк получает за своя грешки —
Иной короны, а иной пинки. <…>

Барышник торговался с истым жаром,
Божился, клялся, в сторону плевал
И цену набивал своим товарам,
Как будто бы скотину продавал.
Процесс торговли далеко не всякий
Сумел бы отличить от буйной драки.

Но скоро крики перешли в ворчанье,
И спорщики достали кошельки,
И серебра приятное журчанье
Плеснуло звоном на ладонь руки. — XXVII—IX

 

No lady e'er is ogled by a lover,
Horse by a blackleg, broadcloth by a tailor,
Fee by a counsel, felon by a jailor,

As is a slave by his intended bidder.
'T is pleasant purchasing our fellow-creatures;
And all are to be sold, if you consider
Their passions, and are dext'rous; some by features
Are bought up, others by a warlike leader,
Some by a place—as tend their years or natures;
The most by ready cash—but all have prices,
From crowns to kicks, according to their vices. <…>

Turn'd to the merchant, and begun to bid
First but for one, and after for the pair;
They haggled, wrangled, swore, too—so they did!
As though they were in a mere Christian fair
Cheapening an ox, an ass, a lamb, or kid;
So that their bargain sounded like a battle
For this superior yoke of human cattle.

At last they settled into simple grumbling,
And pulling out reluctant purses, and
Turning each piece of silver o'er, and tumbling
Some down, and weighing others in their hand…

  •  

Вольтер не соглашается со мною:
Он заявляет, что его Кандид,
Покушав, примиряется с судьбою
И на людей по-новому глядит.
Но кто не пьян и не рождён свиньёю —
Того пищеваренье тяготит,
В том крови учащенное биенье
Рождает боль, тревогу и сомненья. — XXXI

 

Voltaire says "No:" he tells you that Candide
Found life most tolerable after meals;
He's wrong—unless man were a pig, indeed,
Repletion rather adds to what he feels,
Unless he's drunk, and then no doubt he's freed
From his own brain's oppression while it reels.

  •  

Я был когда-то мастер описаний,
Но в наши дни — увы! — любой болван
Отягощает публики вниманье
Красотами природы жарких стран.
Ему — восторг, издателю — страданье,
Природе ж всё равно, в какой роман,
Путеводитель, стансы и сонеты
Её вгоняют чахлые поэты. — LII

 

I won't describe; description is my forte,
But every fool describes in these bright days
His wondrous journey to some foreign court,
And spawns his quarto, and demands your praise—
Death to his publisher, to him 't is sport;
While Nature, tortured twenty thousand ways,
Resigns herself with exemplary patience
To guide-books, rhymes, tours, sketches, illustrations.

  •  

Могучее величье пирамид
Напоминали взору двери эти,
А по бокам — ужасные на вид,
Уродливей всего, что есть на свете, —
Два карлика сидели. Как гранит,
Над ними двери высились,
Будто бы в насмешку. <…>

Какие губы мёртвой синевы!
Какой оттенок чёрно-серой кожи!
Какая форма страшной головы!
Какие злые, мерзостные рожи!
Чудовища чудовищной цены;
Они владыке каждому нужны!

Они ещё к тому же были немы,
Но совершали грозные дела:
Хранить и отворять врата гарема
Их страшная обязанность была.
Они же разрешали все проблемы
Искорененья дерзостного зла —
В их длинных пальцах быстрая верёвка
Виновных успокаивала ловко. — LXXXVIII—IX

 

This massy portal stood at the wide close
Of a huge hall, and on its either side
Two little dwarfs, the least you could suppose,
Were sate, like ugly imps, as if allied
In mockery to the enormous gate which rose
O'er them in almost pyramidic pride, <…>

Whose colour was not black, nor white, nor grey,
But an extraneous mixture, which no pen
Can trace, although perhaps the pencil may;
They were mis-shapen pigmies, deaf and dumb—
Monsters, who cost a no less monstrous sum.

Their duty was—for they were strong, and though
They look'd so little, did strong things at times—
To ope this door, which they could really do,
The hinges being as smooth as Rogers' rhymes;
And now and then, with tough strings of the bow,
As is the custom of those Eastern climes,
To give some rebel Pacha a cravat;
For mutes are generally used for that.

  •  

Богатства блеск и вкуса недостаток
Обычны для Востока, но — увы! —
Я западных дворцов видал с десяток,
И все они, признаться, таковы!
На всём какой-то фальши отпечаток:
Картины плохи, статуи мертвы
Но грубую дешёвую работу
Обильно искупает позолота. — XCIV

 

Wealth had done wonders—taste not much; such things
Occur in Orient palaces, and even
In the more chasten'd domes of Western kings
(Of which I have also seen some six or seven),
Where I can't say or gold or diamond flings
Great lustre, there is much to be forgiven;
Groups of bad statues, tables, chairs, and pictures,
On which I cannot pause to make my strictures.

  •  

В ней было всё, чем страшен слабый пол,
Все дьявольские чары сатаны,
С какими он однажды подошёл
Смутить покой Адамовой жены. <…>

Властительно в ней выражалась власть:
Она как будто сковывала цепью;
Как иго вы испытывали страсть,
Взирая на её великолепье… — CIX—X

 

Her form had all the softness of her sex,
Her features all the sweetness of the devil,
When he put on the cherub to perplex
Eve, and paved (God knows how) the road to evil <…>.

Something imperial, or imperious, threw
A chain o'er all she did; that is, a chain
Was thrown as 't were about the neck of you,—
And rapture's self will seem almost a pain
With aught which looks like despotism in view…

  •  

Что не имеют жёны уваженья
К мужьям венчанным; всем одна цена!
Обманывают всех без исключенья
Супругов — и монархов и князьков:
Уж такова традиция веков. — CXV

 

Emperors are only husbands in wives' eyes,
And kings and consorts oft are mystified,
As we may ascertain with due precision,
Some by experience, others by tradition.

  •  

Лишь тот, кто пытку слёз изведал сам,
Тот знает — слёзы женщин быстро тают,
А наши, как расплавленный свинец,
Впиваются в расщелины сердец! — CXVIII

 

A woman's tear-drop melts, a man's half sears,
Like molten lead, as if you thrust a pike in
His heart to force it out, for (to be shorter)
To them 't is a relief, to us a torture.

  •  

«Любовь — удел свободных! Подчинить
Султанской власти чувство не могу я!
Сгибаются колени, взоры льстят,
И руки служат, — но сердца молчат».

Для европейца это очень ясно,
Она ж привыкла искренне считать,
Что прихоти владыки всё подвластно,
Что даже эта прихоть — благодать!
Рабы невозмутимы и безгласны,
Не могут и не смеют возражать —
Вот бытия простое пониманье
В наивном императорском сознанье. <…>

Любовь к потомству всех страстей сильней,
Извечный сей инстинкт непобедим;
Тигрица, утка, заяц, воробей
Не подпускают к отпрыскам своим.
Мы сами за вознёю малышей
То с гордостью, то с нежностью следим,
Коль результат могуч, всесилен даже, —
То мощь первопричины какова же? <…>

Одно мгновенье гнев её пылал
(Не то она погибла бы от жара!),
Так ад перед поэтом возникал
В жестокой буре дымного пожара;
Так разбивались у могучих скал
Прибоя озверелые удары! <…>

Но эта буря, как любые грозы,
Промчалась, и за нею, как всегда,
Явился ливень — яростные слёзы,
Плотину прососавшая вода!
Ей сердце жгли бессильные угрозы
Раскаянья, досады и стыда;
Но людям в столь высоком положенье
Порой небесполезно униженье.

Оно их учит — пусть любой ценой, —
Что люди все в известной мере братья,
И что из глины сделано одной
Все — и горшки и вазы — без изъятья,
Что от страданий в жизни сей земной
Не защищает никакое платье… — CXXVII—III, XXXIII, V, VII—III

 

"Love is for the free!
I am not dazzled by this splendid roof,
Whate'er thy power, and great it seems to be;
Heads bow, knees bend, eyes watch around a throne,
And hands obey—our hearts are still our own."

This was a truth to us extremely trite;
Not so to her, who ne'er had heard such things:
She deem'd her least command must yield delight,
Earth being only made for queens and kings.
If hearts lay on the left side or the right
She hardly knew, to such perfection brings
Legitimacy its born votaries, when
Aware of their due royal rights o'er men. <…>

The love of offspring's nature's general law,
From tigresses and cubs to ducks and ducklings;
There's nothing whets the beak, or arms the claw
Like an invasion of their babes and sucklings;
And all who have seen a human nursery, saw
How mothers love their children's squalls and chucklings;
This strong extreme effect (to tire no longer
Your patience) shows the cause must still be stronger. <…>

Her rage was but a minute's, and 't was well—
A moment's more had slain her; but the while
It lasted 't was like a short glimpse of hell:
Nought's more sublime than energetic bile,
Though horrible to see yet grand to tell,
Like ocean warring 'gainst a rocky isle <…>.

A storm it raged, and like the storm it pass'd,
Pass'd without words—in fact she could not speak;
And then her sex's shame broke in at last,
A sentiment till then in her but weak,
But now it flow'd in natural and fast,
As water through an unexpected leak;
For she felt humbled—and humiliation
Is sometimes good for people in her station

It teaches them that they are flesh and blood,
It also gently hints to them that others,
Although of clay, are yet not quite of mud;
That urns and pipkins are but fragile brothers,
And works of the same pottery, bad or good,
Though not all born of the same sires and mothers…

  •  

Как смелость Боба Эйкра в страшный час[К 13],
Жуана целомудрие мелело;.. — CXLII

 

As through his palms Bob Acres' valour oozed,
So Juan's virtue ebb'd, I know not how;..

  •  

… вошёл тут <…> старый Баба:

«Подруга солнца и сестра луны! —
Сказал он. — Повелительница света!
Твоим очам миры подчинены,
Твоя улыбка радует планеты!
Как первый луч живительной весны,
Тебе я возвещаю час рассвета!
Внемли, и возликуй, и будь горда:
За мною Солнце следует сюда».

«Ах, боже мой! — воскликнула Гюльбея. —
Оно могло бы утром заглянуть!
Ко мне, комета старая! Скорее
Вели звездам составить Млечный Путь
Да прикажи держаться поскромнее!» <…>
Но тут её слова прервали клики:
«Султан идёт!» <…>

Он был мужчина видный и суровый:
Чалма до носа, борода до глаз;
Он ловко спасся из тюрьмы дворцовой
И брата удавил в удобный час.
Он был монарх не слишком образцовый,
Но плоховаты все они у нас:
Один лишь Солиман[1] — могучий воин —
Быть славой рода своего достоин. <…>

Он управлял без затрудненья
Четвёркой жён и нежных дев толпой,
Как наш король — супругою одной.

И если даже что-нибудь бывало —
Никто узнать подробности не мог;
Невозмутимо море принимало
Таинственно завязанный мешок!
Общественное мнение молчало:
Ни толков, ни догадок, ни тревог
В нём возбудить газеты не могли бы;
Мораль цвела — и… процветали рыбы. — CXLIII—V, VII—IX

 

… old Baba <…> enter'd.

"Bride of the Sun! and Sister of the Moon!"
('T was thus he spake) "and Empress of the Earth!
Whose frown would put the spheres all out of tune,
Whose smile makes all the planets dance with mirth,
Your slave brings tidings—he hopes not too soon—
Which your sublime attention may be worth:
The Sun himself has sent me like a ray,
To hint that he is coming up this way."

"Is it," exclaim'd Gulbeyaz, "as you say?
I wish to heaven he would not shine till morning!
But bid my women form the milky way.
Hence, my old comet! give the stars due warning—
And, Christian! mingle with them as you may—" <…>
Here they were interrupted by a humming
Sound, and then by a cry, "The Sultan's coming!" <…>

His Highness was a man of solemn port,
Shawl'd to the nose, and bearded to the eyes,
Snatch'd from a prison to preside at court,
His lately bowstrung brother caused his rise;
He was as good a sovereign of the sort
As any mention'd in the histories
Of Cantemir[1], or Knolles, where few shine
Save Solyman, the glory of their line. <…>

No process proved connubial animosity;
Four wives and twice five hundred maids, unseen,
Were ruled as calmly as a Christian queen.

If now and then there happen'd a slight slip,
Little was heard of criminal or crime;
The story scarcely pass'd a single lip—
The sack and sea had settled all in time,
From which the secret nobody could rip:
The Public knew no more than does this rhyme;
No scandals made the daily press a curse—
Morals were better, and the fish no worse.

  •  

Я признаю — бесспорно, турки правы:
В гаремы жён полезно запирать.
На юге слишком ветреные нравы,
Чтоб женщине свободу доверять.
На севере — и то они лукавы,
Но там холодный климат — благодать!
Снега, морозы, вьюги завыванья
Препятствуют порока процветанью.

Закон Востока мрачен и суров:
Оковы брака он не отличает
От рабских унизительных оков;
И всё-таки в гаремах возникает
Немало преступлений и грешков.
Красавиц многожёнство развращает;
Когда живут кентавром муж с женой,
У них на вещи взгляд совсем иной[К 14]. — CLVII—III

 

The Turks do well to shut—at least, sometimes—
The women up, because, in sad reality,
Their chastity in these unhappy climes
Is not a thing of that astringent quality
Which in the North prevents precocious crimes,
And makes our snow less pure than our morality;
The sun, which yearly melts the polar ice,
Has quite the contrary effect on vice.

Thus in the East they are extremely strict,
And Wedlock and a Padlock mean the same;
Excepting only when the former's pick'd
It ne'er can be replaced in proper frame;
Spoilt, as a pipe of claret is when prick'd:
But then their own Polygamy's to blame;
Why don't they knead two virtuous souls for life
Into that moral centaur, man and wife?

Песнь шестая[править]

VI, VII, VIII песни написаны летом 1822.
  •  

Две-три строфы этих песен касаются покойного маркиза Лондондерри[1]; но они были написаны несколько ранее его кончины. Я выбросил бы их, если бы олигархия этого человека умерла вместе с ним. Однако при настоящем положении вещей я не вижу ни в обстоятельствах его смерти, ни в обстоятельствах его жизни ничего такого, что могло бы помешать всем тем людям, к порабощению которых было устремлено всё его существование, свободно высказывать своё мнение о нём. <…> Вместе с миллионами других я считаю, что как министр он обладал более деспотическими наклонностями и более слабым интеллектом, чем любой правитель, когда-либо угнетавший свою страну. Поистине впервые со времён норманнов Англия оказалась в столь унизительном положении, что ею правил министр, который не умел говорить по-английски, впервые парламент допустил, чтобы предписания ему давались на языке миссис Малапроп. <…>
Преследование не есть опровержение и даже не победа: «жалкий атеист»[1], как его именуют, вероятно, счастливее в своей тюрьме, чем самые надменные из его противников. <…> это страдание во имя совести доставит больше прозелитов деизму, чем прелаты-еретики — христианству, чем министры-самоубийцы — тирании, чем щедро награждённые убийцы — тому нечестивому союзу, который оскорбляет мир, называя себя «Священным»! — перевод Н. Дьяконовой

 

In the course of these cantos, a stanza or two will be found relative to the late Marquis of Londonderry, but written some time before his decease. Had that person's oligarchy died with him, they would have been suppressed; as it is, I am aware of nothing in the manner of his death or of his life to prevent the free expression of the opinions of all whom his whole existence was consumed in endeavouring to enslave. <…> As a minister, I, for one of millions, looked upon him as the most despotic in intention, and the weakest in intellect, that ever tyrannised over a country. It is the first time indeed since the Normans that England has been insulted by a minister (at least) who could not speak English, and that Parliament permitted itself to be dictated to in the language of Mrs. Malaprop. <…>
Persecution is not refutation, nor even triumph: the "wretched infidel," as he is called, is probably happier in his prison than the proudest of his assailants. <…> that very suffering for conscience' sake will make more proselytes to deism than the example of heterodox Prelates to Christianity, suicide statesmen to oppression, or overpensioned homicides to the impious alliance which insults the world with the name of "Holy!"

  — предисловие к VI—VIII песням
  •  

Смелая и пылкая она
Прекрасна и стремительна бывает,
Когда, со всею страстью влюблена,
Все узы дерзновенно порывает,
Чтоб быть свободной. За любовь она
Вселенную и трон свой предлагает.
Такая даже дьявола затмит,
Любого в манихея превратит![К 15]III

 

Yet a headlong, headstrong, downright she,
Young, beautiful, and daring—who would risk
A throne, the world, the universe, to be
Beloved in her own way, and rather whisk
The stars from out the sky, than not be free
As are the billows when the breeze is brisk—
Though such a she's a devil (if that there be one),
Yet she would make full many a Manichean.

  •  

Недаром ореолом божества
Чело Любви украсили поэты,
Когда морщины низменных страстей
Не искажали образа людей. — VI

 

God is love, they say,
And Love's a god, or was before the brow
Of earth was wrinkled by the sins and tears
Of—but Chronology best knows the years.

  •  

(Монархам льстят прекрасными словами,
Пока не будет съеден царский прах
Слепыми якобинцами-червями[К 16]) —
Великий падишах, гроза и страх,
Ласкал Гюльбею нежными глазами,
Желая получить за этот взгляд,
Чего всегда любовники хотят.

Но помните, влюблённые поэты,
Что поцелуи, взгляды и слова
Для женщин — только части туалета,
Как бантики, чепцы и кружева;
Их можно, как и прочие предметы,
Снимать и надевать; и голова
И сердце ни при чём, а выраженья
Нежнейшие — всего лишь украшенья. — XIII—IV

 

So styled according to the usual forms
Of every monarch, till they are consign'd
To those sad hungry jacobins the worms,
Who on the very loftiest kings have dined,—
His Highness gazed upon Gulbeyaz' charms,
Expecting all the welcome of a lover
(A "Highland welcome" all the wide world over).

Now here we should distinguish; for howe'er
Kisses, sweet words, embraces, and all that,
May look like what is—neither here nor there,
They are put on as easily as a hat,
Or rather bonnet, which the fair sex wear,
Trimm'd either heads or hearts to decorate,
Which form an ornament, but no more part
Of heads, than their caresses of the heart.

  •  

Один тиран[1] когда-то говорил:
«Имей весь мир одну большую шею,
Я с маху б эту шею разрубил!»
Мое желанье проще и нежнее:
Поцеловать (наивная мечта!)
Весь милый женский род в одни уста.

Завидовать я мог бы Бриарею,
Творившему великие дела,
Когда бы он, десятки рук имея,
Имел и прочих членов без числа. — XXVII—III

 

The tyrant's wish, "that mankind only had
One neck, which he with one fell stroke might pierce:"
My wish is quite as wide, but not so bad,
And much more tender on the whole than fierce;
It being (not now, but only while a lad)
That womankind had but one rosy mouth,
To kiss them all at once from North to South.

Oh, enviable Briareus! with thy hands
And heads, if thou hadst all things multiplied
In such proportion!

  •  

Им не давал ни отдыху, ни сроку
Несокрушимый натиск русских сил,
За что льстецы венчанного порока
Доселе не устали прославлять
Великую монархиню и б…XCII

 

… the Russians,
Whose victories had recently increased
In Catherine's reign, whom glory still adores,
As greatest of all sovereigns and w—s.

  •  

Неуловимое движенье
Порой решает всё, и очень сложно
Предугадать, каким пойдёт путём
Каприза гневной женщины излом. — CXIX

 

Are things the turning of a hair or feather
May settle; but far be 't from me to anticipate
In what way feminine caprice may dissipate.

Песнь седьмая[править]

  •  

Достойны восхваления казаки,
Но как их имена произносить?
Сам доблестный Ахилл в бессмертной драке
Не мог бы пылкой смелостью затмить
Сих воинов великого народа,
Чьи имена не выговорить сроду!

Но нескольких я всё-таки готов
Назвать — хотя бы ради упражненья:
Чокенофф, Львофф, Арссеньефф, Чичакофф
Взгляните, каково нагроможденье
Согласных? Строкнофф[1], Стронгенофф, Чичшкофф!
Туга на ухо слава, без сомненья!
А впрочем, подобает, может быть,
Ей эту какофонию любить, <…>

Такие молодцы бросались в бой
На муфтиев и самого аллаха
И кожей правоверных мусульман
Свой полковой чинили барабан. — XIV—V, VII

 

How shall I spell the name of each Cossacque
Who were immortal, could one tell their story?
Alas! what to their memory can lack?
Achilles' self was not more grim and gory
Than thousands of this new and polish'd nation,
Whose names want nothing but—pronunciation.

Still I'll record a few, if but to increase
Our euphony: there was Strongenoff, and Strokonoff,
Meknop[1], Serge Lwow, Arséniew of modern Greece,
And Tschitsshakoff, and Roguenoff, and Chokenoff,
And others of twelve consonants apiece;
And more might be found out, if I could poke enough
Into gazettes; but Fame (capricious strumpet),
It seems, has got an ear as well as trumpet, <…>

Little cared they for Mahomet or Mufti,
Unless to make their kettle-drums a new skin
Out of their hides, if parchment had grown dear,
And no more handy substitute been near.

  •  

Умер он один в своём именье,
В унынье мрачном дни свои влача,
Кик проклятая всеми саранча.

Потёмкин был чудовищно богат
Поместьями, деньгами и чинами
В те дни, когда убийство и разврат
Мужчин дородных делало богами.
Он был высок, имел надменный взгляд
И щедро был украшен орденами
(В глазах царицы за один уж рост
Он мог занять весьма высокий пост!) — XXXVI— II

 

He died beneath a tree, as much unblest on
The soil of the green province he had wasted,
As e'er was locust on the land it blasted.

This was Potemkin—a great thing in days
When homicide and harlotry made great;
If stars and titles could entail long praise,
His glory might half equal his estate.
This fellow, being six foot high, could raise
A kind of phantasy proportionate
In the then sovereign of the Russian people,
Who measured men as you would do a steeple.

  •  

О, гордый лавр! Не стоит обрывать
Твой лист бессмертный ради рек кровавых
И горьких слёз, текущих в море славы. — LXVIII

 

Oh, glorious laurel! since for one sole leaf
Of thine imaginary deathless tree,
Of blood and tears must flow the unebbing sea.

  •  

Кресты, медали, ленты, галуны —
Бессмертнейших бессмертная забава!
Мундиры пылким мальчикам нужны,
Как веера красоткам! Любит Слава
Игрушки золочёные войны!
А что такое Слава? Вот уж, право,
Как выглядит она, не знаю я…
Мне давеча сказали, что свинья

Способна видеть ветер[К 17]. Это чудно!
Мне говорили, что, почуя ветер,
Свинья бежит довольно безрассудно;.. — LXXXIV—V

 

Medals, rank, ribands, lace, embroidery, scarlet,
Are things immortal to immortal man,
As purple to the Babylonian harlot:
An uniform to boys is like a fan
To women; there is scarce a crimson varlet
But deems himself the first in Glory's van.
But Glory's glory; and if you would find
What that is—ask the pig who sees the wind!

At least he feels it, and some say he sees,
Because he runs before it like a pig;..

Песнь восьмая[править]

  •  

Всегда «en grand» история берёт
События, детали опуская.
Но кто урон и выгоды учтёт,
Тому война претит; и я считаю,
Что столько денег тратить не расчёт,
За пядь земли сраженья затевая.
Одну слезу почётней осушить,
Чем кровью поле боя затопить. — III

 

History can only take things in the gross;
But could we know them in detail, perchance
In balancing the profit and the loss,
War's merit it by no means might enhance,
To waste so much gold for a little dross,
As hath been done, mere conquest to advance.
The drying up a single tear has more
Of honest fame, than shedding seas of gore.

  •  

Солдаты взвыли яростней зверей;
Так, бешенством великим потрясённый,
Во чреве Этны, злобой обуян,
Икает расходившийся титан. — VII

 

Then one vast fire, air, earth, and stream embraced,
Which rock'd as 't were beneath the mighty noises;
While the whole rampart blazed like Etna, when
The restless Titan hiccups in his den.

  •  

«Господней дщерью» Вордсворт умиленный
Назвал войну; коль так, она сестрой
Доводится Христу — и уж наверно
С неверными обходится прескверно. — IX

 

"Carnage" (so Wordsworth tells you) "is God's daughter:"
If he speak truth, she is Christ's sister, and
Just now behaved as in the Holy Land.

  •  

Выбрасывали пушки и мушкеты
Свинцовые пилюли и плевки.
Кровавое слабительное это
Сметает разом целые полки!
Пугают человечество кометы,
Чума и голод. Очень велики
Несчастья мира, но картина боя
Правдивая затмит всё зло земное;.. — XII

 

Three hundred cannon threw up their emetic,
And thirty thousand muskets flung their pills
Like hail, to make a bloody diuretic.
Mortality! thou hast thy monthly bills;
Thy plagues, thy famines, thy physicians, yet tick,
Like the death-watch, within our ears the ills
Past, present, and to come;—but all may yield
To the true portrait of one battle-field;..

  •  

В любви и на войне идальго мой
Намерений благих всегда держался,
А это козырь выгодный: любой
Им от упреков света защищался —
И дипломат, и шлюха, и герой,
Всяк на свои намеренья ссылался
Прекрасные, хоть черти ими ад
Мостят уж много сотен лет подряд. — XXV

 

But always without malice: if he warr'd
Or loved, it was with what we call "the best
Intentions," which form all mankind's trump card,
To be produced when brought up to the test.
The statesman, hero, harlot, lawyer—ward
Off each attack, when people are in quest
Of their designs, by saying they meant well;
'T is pity "that such meaning should pave hell."

  •  

О первенстве бессмысленные споры
Рождают, миролюбию назло,
Союзных наций мелкие раздоры
О том, кому случайно повезло.
Британца оскорбляют разговоры,
Что будто бы враги при Ватерлоо
Почти что отлупили Веллингтона,
Да подоспели прусские колонны… — XLVIII

 

Among the first,—I will not say the first,
For such precedence upon such occasions
Will oftentimes make deadly quarrels burst
Out between friends as well as allied nations:
The Briton must be bold who really durst
Put to such trial John Bull's partial patience,
As say that Wellington at Waterloo
Was beaten—though the Prussians say so too…

  •  

Храни нам, боже, короля! Храни
И королей, а то народ, пожалуй,
Хранить их не захочет в наши дни
Ведь даже кляча, если досаждала
Ей сбруя и узда, как ни гони,
Брыкаться будет. Да, пора настала;
Народ почуял силу, посему
Быть Иовом не захочется ему.

Он хмурится, бранится, проклинает
И камешки швыряет, как Давид,
В лицо врага — потом топор хватает
И всё кругом безжалостно крушит;
Тогда-то бой великий закипает;
Хоть мне война, как правило, претит,
Но только революция, наверно,
старый мир от всякой скверны.[4]L—I

 

But never mind;—"God save the King!" and Kings!
For if he don't, I doubt if men will longer—
I think I hear a little bird, who sings
The people by and by will be the stronger:
The veriest jade will wince whose harness wrings
So much into the raw as quite to wrong her
Beyond the rules of posting,—and the mob
At last fall sick of imitating Job.

At first it grumbles, then it swears, and then,
Like David, flings smooth pebbles 'gainst a giant;
At last it takes to weapons such as men
Snatch when despair makes human hearts less pliant.
Then comes "the tug of war;"—'t will come again,
I rather doubt; and I would fain say "fie on 't,"
If I had not perceived that revolution
Alone can save the earth from hell's pollution.

  •  

Добрый подвиг в море преступленья
(Употребляя фарисейский слог
И вычурно-пустые ухищренья
Любителей элегий и эклог)
Росою благодатной умиленья
Мне освежил октаву, видит бог,
Победным опалённую сраженьем,
Что эпос почитает украшеньем. — XC

 

One good action in the midst of crimes
Is "quite refreshing," in the affected phrase
Of these ambrosial, Pharisaic times,
With all their pretty milk-and-water ways,
And may serve therefore to bedew these rhymes,
A little scorch'd at present with the blaze
Of conquest and its consequences, which
Make epic poesy so rare and rich.

  •  

Увидя, что противник изнемог,
Враги его жалели: ведь порою
Дикарь способен к жалости — весной
И дуб шумит приветливо листвой. — CVI

 

They—now furious as the sweeping wave,
Now moved with pity: even as sometimes nods
The rugged tree unto the summer wind,
Compassion breathes along the savage mind.

  •  

Всё то, чем леденит и мысль и тело
Глухих легенд причудливая тьма,
Что даже бред рисует нам несмело,
На что способен чёрт, сойдя с ума;
Все ужасы, которые не смела
Изобразить фантазия сама, —
Все силы ада здесь кипели страстью,
Разнузданные в буре самовластья.

И если состраданье хоть на миг
В какое-нибудь сердце проникало,
Когда младенец милый иль старик
Спасался из бушующего шквала, —
Поступок добрый и предсмертный крик
Всё в море разрушенья утопало.
Вам, жители столиц, пора понять,
Что кроется под словом «воевать»! — CXXIII—IV

 

All that the mind would shrink from of excesses;
All that the body perpetrates of bad;
All that we read, hear, dream, of man's distresses;
All that the devil would do if run stark mad;
All that defies the worst which pen expresses;
All by which hell is peopled, or as sad
As hell—mere mortals who their power abuse—
Was here (as heretofore and since) let loose.

If here and there some transient trait of pity
Was shown, and some more noble heart broke through
Its bloody bond, and saved perhaps some pretty
Child, or an agéd, helpless man or two—
What's this in one annihilated city,
Where thousand loves, and ties, and duties grew?
Cockneys of London! Muscadins of Paris!
Just ponder what a pious pastime war is.

  •  

Суворов в этот день превосходил
Тимура и, пожалуй, Чингис-хана:
Он созерцал горящий Измаил
И слушал вопли вражеского стана;
Царице он депешу сочинил
Рукой окровавленной, как ни странно —
Стихами. "Слава богу, слава вам! —
Писал он. — Крепость взята, и я там!"

Двустишье это, мнится мне, страшнее
Могучих слов «Мене, Мене, Текел!»,
Которые, от ужаса бледнея,
Избранник Даниил уразумел,
Но сам пророк великой Иудеи
Над бедствием смеяться не посмел,
А этот рифмоплёт — Нерону пара! —
Ещё острил при зареве пожара.

Как страшно эта песенка звучит
Под музыку стенаний! Негодуя,
Пускай её потомство повторит
Я возглашаю: камни научу я
Громить тиранов! Пусть не говорит
Никто, что льстил я тронам! Вам кричу я,
Потомки! Мир в оковах рабской тьмы
Таким, как был он, показали мы![4]

Нам новый век узреть не суждено,
Но вы, вкушая радость мирозданья, —
Поймёте ль вы, что было так темно,
Так мерзостно людей существованье!
Да будет навсегда погребено
Презренных этих лет воспоминанье!
Забудьте кровожадных дикарей,
Кичившихся жестокостью своей!

Пускай же разукрашенные троны
И все на них сидевшие царьки
Вам чужды, как забытые законы,
Как тайных иероглифов значки
На древних обелисках фараона,
Как мамонтов огромных костяки;
Вы будете глядеть в недоуменье —
Могли ли жить подобные творенья! — CXXXIII—VII

 

Suwarrow now was conqueror—a match
For Timour or for Zinghis in his trade.
While mosques and streets, beneath his eyes, like thatch
Blazed, and the cannon's roar was scarce allay'd,
With bloody hands he wrote his first despatch;
And here exactly follows what he said:—
"Glory to God and to the Empress!" (Powers
Eternal! such names mingled!) "Ismail's ours."

Methinks these are the most tremendous words,
Since "Mene, Mene, Tekel," and "Upharsin,"
Which hands or pens have ever traced of swords.
Heaven help me! I'm but little of a parson:
What Daniel read was short-hand of the Lord's,
Severe, sublime; the prophet wrote no farce on
The fate of nations;—but this Russ so witty
Could rhyme, like Nero, o'er a burning city.

He wrote this Polar melody, and set it,
Duly accompanied by shrieks and groans,
Which few will sing, I trust, but none forget it—
For I will teach, if possible, the stones
To rise against earth's tyrants. Never let it
Be said that we still truckle unto thrones;—
But ye—our children's children! think how we
Show'd what things were before the world was free!

That hour is not for us, but 't is for you:
And as, in the great joy of your millennium,
You hardly will believe such things were true
As now occur, I thought that I would pen you 'em;
But may their very memory perish too!—
Yet if perchance remember'd, still disdain you 'em
More than you scorn the savages of yore,
Who painted their bare limbs, but not with gore.

And when you hear historians talk of thrones,
And those that sate upon them, let it be
As we now gaze upon the mammoth's bones,
And wonder what old world such things could see,
Or hieroglyphics on Egyptian stones,
The pleasant riddles of futurity—
Guessing at what shall happily be hid,
As the real purpose of a pyramid.

Песнь девятая[править]

август — сентябрь 1822
  •  

Устав от грома битвы, так сказать,
Герой, когда имеет аппетит он,
Скорее оды предпочтёт глотать,
Чем острые сатиры. Всё простит он
Тем, кто его способен называть
«Спасителем» народов — не спасённых,
И «провиденьем» — стран порабощённых. — V

 

They say you like it too—'t is no great wonder.
He whose whole life has been assault and battery,
At last may get a little tired of thunder;
And swallowing eulogy much more than satire, he
May like being praised for every lucky blunder,
Call'd "Saviour of the Nations"—not yet saved,
And "Europe's Liberator"—still enslaved.

  •  

Великий Питт[1] был с нацией учтив
(Что патриоту каждому любезно)
И разорял отчизну безвозмездно.

Ей-богу, даже сам Наполеон,
Пожалуй, не имел такого случая —
Спасти от кучки деспотов закон,
В Европе утвердить благополучие.
А вышло что? Победы шум и звон
И пышных славословий благозвучие
Стихают, а за ними всё слышней
Проклятья нишей родины твоей! — VIII—IX

 

To free his country: Pitt too had his pride,
And as a high-soul'd minister of state is
Renown'd for ruining Great Britain gratis.

Never had mortal man such opportunity,
Except Napoleon, or abused it more:
You might have freed fallen Europe from the unity
Of tyrants, and been blest from shore to shore:
And now—what is your fame? Shall the Muse tune it ye?
Now—that the rabble's first vain shouts are o'er?
Go! hear it in your famish'd country's cries!
Behold the world! and curse your victories!

  •  

Смеётся смерть — костлявый силуэт,
Небытия неведомая сила.
Воскреснет ли весны и солнца свет
Из темноты загадочной могилы?
Смеётся смерть… И ей заботы нет.
Кому она страданья причинила
Ужасен символ тайны и конца —
Безгубый смех безглазого лица!

Не то чтобы улыбка до ушей,
А всё-таки улыбка остаётся;
Без губ и без ушей она страшней:
Не слышит шут, а всё-таки смеётся
Над миром и над сущностью вещей;
Наверно знает он, что доберётся
До каждого и что ему в ответ
Осклабится ободранный скелет. — XI—II

 

Death laughs—Go ponder o'er the skeleton
With which men image out the unknown thing
That hides the past world, like to a set sun
Which still elsewhere may rouse a brighter spring—
Death laughs at all you weep for:—look upon
This hourly dread of all! whose threaten'd sting
Turns life to terror, even though in its sheath:
Mark how its lipless mouth grins without breath!

Mark how it laughs and scorns at all you are!
And yet was what you are: from ear to ear
It laughs not—there is now no fleshy bar
So call'd; the Antic long hath ceased to hear,
But still he smiles; and whether near or far,
He strips from man that mantle (far more dear
Than even the tailor's), his incarnate skin,
White, black, or copper—the dead bones will grin.

  •  

… так как прародитель оплошал,
На мирозданье божество сердито.
«И воробей без промысла не пал»[К 18];
А чем же согрешили воробьи-то?
Уж не сидел ли первый воробей
На древе, где таился Евин змей? — XIX

 

… since Eve's slip and Adam's fall,
Which tumbled all mankind into the grave,
Besides fish, beasts, and birds. "The sparrow's fall
Is special providence," though how it gave
Offence, we know not; probably it perch'd
Upon the tree which Eve so fondly search'd.

  •  

Довольно демагогов без меня:
Я никогда не потакал народу,
Когда, вчерашних идолов кляня,
На новых он выдумывает моду.
Я варварство сегодняшнего дня
Не воспою временщику в угоду.
Мне хочется увидеть поскорей
Свободный мир — без черни и царей.

Но, к партиям отнюдь не примыкая,
Любую я рискую оскорбить.
Пусть так; я откровенно заявляю,
Что не намерен флюгером служить.
Кто действует открыто, не желая
Других вязать и сам закован быть,
Тот никогда в разгуле рабства диком
Не станет отвечать шакальим крикам.

Шакалы! Да! Я имя им нашёл,
Поистине достойное названье;
Случалось мне у разорённых сёл
Их мертвенное слышать завыванье.
Но всё ж, как наименьшее из зол,
Шакал ещё достоин оправданья;
Шакалы служат льву, я видел сам,
А люди — угождают паукам.

О, только разорвите паутину —
Без паутины их не страшен яд!
Сплотитесь все, чтоб устранить причины,
Которые тарантулов плодят!
Когда же рабски согнутые спины
Все нации расправить захотят?
Защите поучитесь героической
У шпанской мухи и пчелы аттической[1]. — XXV—III

 

It is not that I adulate the people:
Without me, there are demagogues enough,
And infidels, to pull down every steeple,
And set up in their stead some proper stuff.
Whether they may sow scepticism to reap hell,
As is the Christian dogma rather rough,
I do not know;—I wish men to be free
As much from mobs as kings—from you as me.

The consequence is, being of no party,
I shall offend all parties: never mind!
My words, at least, are more sincere and hearty
Than if I sought to sail before the wind.
He who has nought to gain can have small art: he
Who neither wishes to be bound nor bind,
May still expatiate freely, as will I,
Nor give my voice to slavery's jackal cry.

That's an appropriate simile, that jackal;—
I've heard them in the Ephesian ruins howl
By night, as do that mercenary pack all,
Power's base purveyors, who for pickings prowl,
And scent the prey their masters would attack all.
However, the poor jackals are less foul
(As being the brave lions' keen providers)
Than human insects, catering for spiders.

Raise but an arm! 't will brush their web away,
And without that, their poison and their claws
Are useless. Mind, good people! what I say
(Or rather peoples)—go on without pause!
The web of these tarantulas each day
Increases, till you shall make common cause:
None, save the Spanish fly and Attic bee,
As yet are strongly stinging to be free.

  •  

Великое побоище народа
Екатерину заняло всерьёз:
Она, следя за петушиной дракой,
Своим лишь восхищалась забиякой. — XXIX

 

Fair Catherine's pastime—who look'd on the match
Between these nations as a main of cocks,
Wherein she liked her own to stand like rocks.

  •  

Царила там любезная Природа,
Дороги не привыкшая мостить,
А так всегда с угодьями случается,
Которыми сам Бог распоряжается.

Ведь Бог, как всякий фермер-дворянин[К 19],
Аренды не платя, живёт без дела;
Но в наши дни, по множеству причин,
Дворянское сословье оскудело,
И вряд ли фермер вылечит один
Цереры обессиленное тело:
Пал Бонапарте — волею судеб
Монархи падают с ценой на хлеб[К 20]. — XXXI—II

 

… lovely Nature's skill,
Who is no paviour, nor admits a barge
On her canals, where God takes sea and land,
Fishery and farm, both into his own hand.

At least he pays no rent, and has best right
To be the first of what we used to call
"Gentlemen farmer"—a race worn out quite,
Since lately there have been no rents at all,
And "gentlemen" are in a piteous plight,
And "farmers" can't raise Ceres from her fall:
She fell with Buonaparte—What strange thoughts
Arise, when we see emperors fall with oats!

  •  

Мне шах Надир давно осточертел!
Вы помните кровавого злодея:
Весь Индостан он думал покорить,
А не сумел обед переварить! — XXXIII

 

With gore, like Nadir Shah, that costive sophy,
Who, after leaving Hindostan a wild,
And scarce to the Mogul a cup of coffee
To soothe his woes withal, was slain, the sinner!
Because he could no more digest his dinner;..

  •  

Когда, затоплен, взорван, опален,
Закончит старый мир существованье,
Вернувшись, после шумных похорон,
К первичному хаосу мирозданья,
К великому началу всех начал,
Как нам Кювье однажды обещал[1].

И новый мир появится на свет,
Рождённый на развалинах унылых,
А старого изломанный скелет,
Случайно сохранившийся в могилах,
Потомкам померещится, как бред
О мамонтах, крылатых крокодилах,
Титанах и гигантах всех пород.
Размером этак футов до двухсот.

Когда б Георг был выкопан Четвёртый
Геологами будущей земли,
Дивились бы они — какого чёрта
И где такие чудища росли?
Ведь это будет мир второго сорта,
Мельчающий, затерянный в пыли.
Мы с вами все — ни более, ни менее
Как черви мирового разложения! — XXXVII—IX

 

But let it go:—it will one day be found
With other relics of "a former world,"
When this world shall be former, underground,
Thrown topsy-turvy, twisted, crisp'd, and curl'd,
Baked, fried, or burnt, turn'd inside-out, or drown'd,
Like all the worlds before, which have been hurl'd
First out of, and then back again to chaos,
The superstratum which will overlay us.

So Cuvier says;—and then shall come again
Unto the new creation, rising out
From our old crash, some mystic, ancient strain
Of things destroy'd and left in airy doubt:
Like to the notions we now entertain
Of Titans, giants, fellows of about
Some hundred feet in height, not to say miles,
And mammoths, and your wingéd crocodiles.

Think if then George the Fourth should be dug up!
How the new worldlings of the then new East
Will wonder where such animals could sup!
(For they themselves will be but of the least:
Even worlds miscarry, when too oft they pup,
And every new creation hath decreased
In size, from overworking the material—
Men are but maggots of some huge Earth's burial.)

  •  

Он был, как ангел, нежен и румян,
Но по-мужски глаза его светились.
Сама Психея, я уверен в том,
Признала б Купидона только в нём.

Застыли дамы, замерли вельможи — и
Царица улыбнулась. Фаворит
Нахмурился: мол, новый-то моложе и
Меня без церемоний оттеснит!
Все эти парни рослые, пригожие,
Как патагонцы бравые на вид,
Имели много прибыли и… дела,
С тех пор как их царица овдовела. — XLV—I

 

XLV
His bandage slipp'd down into a cravat;
His wings subdued to epaulettes; his quiver
Shrunk to a scabbard, with his arrows at
His side as a small sword, but sharp as ever;
His bow converted into a cock'd hat;
But still so like, that Psyche were more clever
Than some wives (who make blunders no less stupid),
If she had not mistaken him for Cupid.

The courtiers stared, the ladies whisper'd, and
The empress smiled: the reigning favourite frown'd—
I quite forget which of them was in hand
Just then; as they are rather numerous found,
Who took by turns that difficult command
Since first her majesty was singly crown'd:
But they were mostly nervous six-foot fellows,
All fit to make a Patagonian jealous.

  •  

Вам Каслрей известен, может быть, —
Он говорит косноязычно — странно
И может очень много говорить,
Всё затемняя болтовнёй пространной <…>.

О, это хитрый, страшный, хищный зверь,
Который любит сфинксом притворяться;
Его слова, невнятные теперь,
Его делами позже разъяснятся.
Свинцовый идол Каслрей! Поверь,
Тебя и ненавидят и боятся[А 1]. — XLIX—L

 

Bid Ireland's Londonderry's Marquess show
His parts of speech; and in the strange displays
Of that odd string of words, all in a row,
Which none divine, and every one obeys <…>.

I think I can explain myself without
That sad inexplicable beast of prey—
That Sphinx, whose words would ever be a doubt,
Did not his deeds unriddle them each day—
That monstrous hieroglyphic—that long spout
Of blood and water, leaden Castlereagh!

  •  

Мой Дон-Жуан был мальчик интересней
И сохранивший юношеский вид
В том возрасте, в котором, как известно,
Обильная растительность вредит
Красивости. Не зря Парис прелестный
Позором Менелая знаменит:
Не зря бракоразводные законы
Начало повели из Илиона! — LIII

 

Juan, I said, was a most beauteous boy,
And had retain'd his boyish look beyond
The usual hirsute seasons which destroy,
With beards and whiskers, and the like, the fond
Parisian aspect which upset old Troy
And founded Doctors' Commons:—I have conn'd
The history of divorces, which, though chequer'd,
Calls Ilion's the first damages on record.

  •  

Те, кому даются власть и сила,
О жертвах сокрушаться не хотят,
И кровь не насыщает их гордыню,
Как влага — Аравийскую пустыню. — LIX

 

These quench'd a moment her ambition's thirst—
So Arab deserts drink in summer's rain:
In vain!—As fall the dews on quenchless sands,
Blood only serves to wash Ambition's hands!

  •  

Когда улыбкой первой озарились
Царицы благосклонные черты,
Придворные мгновенно оживились,
Как вспрыснутые дождиком цветы,
Когда же на Жуана обратились
Её глаза с небесной высоты,
То все застыли в сладком ожидании,
Стараясь упредить её желания.

Конечно, ожирения следы
Лицо её приятное носило;
На зрелые и сочные плоды
Она в своём расцвете походила
Любовникам за нежные труды
Она не только золотом платила;
Амура векселя могла она
По всем статьям оплачивать сполна. <…>

Екатерина — ох! Царица — ах!
Великим междометья подобают:
В любви и в государственных делах
Они смятенье духа выражают,
Хоть было лестно ей узнать, что в прах
Повержен враг, что Измаил пылает,
Всему могла царица предпочесть
Того, кто ей доставил эту весть.

Шекспировский Меркурий опустился
«На грудь горы, лобзавшей облака»[К 21], —
И мой герой Меркурием явился.
«Гора» была, конечно, высока,
Но лейтенант отважный не смутился;
Любая круча в юности легка,
Не разберёшься в вихре нежной бури,
Где небо, где гора, а где Меркурий. <…>

Притом и возраст был его такой,
В котором возраст женщин безразличен.
Как Даниил во львином рву, герой
В страстях и силе был неограничен
И утолять природный пламень свой
При всяких обстоятельствах привычен.
Так утоляет солнце страстный зной
В больших морях и в лужице любой.

Екатерина, следует сказать,
Хоть нравом и была непостоянна,
Любовников умела поднимать
Почти до императорского сана
Избранник августейший, так сказать,
Был только по обряду невенчанный
И, наслаждаясь жизнью без забот,
О жале забывал, вкушая мёд. <…>

Её улыбка, плавность полноты
И царственная прихоть предпочтенья
Столь мужественным формам красоты
Каким не отказала б в иждивенье
И Мессалина, все её черты,
Её живое, сочное цветенье… — LXI, II, V, VI, IX, LXX, II

 

The two first feelings ran their course complete,
And lighted first her eye, and then her mouth:
The whole court look'd immediately most sweet,
Like flowers well water'd after a long drouth.
But when on the lieutenant at her feet
Her majesty, who liked to gaze on youth
Almost as much as on a new despatch,
Glanced mildly, all the world was on the watch.

Though somewhat large, exuberant, and truculent,
When wroth—while pleased, she was as fine a figure
As those who like things rosy, ripe, and succulent,
Would wish to look on, while they are in vigour.
She could repay each amatory look you lent
With interest, and in turn was wont with rigour
To exact of Cupid's bills the full amount
At sight, nor would permit you to discount. <…>

Oh Catherine! (for of all interjections,
To thee both oh! and ah! belong of right
In love and war) how odd are the connections
Of human thoughts, which jostle in their flight!
Just now yours were cut out in different sections:
First Ismail's capture caught your fancy quite;
Next of new knights, the fresh and glorious batch;
And thirdly he who brought you the despatch! <…>

Besides, he was of that delighted age
Which makes all female ages equal—when
We don't much care with whom we may engage,
As bold as Daniel in the lion's den,
So that we can our native sun assuage
In the next ocean, which may flow just then,
To make a twilight in, just as Sol's heat is
Quench'd in the lap of the salt sea, or Thetis.

And Catherine (we must say thus much for Catherine),
Though bold and bloody, was the kind of thing
Whose temporary passion was quite flattering,
Because each lover look'd a sort of king,
Made up upon an amatory pattern,
A royal husband in all save the ring
Which, being the damn'dest part of matrimony,
Seem'd taking out the sting to leave the honey. <…>

Her sweet smile, and her then majestic figure,
Her plumpness, her imperial condescension,
Her preference of a boy to men much bigger
(Fellows whom Messalina's self would pension),
Her prime of life, just now in juicy vigour,
With other extras, which we need not mention…

  •  

Екатерина всем давала жить[К 22],
С ней нашу не сравнить Елизавету
Полуневинную; скупясь платить,
Всю жизнь скучала королева эта.
Избранника[1] могла она казнить
И горевать о нём вдали от света…
Подобный метод флирта глуп и зол,
Он унижает сан её и пол. — LXXXI

 

Love had made Catherine make each lover's fortune,
Unlike our own half-chaste Elizabeth,
Whose avarice all disbursements did importune,
If history, the grand liar, ever saith
The truth; and though grief her old age might shorten,
Because she put a favourite to death,
Her vile, ambiguous method of flirtation,
And stinginess, disgrace her sex and station.

Песнь десятая[править]

окончена 5 октября 1822
  •  

Когда однажды, в думу погружён,
Увидел Ньютон яблока паденье,
Он вывел притяжения закон
Из этого простого наблюденья.
Впервые от Адамовых времён[1]
О яблоке разумное сужденье
С паденьем и с законом тайных сил
Ум смертного логично согласил.

Так человека яблоко сгубило,
Но яблоко его же и спасло, —
Ведь Ньютона открытие разбило
Неведенья мучительное зло.
Дорогу к новым звёздам проложило
И новый выход страждущим дало.
Уж скоро мы, природы властелины,
И на луну пошлём свои машины!

К чему тирада эта? Просто так!
Я ваял перо, бумагу и чернила,
Задумался, и — вот какой чудак!
Фантазия во мне заговорила!
Я знаю, что поэзия — пустяк,
Что лишь наука — действенная сила,
Но всё же я пытаюсь, ей вослед,
Чертить движенье вихрей и комет.

Навстречу вихрям я всегда бросался,
Хотя мой телескоп и слаб и мал,
Чтоб видеть звёзды. Я не оставался
На берегу, как все. Я воевал
С пучиной вечности. Ревя, вздымался
Навстречу мне неукротимый вал,
Губивший корабли; но шторма сила
Меня и крепкий челн мой не страшила. — I—IV

 

When Newton saw an apple fall, he found
In that slight startle from his contemplation —
'T is said (for I'll not answer above ground
For any sage's creed or calculation)—
A mode of proving that the earth turn'd round
In a most natural whirl, called "gravitation;"
And this is the sole mortal who could grapple,
Since Adam, with a fall or with an apple.

Man fell with apples, and with apples rose,
If this be true; for we must deem the mode
In which Sir Isaac Newton could disclose
Through the then unpaved stars the turnpike road,
A thing to counterbalance human woes:
For ever since immortal man hath glow'd
With all kinds of mechanics, and full soon
Steam-engines will conduct him to the moon.

And wherefore this exordium?—Why, just now,
In taking up this paltry sheet of paper,
My bosom underwent a glorious glow,
And my internal spirit cut a caper:
And though so much inferior, as I know,
To those who, by the dint of glass and vapour,
Discover stars and sail in the wind's eye,
I wish to do as much by poesy.

In the wind's eye I have sail'd, and sail; but for
The stars, I own my telescope is dim:
But at least I have shunn'd the common shore,
And leaving land far out of sight, would skim
The ocean of eternity: the roar
Of breakers has not daunted my slight, trim,
But still sea-worthy skiff; and she may float
Where ships have founder'd, as doth many a boat.

  •  

Страстей спадает зной,
И даже реки вдовьих слёз мелеют,
Как Арно жарким летом, а весной
Клокочет он, бурлит и свирепеет,
Огромно поле горести земной,
Но и веселья нива не скудеет,
Лишь был бы пахарь, чтобы стать за плуг
И наново вспахать весенний луг.

Но часто прерывает воздыханья
Зловещий кашель; о, печальный вид,
Когда рубцами раннего страданья
Лилейный лоб до времени изрыт,
Когда румянца жаркое пыланье,
Как небо летним вечером, горит!
Сгорают все — мечтой, надеждой, страстью
И умирают, это тоже счастье! <…>

Жуана свойства дамы средних лет
Скорее, чем девицы, замечали;
У молодых к любви привычки нет,
Они её по книжкам изучали —
Их помыслы мутит любой поэт
Причудами лирической печали.
Ах! Возраст милых женщин, мнится мне,
Высчитывать бы надо по луне!

Как и луна, они непостоянны,
Невинны и лукавы, как луна. <…>

Но нет пути обратно ренегатам;
Сам Саути, лжец, пройдоха и лакей,
Из хлева, где слывёт лауреатом,
Не возвратится к юности своей,
Когда был реформатором завзятым… — VII—III, X—I, III

 

But sighs subside, and tears (even widows') shrink,
Like Arno in the summer, to a shallow,
So narrow as to shame their wintry brink,
Which threatens inundations deep and yellow!
Such difference doth a few months make. You'd think
Grief a rich field which never would lie fallow;
No more it doth, its ploughs but change their boys,
Who furrow some new soil to sow for joys.

But coughs will come when sighs depart—and now
And then before sighs cease; for oft the one
Will bring the other, ere the lake-like brow
Is ruffled by a wrinkle, or the sun
Of life reach'd ten o'clock: and while a glow,
Hectic and brief as summer's day nigh done,
O'erspreads the cheek which seems too pure for clay,
Thousands blaze, love, hope, die,—how happy they! <…>

Besides, he had some qualities which fix
Middle-aged ladies even more than young:
The former know what's what; while new-fledged chicks
Know little more of love than what is sung
In rhymes, or dreamt (for fancy will play tricks)
In visions of those skies from whence Love sprung.
Some reckon women by their suns or years,
I rather think the moon should date the dears.

And why? because she's changeable and chaste. <…>

This were the worst desertion:—renegadoes,
Even shuffling Southey, that incarnate lie,
Would scarcely join again the "reformadoes,"
Whom he forsook to fill the laureate's sty…

  •  

Жуан мой стал российским дворянином,
Не спрашивайте, как и почему, —
Балы, пиры, изысканные вина
Согрели даже русскую зиму!
В такой момент способны ли мужчины
Противиться соблазну своему?
Подушке даже лестно я приятно
Лежать на царском троне, вероятно. — XXI

 

Don Juan grew a very polish'd Russian—
How we won't mention, why we need not say:
Few youthful minds can stand the strong concussion
Of any slight temptation in their way;
But his just now were spread as is a cushion
Smooth'd for a monarch's seat of honour; gay
Damsels, and dances, revels, ready money,
Made ice seem paradise, and winter sunny.

  •  

 —

  •  

Не восстановит молодости чары
Ни власть монарха, ни усердье муз.
Морщины — эти злые демократы —
Не станут льстить ни за какую плату!

А Смерть — владыка всех земных владык,
Вселенский Гракх[1] — умело управляет.
Любого как бы ни был он велик,
Она своим законам подчиняет
Аграрным. И вельможа и мужик
Надел один и тот же получают,
Безропотно реформе подчинясь, —
И никакой не спорит с нею князь. — XXIV—V

 

But one who is not so youthful as she was
In all the royalty of sweet seventeen.
Sovereigns may sway materials, but not matter,
And wrinkles, the damned democrats! won't flatter.

And Death, the sovereign's sovereign, though the great
Gracchus of all mortality, who levels
With his Agrarian laws the high estate
Of him who feasts, and fights, and roars, and revels,
To one small grass-grown patch (which must await
Corruption for its crop) with the poor devils
Who never had a foot of land till now,—
Death's a reformer—all men must allow.

  •  

Жуан мой жил, не тяготясь нимало,
В чаду безумств, балов и баловства,
В стране, где всё же иногда мелькала
Сквозь тонкие шелка и кружева
Медвежья шкура. — XXVI

 

He lived (<…> Juan) in a hurry
Of waste, and haste, and glare, and gloss, and glitter,
In this gay clime of bear-skins black and furry…

  •  

О, дайте сорок мне поповских сил[А 2]
Прославить Лицемерие прекрасное, —
Я б гимны Добродетели трубил,
Как сонмы херувимов сладкогласные! — XXXIV

 

Oh for a forty-parson power to chant
Thy praise, Hypocrisy! Oh for a hymn
Loud as the virtues thou dost loudly vaunt,
Not practise! Oh for trumps of cherubim!

  •  

Жуан, как виды нежные растений,
Суровый климат плохо выносил
(Так не выносят короли творений.
Которые не Саути настрочил).
Быть может, в вихре зимних развлечений
На льду Невы о юге он грустил?
Быть может, забывая долг для страсти, —
Вздыхал о Красоте в объятьях Власти? — XXXVII

 

The gentle Juan flourish'd, though at times
He felt like other plants called sensitive,
Which shrink from touch, as monarchs do from rhymes,
Save such as Southey can afford to give.
Perhaps he long'd in bitter frosts for climes
In which the Neva's ice would cease to live
Before May-day: perhaps, despite his duty,
In royalty's vast arms he sighed for beauty…

  •  

Фетиду бритт любой
Считает юридически рабой[К 23]. — XLV

 

… the rights of Thetis,
Which Britons deem their "uti possidetis."

  •  

Время всё залечивает раны,
А кандидатам не было числа;
Когда настала ночь, и без Жуана
Она прекрасно время провела.
Носителя желаемого сана
Она ещё наметить не могла:
Она их примеряла, и меняла,
И состязаться им предоставляла! — XLVIII

 

But time, the comforter, will come at last;
And four-and-twenty hours, and twice that number
Of candidates requesting to be placed,
Made Catherine taste next night a quiet slumber:—
Not that she meant to fix again in haste,
Nor did she find the quantity encumber,
But always choosing with deliberation,
Kept the place open for their emulation.

  •  

Лишь старым греховодникам приятно
Плоды совсем незрелые срывать:
Кислоты им полезны, вероятно,
Чтоб стынущую кровь разогревать. — LIV

 

… an ancient debauchee
(Who like sour fruit, to stir their veins' salt tides,
As acids rouse a dormant alkali),
Although ('t will happen as our planet guides)…

  •  

Вот миновал пленённую Варшаву,
Курляндию, где с именем «Бирон»
Всплывает фарс постыдный и кровавый…
Здесь в наше время Марс — Наполеон
Шёл на Россию за сиреной Славой
Отдать за месяц стужи лучший цвет
Всей гвардии и двадцать лет побед. <…>

Замёрзла наша слава. Но внемлите —
Костюшко! Это слово, как вулкан,
Пылает и во льдах полярных стран. — LVIII—IX

 

They journey'd on through Poland and through Warsaw,
Famous for mines of salt and yokes of iron:
Through Courland also, which that famous farce saw
Which gave her dukes the graceless name of "Biron."
'T is the same landscape which the modern Mars saw,
Who march'd to Moscow, led by Fame, the siren!
To lose by one month's frost some twenty years
Of conquest, and his guard of grenadiers. <…>

But should we wish to warm us on our way
Through Poland, there is Kosciusko's name
Might scatter fire through ice, like Hecla's flame.

  •  

Голландия, <…>
Там много водки пьёт простолюдин
И видит в этом высшую награду;
Сенаты без особенных причин
Стремятся запретить сию отраду,
Которая способна заменить
Дрова, обед — и шубу, может быть! — LXIII

 

Holland, <…>
Where juniper expresses its best juice,
The poor man's sparkling substitute for riches.
Senates and sages have condemn'd its use—
But to deny the mob a cordial, which is
Too often all the clothing, meat, or fuel,
Good government has left them, seems but cruel.

  •  

Все путники любуются страной, <…>
Где смелые купцы и капитаны,
Сноровки предприимчивой полны.
Берут налоги чуть ли не с волны. <…>

Они прекрасной нацией могли бы быть:
Но <…> летит ко всем чертям страна родная.

О, знает ли она, что каждый ждёт
Несчастия, которое б сломило
Её величье? Что любой народ
Её считает злой, враждебной силой
За то, что всем, кто видел в ней оплот,
Она, как друг коварный, изменила
И, перестав к свободе призывать,
Теперь и мысль готова заковать.[4]

Она тюремщик наций. Я ничуть
Её свободе призрачной не верю;
Не велика свобода — повернуть
Железный ключ в замке тяжёлой двери.
Тюремщику ведь тоже давит грудь
Унылый гнёт тоски и недоверья,
Он тоже обречён на вечный плен
Замков, решёток и унылых стен.

Жуан увидел гордость Альбиона —
Твои утёсы, Дувр мой дорогой,
Твои таможни, пристани, притоны,
Где грабят простаков наперебой,
Твоих лакеев бойких батальоны,
Довольных и добычей и судьбой.
Твои непостижимые отели,
Где можно разориться за неделю! <…>

Бесплатен воздух, но права дышать
Никто не может даром получать. — LXV—IX

 

… strangers feel a little strong
At the first sight of Albion's chalky belt— <…>
Those haughty shopkeepers, who sternly dealt
Their goods and edicts out from pole to pole,
And made the very billows pay them toll. <…>

Which holds what might have been the noblest nation;
But <…> a man's country's going to the devil.

Alas! could she but fully, truly, know
How her great name is now throughout abhorr'd:
How eager all the earth is for the blow
Which shall lay bare her bosom to the sword;
How all the nations deem her their worst foe,
That worse than worst of foes, the once adored
False friend, who held out freedom to mankind,
And now would chain them, to the very mind:—

Would she be proud, or boast herself the free,
Who is but first of slaves? The nations are
In prison,—but the gaoler, what is he?
No less a victim to the bolt and bar.
Is the poor privilege to turn the key
Upon the captive, freedom? He's as far
From the enjoyment of the earth and air
Who watches o'er the chain, as they who wear.

Don Juan now saw Albion's earliest beauties,
Thy cliffs, dear Dover! harbour, and hotel;
Thy custom-house, with all its delicate duties;
Thy waiters running mucks at every bell;
Thy packets, all whose passengers are booties
To those who upon land or water dwell;
And last, not least, to strangers uninstructed,
Thy long, long bills, whence nothing is deducted. <…>

But doubtless as the air, though seldom sunny,
Is free, the respiration's worth the money.

  •  

Как ровная дорога хороша,
Укатанная, гладкая, прямая!
Какие крылья чувствует душа,
Полёт полей беспечно наблюдая,
Порывисто и весело дыша!
Сам Фаэтон — я смело утверждаю, —
До Йорка проскакав на почтовых,
Смирил бы страсти выдумок своих. — LXXVIII

 

What a delightful thing's a turnpike road!
So smooth, so level, such a mode of shaving
The earth, as scarce the eagle in the broad
Air can accomplish, with his wide wings waving.
Had such been cut in Phaeton's time, the god
Had told his son to satisfy his craving
With the York mail;—but onward as we roll,
"Surgit amari aliquid"—the toll!

  •  

Туман и грязь на много миль вокруг,
Обилье труб, кирпичные строенья,
Скопленье мачт, как лес поднятых рук.
Мелькнувший белый парус в отдаленье,
На небе — дым и копоть, как недуг,
И купол, что повис огромной тенью
Дурацкой шапкой на челе шута, —
Вот Лондон! — LXXXII

 

A mighty mass of brick, and smoke, and shipping,
Dirty and dusky, but as wide as eye
Could reach, with here and there a sail just skipping
In sight, then lost amidst the forestry
Of masts; a wilderness of steeples peeping
On tiptoe through their sea-coal canopy;
A huge, dun cupola, like a foolscap crown
On a fool's head—and there is London Town!

Песнь одиннадцатая[править]

окончена 17 октября 1822
  •  

Не спорю, дворянин на фонаре
Способствует и о- и про-свещенью.
Так мог пожар поместий на заре
Свободы ярко освещать селенья.
Но всё-таки нужнее в декабре
Не фейерверк, а просто освещенье.
Пугает нас тревожный блеск ракет;
Нам нужен мирный, но хороший свет. — XXVII

 

A row of gentlemen along the streets
Suspended may illuminate mankind,
As also bonfires made of country seats;
But the old way is best for the purblind:
The other looks like phosphorus on sheets,
A sort of ignis fatuus to the mind,
Which, though 't is certain to perplex and frighten,
Must burn more mildly ere it can enlighten.

  •  

Все в жизни лгут, но смело лжем не все мы,
Вот женщины — они умеют лгать
Так безупречно, гладко и красиво,
Что правда в их устах бледна и лжива.

Но что такое ложь? Простой ответ:
Не более как правда в полумаске.
Юрист, герой, историк и поэт
Её употребляют для подкраски.
Правдивой правды беспощадный свет
Испепелил бы хроники, и сказки,
И всех пророков — кроме тех господ,
Что прорицают на текущий год. — XXXVI—II

 

Who live by lies, yet dare not boldly lie:—
Now what I love in women is, they won't
Or can't do otherwise than lie, but do it
So well, the very truth seems falsehood to it.

And, after all, what is a lie? 'T is but
The truth in masquerade; and I defy
Historians, heroes, lawyers. priests, to put
A fact without some leaven of a lie.
The very shadow of true Truth would shut
Up annals, revelations, poesy,
And prophecy—except it should be dated
Some years before the incidents related.

  •  

И даже клерки — что ни говори,
Прославленные мерзким повеленьем, —
И те бывают вежливы подчас,
Хотя, — увы! — конечно, не для нас.

Они грубят на совесть и на страх,
Как будто их особо обучают;
Почти во всех присутственных местах
Нас окриком чиновники встречают,
Где ставят штемпеля на паспортах
И прочие бумаги получают;
Из всей породы сукиных детей
Плюгавенькие шавки — всех лютей.

С empressement Жуана принимали.
Французы мастера подобных слов —
Все тонкости они предугадали,
Всю изощрённость шахматных ходов
Людского обхожденья. Но едва ли
Пригоден для Британских островов
Их разговор изящный. Наше слово
Звучит свободно, здраво и сурово…

Но наше «dam'me» кровное звучит
Аттически — и это доказательство
Породы; уху гордому претит
Материка матёрое ругательство;
Аристократ о том не говорит,
И я не оскорблю его сиятельство,
Но «dam'me» — это смело, дерзко, зло
И как-то платонически светло! — XL—III

 

The very clerks,—those somewhat dirty springs
Of office, or the house of office, fed
By foul corruption into streams,—even they
Were hardly rude enough to earn their pay:

And insolence no doubt is what they are
Employ'd for, since it is their daily labour,
In the dear offices of peace or war;
And should you doubt, pray ask of your next neighbour,
When for a passport, or some other bar
To freedom, he applied (a grief and a bore),
If he found not his spawn of taxborn riches,
Like lap-dogs, the least civil sons of bastards.

But Juan was received with much "empressement:"—
These phrases of refinement I must borrow
From our next neighbours' land, where, like a chessman,
There is a move set down for joy or sorrow
Not only in mere talking, but the press. Man
In islands is, it seems, downright and thorough,
More than on continents—as if the sea
(See Billingsgate) made even the tongue more free.

And yet the British "Damme's" rather Attic:
Your continental oaths are but incontinent,
And turn on things which no aristocratic
Spirit would name, and therefore even I won't anent
This subject quote; as it would be schismatic
In politesse, and have a sound affronting in 't:—
But "Damme's" quite ethereal, though too daring—
Platonic blasphemy, the soul of swearing.

  •  

Жуан имел поверхностное знанье
Литературы — и учёных жён
Экзаменом, похожим на дознанье,
Был крайне озадачен и смущён.
Предметом изученья и вниманья
Войну, любовь и танцы выбрал он —
И вряд ли знал, что воды Иппокрены
Содержат столько мутно-синей пены. — LI

 

Juan, who was a little superficial,
And not in literature a great Drawcansir,
Examined by this learnéd and especial
Jury of matrons, scarce knew what to answer:
His duties warlike, loving or official,
His steady application as a dancer,
Had kept him from the brink of Hippocrene,
Which now he found was blue instead of green.

  •  

«Великих литераторов» сейчас
Любой журнальчик расплодил у нас!

Раз в десять лет «великие поэты»,
Как чемпионы в уличном бою,
Доказывают мнительному свету
Сомнительную избранность свою…
Хотя корону шутовскую эту
Я ценностью большой не признаю,
Но почему-то нравился мильонам
И слыл по части рифм Наполеоном.

Моей Москвою[1] будет «Дон-Жуан»,
Как Лейпцигом, пожалуй, был «Фальеро»,
А «Каин» — это просто Мон-Сен-Жан
La belle Alliance[К 24] ничтожеств разной меры
Ликует, если гибнет великан…
Но всё или ничто — мой символ веры!
В любом изгнанье я утешусь им,
Будь даже Боб тюремщиком моим.

Скотт, Мур и Кэмбел некогда царили,
Царил и я, но наши дни прошли,
А ныне музы святость полюбили,
Взамен Парнаса на Сион взбрели.
Оседланный попом, Пегас весь в мыле
Плетётся в одуряющей пыли;
Его ханжи-поэты[1] поднадули,
К его копытам привязав ходули. — LIV—VII

 

Also the eighty "greatest living poets,"
As every paltry magazine can show its.

In twice five years the "greatest living poet,"
Like to the champion in the fisty ring,
Is call'd on to support his claim, or show it,
Although 't is an imaginary thing.
Even I—albeit I'm sure I did not know it,
Nor sought of foolscap subjects to be king—
Was reckon'd a considerable time,
The grand Napoleon of the realms of rhyme.

But Juan was my Moscow, and Faliero
My Leipsic, and my Mount Saint Jean seems Cain:
"La Belle Alliance" of dunces down at zero,
Now that the Lion's fall'n, may rise again:
But I will fall at least as fell my hero;
Nor reign at all, or as a monarch reign;
Or to some lonely isle of gaolers go,
With turncoat Southey for my turnkey Lowe.

Sir Walter reign'd before me; Moore and Campbell
Before and after; but now grown more holy,
The Muses upon Sion's hill must ramble
With poets almost clergymen, or wholly;
And Pegasus hath a psalmodic amble
Beneath the very Reverend Rowley Powley,
Who shoes the glorious animal with stilts,
A modern Ancient Pistol—by the hilts?

  •  

Эвфуэс[К 25] — мой нравственный двойник
(По отзывам восторженных приятелей) <…>.
У Колриджа успех весьма велик,
Двух-трёх имеет Вордсворт обожателей <…>.

А Джона Китса критика убила[К 26],
Когда он начал много обещать;
Его несмелой музе трудно было
Богов Эллады голос перенять
Она ему невнятно говорила.
Бедняга Китс! Что ж, поздно горевать.
Как странно, что огонь души тревожной
Потушен был одной статьей ничтожной. — LIX—X

 

There's my gentle Euphues, who, they say,
Sets up for being a sort of moral me <…>.
Some persons think that Coleridge hath the sway;
And Wordsworth has supporters, two or three <…>.

John Keats, who was kill'd off by one critique,
Just as he really promised something great,
If not intelligible, without Greek
Contrived to talk about the gods of late,
Much as they might have been supposed to speak.
Poor fellow! His was an untoward fate;
'T is strange the mind, that very fiery particle,
Should let itself be snuff'd out by an article.

  •  

Юпитером я знал Наполеона
И сумрачным Сатурном. Я следил,
Как пыл политиканского трезвона
И герцога[1] в болвана превратил.
(Не спрашивай, читатель благосклонный,
Какого!) Я видал, как осудил
И освистал монарха[1] гнев народа
И как потом его ласкала мода. <…>

Я видел маленьких поэтов рой
И многословных, но не многославных
Говорунов; и биржевой разбой
Под вопли джентльменов благонравных;
Я видел, как топтал холуй лихой[1]
Копытами коня людей бесправных;
Как эль бурдою стал, я видел, как
Джон Буль чуть не постиг, что он дурак. — LXXXIII, V

 

I have seen Napoleon, who seem'd quite a Jupiter,
Shrink to a Saturn. I have seen a Duke
(No matter which) turn politician stupider,
If that can well be, than his wooden look.
But it is time that I should hoist my "blue Peter,"
And sail for a new theme:—I have seen—and shook
To see it—the king hiss'd, and then caress'd;
But don't pretend to settle which was best. <…>

I have seen small poets, and great prosers, and
Interminable—not eternal—speakers—
I have seen the funds at war with house and land—
I have seen the country gentlemen turn squeakers—
I have seen the people ridden o'er like sand
By slaves on horseback—I have seen malt liquors
Exchanged for "thin potations" by John Bull—
I have seen john half detect himself a fool.

Песнь двенадцатая[править]

окончена в декабре 1822
  •  

Мы можем очерк дать любой страны,
Определяя степень процветания,
Температуры лета и весны,
Особенности климата, питания.
Всего трудней — признаться мы должны
Тебя познать, о Великобритания!
Так много львов и зубров всех пород
В зверинце атом царственном живёт! — XXIV

 

What with a small diversity of climate,
Of hot or cold, mercurial or sedate,
I could send forth my mandate like a primate
Upon the rest of Europe's social state;
But thou art the most difficult to rhyme at,
Great Britain, which the Muse may penetrate.
All countries have their "Lions," but in thee
There is but one superb menagerie.

  •  

Не все дороги наши, скажем прямо,
Под снегом целомудрия лежат:
Порой и совершит иная дама
Какой-нибудь чертовский эскапад, —
И, право, на ослицу Валаама
С такой тревогой люди не глядят,
Испуганно и скорбно восклицая:
«О! Кто бы мог подумать, дорогая?!» — XXVI

 

But these are few, and in the end they make
Some devilish escapade or stir, which shows
That even the purest people may mistake
Their way through virtue's primrose paths of snows;
And then men stare, as if a new ass spake
To Balaam, and from tongue to ear o'erflows
Quicksilver small talk, ending (if you note it)
With the kind world's amen—"Who would have thought it?"

  •  

… занятие пустое
Морали плугом ниву бороздить,
Пороком удобрённую. Не скрою —
От этой вспашки злые сорняки
Упрямо вглубь пускают корешки. — XL

 

… what in fact, we're far
From much improvement with that virtuous plough
Which skims the surface, leaving scarce a scar
Upon the black loam long manured by Vice,
Only to keep its corn at the old price.

  •  

Чужие неизведанные страсти
Святоши лишь из зависти клеймят:
Не уберечь невинность от напасти,
А только уколоть они хотят;
Но ветеран любви, науку счастья
Познавший, новичка наставить рад
И может помешать предупрежденьем
Опасным, необдуманным решеньям. — XLV

 

While the harsh prude indemnifies her virtue
By railing at the unknown and envied passion,
Seeking far less to save you than to hurt you,
Or, what's still worse, to put you out of fashion,—
The kinder veteran with calm words will court you,
Entreating you to pause before you dash on;
Expounding and illustrating the riddle
Of epic Love's beginning, end, and middle.

  •  

Вот бывает случай, господа,
Когда, сойдя с положенной дороги,
Жена разлюбит мужа навсегда.
В чужих краях законы к ним не строги,
Но в нашей старой Англии — беда:
Её, в порыве праведного гнева,
Клеймят сильнее, чем праматерь Еву.

Какая масса сплетен и газет
В стране, где все привыкли возмущаться,
Где даже дружба самых юных лет
Должна предосудительной считаться,
Где трудно от бесчисленных клевет
Чувствительному сердцу защищаться,
Где речи обвинителей не раз
Вульгарным шумом развлекают нас.

Но только новички и попадаются,
А грешницы высокого полёта
Прелестным лицемерием спасаются
От этого сурового учёта;.. — LXIV—VI

 

The next of perils, though I place it sternest,
Is when, without regard to "church or state,"
A wife makes or takes love in upright earnest.
Abroad, such things decide few women's fate—
(Such, early traveller! is the truth thou learnest)—
But in old England, when a young bride errs,
Poor thing! Eve's was a trifling case to hers.

For 't is a low, newspaper, humdrum, lawsuit
Country, where a young couple of the same ages
Can't form a friendship, but the world o'erawes it.
Then there's the vulgar trick of those damned damages!
A verdict—grievous foe to those who cause it!—
Forms a sad climax to romantic homages;
Besides those soothing speeches of the pleaders,
And evidences which regale all readers.

But they who blunder thus are raw beginners;
A little genial sprinkling of hypocrisy
Has saved the fame of thousand splendid sinners,
The loveliest oligarchs of our gynocracy;..

  •  

Мы с музой в лабиринте заблудились
Туманной метафизики сродни
Она лекарствам, коими стремились
Врачи лечить чахотку искони
Займёмся ж просто физикой — пустились
Мы обсуждать красавиц, хоть они
Полярное напоминают лето:
Немало льда и очень много света!

Я мог бы их с русалками сравнить:
Красавицы лицом, но рыбы телом;
Мешает добродетель им грешить,
Но согрешить бы каждая хотела.
Как русские, чтоб жар поохладить,
В снег прыгают из душной бани смело,
Так наши леди, согрешив чуть-чуть,
Спешат в сугроб раскаянья нырнуть.

Но внешность этих леди, несомненно,
Тут ни при чём, <…>
Их мой Жуан, коль молвить откровенно,
Хорошенькими даже не считал,
Они вползают в сердце постепенно
(Из жалости к врагу — я полагал),
Они без штурма в город проникают,
Но никому его не уступают. — LXXII—IV

 

I'm relapsing into metaphysics,
That labyrinth, whose clue is of the same
Construction as your cures for hectic phthisics,
Those bright moths fluttering round a dying flame;
And this reflection brings me to plain physics,
And to the beauties of a foreign dame,
Compared with those of our pure pearls of price,
Those polar summers, all sun, and some ice.

Or say they are like virtuous mermaids, whose
Beginnings are fair faces, ends mere fishes;—
Not that there's not a quantity of those
Who have a due respect for their own wishes.
Like Russians rushing from hot baths to snows
Are they, at bottom virtuous even when vicious:
They warm into a scrape, but keep of course,
As a reserve, a plunge into remorse.

But this has nought to do with their outsides.
<…> Juan did not think them pretty
At the first blush; for a fair Briton hides
Half her attractions—probably from pity—
And rather calmly into the heart glides,
Than storms it as a foe would take a city;
But once there (if you doubt this, prithee try)
She keeps it for you like a true ally.

Песнь тринадцатая[править]

февраль 1823
  •  

Некрасивых женщин вовсе нет
Для всех мужчин моложе средних лет.

Лишь миновав сей возраст беззаботный
И перейдя заветную черту,
Мы на ущербе радостей охотно
Критиковать берёмся Красоту.
И лень и равнодушье безотчётно
В нас усыпляют страстную мечту,
И зеркала советуют нам тоже
Оставить место тем, кто помоложе.

Иной ещё пытается продлить
Цветенья ограниченную эру —
Но после равноденствия не скрыть,
Что счастье превращается в химеру;
Слабеющие силы оживить
Способны только добрая мадера,
Дискуссии, собранья, вечера,
Парламент и долги, et cetera. — III—V

 

The fair sex should be always fair; and no man,
Till thirty, should perceive there's a plain woman.

And after that serene and somewhat dull
Epoch, that awkward corner turn'd for days
More quiet, when our moon's no more at full,
We may presume to criticise or praise;
Because indifference begins to lull
Our passions, and we walk in wisdom's ways;
Also because the figure and the face
Hint, that 't is time to give the younger place.

I know that some would fain postpone this era,
Reluctant as all placemen to resign
Their post; but theirs is merely a chimera,
For they have pass'd life's equinoctial line:
But then they have their claret and Madeira
To irrigate the dryness of decline;
And county meetings, and the parliament,
And debt, and what not, for their solace sent.

  •  

Насмешкою Сервантес погубил
Дух рыцарства в Испании; не стало
Ни подвигов, ни фей, ни тайных сил,
Которыми романтика блистала;
Исчез геройский дух, геройский пыл —
Так страшно эта книга повлияла
На весь народ. Столь дорогой ценой
Достался «Дон Кихот» стране родной! — XI

 

Cervantes smiled Spain's chivalry away;
A single laugh demolish'd the right arm
Of his own country;—seldom since that day
Has Spain had heroes. While Romance could charm,
The world gave ground before her bright array;
And therefore have his volumes done such harm,
That all their glory, as a composition,
Was dearly purchased by his land's perdition.

  •  

Не в силах мы судьбой повелевать,
Но есть один закон, который вечен:
Умей следить, рассчитывать и ждать —
И твой успех на веки обеспечен! — XVIII

 

"'T is not in mortals to command success:
But do you more, Sempronius—don't deserve it,"
And take my word, you won't have any less.
Be wary, watch the time, and always serve it;..

  •  

Он знал жизнь и не видел испорченности в недостатках, иногда доказывающих только плодородие почвы, лишь бы дурные травы не переживали первую жатву, потому что тогда их было бы уже слишком трудно искоренить.[3]XXII

 

He knew the world, and would not see depravity
In faults which sometimes show the soil's fertility,
If that the weeds o'erlive not the first crop—
For then they are very difficult to stop.

  •  

Но что такое в юности грешки?
Лишь плодородной почвы сорняки. — то же

  •  

Милорды платят щедрые прогоны,
Кареты их меняют лошадей
Быстрей, чем сердца пыл молодожёны;.. — XLVI

 

Downward flies my lord <…>.
"Fresh horses!" are the word,
And changed as quickly as hearts after marriage;..

  •  

Гомер такой же слабостью страдал;
Поэту подобает быть болтливым, —
Но я, щадя свой век по мере сил,
Хоть мебель из поэмы исключил! — LXXIV

 

That poets were so from their earliest date,
By Homer's "Catalogue of ships" is clear;
But a mere modern must be moderate—
I spare you then the furniture and plate.

  •  

Тут были два талантливых юриста,
Ирландец и шотландец по рожденью <…>.

Шотландец рассуждал умно и чинно;
Ирландец был мечтателен и дик:
Возвышенно, причудливо, картинно
Звучал его восторженный язык.
Шотландец был похож на клавесины;
Ирландец, как порывистый родник,
Звенел, всегда тревожный и прекрасный,
Эоловою арфой сладкогласной. — XCII—III

 

Longbow from Ireland, Strongbow from the Tweed[1],
Both lawyers and both men of education <…>.

Strongbow was like a new-tuned harpsichord;
But Longbow wild as an Æolian harp,
With which the winds of heaven can claim accord,
And make a music, whether flat or sharp.
Of Strongbow's talk you would not change a word:
At Longbow's phrases you might sometimes carp:
Both wits—one born so, and the other bred—
This by his heart, his rival by his head.

  •  

Как рожь, я прежде Истину растил,
Теперь колосьев жалких мне довольно;
Коль ты намек, читатель, уловил,
Я буду — Руфь, ты — Вооз сердобольный. <…>

В наш жалкий век мякины, сколь возможно,
Мы пожинать стремимся что-нибудь. <…>

Но остроумец должен подводить
К удобной точке тему разговора:
Он должен слово хитрее пустить,
Как ловкий псарь — обученную свору,
Он должен случай вовремя схватить,
Он должен смело, выгодно и скоро
Соперника смутить или убрать,
Чтоб выгодных позиций не терять. — XCVI—III

 

But from being farmers, we turn gleaners, gleaning
The scanty but right-well thresh'd ears of truth;
And, gentle reader! when you gather meaning,
You may be Boaz, and I—modest Ruth. <…>

But what we can we glean in this vile age
Of chaff, although our gleanings be not grist. <…>

Firstly, they must allure the conversation
By many windings to their clever clinch;
And secondly, must let slip no occasion,
Nor bate (abate) their hearers of an inch,
But take an ell—and make a great sensation,
If possible; and thirdly, never flinch
When some smart talker puts them to the test,
But seize the last word, which no doubt's the best.

  •  

Французское «ennui» не без причины
Так привилось в Британии у нас;
Во Франции нашло себе названье
Зевоты нашей скучное страданье. — CI

 

For ennui es a growth of English root,
Though nameless in our language:—we retort
The fact for words, and let the French translate
That awful yawn which sleep can not abate.

  •  

Красавицам ложиться нужно рано,
Чтоб меньше денег тратить на румяна. — CXI

 

Good hours of fair cheeks are the fairest tinters,
And lower the price of rouge—at least some winters[К 27].

  •  

Нет ничего полезнее для дам,
Как спать ложиться рано.
Ведь сон здоровый — лучшие румяна.[5]то же

Песнь четырнадцатая[править]

февраль — март 1823
  •  

Поэт <…>
Колеблет мысли творческим огнём
Былинки слов. Ныряет целый век он,
Как змей бумажный в небе голубом.
А для чего, вы спросите, — для славы?
Нет! Просто для ребяческой забавы. <…>

В неделю раз бываю я поэтом —
Тогда строчу стихи по мере сил;
Но прежде я писал от страстной муки —
Теперь писать приходится от скуки. — VIII, X

 

Is poesy <…>
A paper kite which flies 'twixt life and death,
A shadow which the onward soul behind throws:
And mine's a bubble, not blown up for praise,
But just to play with, as an infant plays. <…>

In youth I wrote because my mind was full,
And now because I feel it growing dull.

  •  

Бритьё — жестокий бич.
Весь род мужской бритьём порабощён
Но как страданья женщины постичь?
О ней мужчина, если он влюблён,
Твердит эгоистическую дичь!
Смотрите-ка, за что мы ценим жён?
Зачем нужны их красота и грация?
Лишь для того, чтоб умножалась нация. — XXIV

 

A daily plague, which in the aggregate
May average on the whole with parturition.
But as to women, who can penetrate
The real sufferings of their she condition?
Man's very sympathy with their estate
Has much of selfishness, and more suspicion.
Their love, their virtue, beauty, education,
But form good housekeepers, to breed a nation.

  •  

Хоть даже Иов двух друзей имел,
Но я скажу — и одного хватает
В несчастье; при расстройстве наших дел
Нам состраданье плохо помогает.
Таков уж человеческий удел:
Друзья, как листья, сами отпадают,
Когда придёт ненастье… — XLVIII

 

O Job! you had two friends: one's quite enough,
Especially when we are ill at ease;
They are but bad pilots when the weather's rough,
Doctors less famous for their cures than fees.
Let no man grumble when his friends fall off,
As they will do like leaves at the first breeze…

  •  

Она под материнскую защиту
Взяла Жуана, искренне гордясь.
Что хоть на месяц раньше родилась.

Ей было далеко ещё до года,
Который, как давно известно всем,
Плотиною поставила природа
Для возраста красавиц: двадцать семь!
Достигнув рокового перехода,
Потом уже не движется совсем
Седое Время — и на все расспросы
Молчит и ждёт, оттачивая косу. — LII—III

 

For a young gentleman's fit education,
Though she was far from that leap year, whose leap,
In female dates, strikes Time all of a heap.

This may be fix'd at somewhere before thirty—
Say seven-and-twenty; for I never knew
The strictest in chronology and virtue
Advance beyond, while they could pass for new.
O Time! why dost not pause? Thy scythe, so dirty
With rust, should surely cease to hack and hew.
Reset it; shave more smoothly, also slower,
If but to keep thy credit as a mower.

  •  

Нас чувственность сближает на мгновенье,
Но чувство держит нас в плену. Предел
Несчастья — в их сращенье: не годится
Сему кентавру на спину садиться. — LXXIII

 

The sensual for a short time but connects us,
The sentimental boasts to be unmoved;
But both together form a kind of centaur,
Upon whose back 't is better not to venture.

  •  

Католикам-монахам
С праздностью нейдёт молитва в лад;
Так трудно им нести безделья бремя,
Что часто эти злаки идут в семя.[5]LXXXI

 

… monks piety
With sloth hath found it difficult to dwell;
Those vegetables of the Catholic creed
Are apt exceedingly to run to seed.

  •  

Уединенье, лень и тишина
Опасней, чем греховное веселье;
Нечистыми не зря со всех сторон
Любой святой католик окружён. — то же

  •  

Но всякая любовь в себе таит
Зародыш измененья — и не диво;
Лишь на мгновенье молния блестит;
Стихий неудержимые порывы
Иметь не могут формы — всё летит,
Всё движется, меняясь прихотливо. — XCIV

 

Love bears within its breast the very germ
Of change; and how should this be otherwise?
That violent things more quickly find a term
Is shown through nature's whole analogies;
And how should the most fierce of all be firm?
Would you have endless lightning in the skies?

  •  

Как в душах всех правителей земных
Нагромоздились айсберги гордыни!
Как много в этих дебрях вековых
Антропофагов водится поныне!
Когда б историк правду молвить смел, —
Сам Цезарь бы от славы покраснел! — CII

 

What icebergs in the hearts of mighty men,
With self-love in the centre as their pole!
What Anthropophagi are nine of ten
Of those who hold the kingdoms in control
Were things but only call'd by their right name,
Cæsar himself would be ashamed of fame.

Песнь пятнадцатая[править]

март 1823
  •  

Печально, если в душах цепенеют
Стремленья, погребённые навек,
Притворство всеми чувствами владеет,
И надевает маску человек. — III

 

But all are better than the sigh supprest,
Corroding in the cavern of the heart,
Making the countenance a masque of rest,
And turning human nature to an art.

  •  

Я прославляю скромность как систему,
И с гордостью я вовсе не в ладу;
Короткой я задумывал поэму,
И сам не знал, куда я забреду.
Хотелось мне представить эту тему
Цензуры благосклонному суду,
Польстить владык дряхлеющих амбиции, —
Но я, увы, рождён для оппозиции! — XXII

 

A modest hope—but modesty's my forte,
And pride my feeble:—let us ramble on.
I meant to make this poem very short,
But now I can't tell where it may not run.
No doubt, if I had wished to pay my court
To critics, or to hail the setting sun
Of tyranny of all kinds, my concision
Were more;—but I was born for opposition.

  •  

Когда-то люди создали манеры,
Теперь манеры создают людей.
Прилизаны, приглажены и серы,
Не проявляем воли мы своей.
Конечно, все поэты — лицемеры;
Но как тут быть, каких искать путей?
Куда мне обратиться — к темам прошлым
Иль к современным, тягостным и пошлым?

Так что же, друг мой муза, поспеши!
Когда тебе докучен стиль высокий,
Давай смеяться просто от души,
Стегая шуткой мелкие пороки.
Запомни или даже запиши
Колумба наставленья и уроки:
В ничтожной каравелле можно плыть —
И всё-таки Америку открыть. — XXVI—II

 

The difference is, that in the days of old
Men made the manners; manners now make men—
Pinn'd like a flock, and fleeced too in their fold,
At least nine, and a ninth beside of ten.
Now this at all events must render cold
Your writers, who must either draw again
Days better drawn before, or else assume
The present, with their common-place costume.

We'll do our best to make the best on 't:—March!
March, my Muse! If you cannot fly, yet flutter;
And when you may not be sublime, be arch,
Or starch, as are the edicts statesmen utter.
We surely may find something worth research:
Columbus found a new world in a cutter,
Or brigantine, or pink, of no great tonnage,
While yet America was in her non-age.

  •  

Спокойная, как озеро, мисс Пруд,
Была бела, как молоко в горшочке,
Пока густые сливки не сольют.
Не верьте этой милой оболочке;
Под нею смесь простую узнают
Воды и молока. Хотя для брачной
Спокойной жизни эта смесь удачна. — XLI

 

There was Miss Millpond, smooth as summer's sea, <…>
Who seem'd the cream of equanimity
Till skimm'd—and then there was some milk and water,
With a slight shade of blue too, it might be,
Beneath the surface; but what did it matter?
Love's riotous, but marriage should have quiet,
And being consumptive, live on a milk diet.

  •  

Если доводы умны,
Не портятся они от повторенья,
А если глупы, — может быть, цены
Прибавит им простое умноженье.
Настойчивостью действовать должны
Политики, поддерживая пренья:
Противника старайтесь утомить —
Его тогда нетрудно и затмить. — LI

 

A reasonable reason,
If good, is none the worse for repetition;
If bad, the best way's certainly to tease on,
And amplify: you lose much by concision,
Whereas insisting in or out of season
Convinces all men, even a politician;
Or—what is just the same—it wearies out.
So the end's gain'd, what signifies the route?

  •  

… друг Скотт, <…>
Когда бы не Вольтер и не Шекспир, —
Поэта лучшего не знал бы мир. — LIX

 

… my friend Scott, <…>
There had not been one Shakspeare and Voltaire,
Of one or both of whom he seems the heir.

  •  

Гурманы задыхались тяжело,
А мисс и леди кушали тактично,
И юноши, чьё время не пришло
Любить еду, держались романтично:
Они обилью лучших вин и блюд
Прелестную соседку предпочтут. <…>

Покушав сытно, сын Парнаса
Воспеть не в силах даже и бекаса. — LXX— I

 

The diners of celebrity dined well;
The ladies with more moderation mingled
In the feast, pecking less than I can tell;
Also the younger men too: for a springald
Can't, like ripe age, in gourmandise excel,
But thinks less of good eating than the whisper
(When seated next him) of some pretty lisper. <…>

But I have dined, and must forego, Alas!
The chaste description even of a "bécasse."

  •  

Мне кажется, у глаз бывают уши —
Иначе я не в силах объяснить,
Как удаётся женщинам подслушать
То, что никто не мог предположить.
Как пенье сфер, способны наши души
Таинственно звучать. И, может быть,
Поэтому порой посредством взора
Длиннейшие ведутся разговоры. — LXXVI

 

I sometimes almost think that eyes have ears:
This much is sure, that, out of earshot, things
Are somehow echoed to the pretty dears,
Of which I can't tell whence their knowledge springs.
Like that same mystic music of the spheres,
Which no one bears, so loudly though it rings,
'T is wonderful how oft the sex have heard
Long dialogues—which pass'd without a word!

  •  

Себя он как бы лодкой ощущал,
Затертой между двух ледовых скал. — LXXVII

 

Like a good ship entangled among ice,
And after so much excellent advice.

  •  

Противоречий много в человеке;
Источник правды чист, но мутны реки. — LXXXVIII

 

Truth's fountains may be clear—her streams are muddy,
And cut through such canals of contradiction,
That she must often navigate o'er fiction[К 28].

  •  

Пора пророку новому заняться
Защитой смелых догматов и прав;
Изношенные мненья, в самом деле,
За два тысячелетья потускнели. — XC

 

'T is time that some new prophet should appear,
Or old indulge man with a second sight.
Opinions wear out in some thousand years,
Without a small refreshment from the spheres.

  •  

Меж двух миров, на грани смутной тайны
Мерцает жизни странная звезда.
Как наши знанья бедны и случайны!
Как многое сокрыто навсегда!
Прилив столетий тёмный и бескрайный
Смывает грани, толпы и года,
Лишь мёртвых царств угрюмые могилы
В пространствах мира высятся уныло. — XCIX

 

Between two worlds life hovers like a star,
'Twixt night and morn, upon the horizon's verge.
How little do we know that which we are!
How less what we may be! The eternal surge
Of time and tide rolls on, and bears afar
Our bubbles; as the old burst, new emerge,
Lash'd from the foam of ages; while the graves
Of empires heave but like some passing waves.

Песнь шестнадцатая[править]

март — май 1823
  •  

Учили персы юношей при Кире
Стрелять из лука, ездить на коне
И правду говорить[К 29]. И в новом мире
Мы это всё усвоили вполне;
Конечно — лук в музее, а не в тире,
Но конный спорт — по-прежнему в цене,
А что до Правды-то сия наука
Из моды вышла, как… стрела из лука. — I

 

The antique Persians taught three useful things,
To draw the bow, to ride, and speak the truth.
This was the mode of Cyrus, best of kings—
A mode adopted since by modern youth.
Bows have they, generally with two strings;
Horses they ride without remorse or ruth;
At speaking truth perhaps they are less clever,
But draw the long bow better now than ever.

  •  

Одеться перед балом, говорят,
Всем трудно, но труднее после бала
Надеть хандрой пропитанный халат,
Как Нессов плащ, и повторять устало,
Что вслед за Титом юноши твердят:
«Опять потерян день!»[К 30]— XI

 

But next to dressing for a rout or ball,
Undressing is a woe; our robe de chambre
May sit like that of Nessus, and recall
Thoughts quite as yellow, but less clear than amber.
Titus exclaim'd, "I've lost a day!"

  •  

Любовник, астроном и сочинитель,
Поэт или влюблённый свинопас
Луну — фантазий давнюю обитель —
Почтили вдохновеньями не раз,
Когда она, блестящая в зените,
Рождает и простуду и экстаз;.. — XIV

 

Lover, poet, or astronomer,
Shepherd, or swain, whoever may behold,
Feel some abstraction when they gaze on her:
Great thoughts we catch from thence (besides a cold
Sometimes, unless my feelings rather err);
Deep secrets to her rolling light are told;..

  •  

Не была чужда её натуре
Простая краска синего чулка, —
То не был цвет возвышенной лазури,
Оттенок бирюзы и василька,
Что ныне принят так в литературе;
Она ценила ясность языка,
Считала Попа подлинным поэтом
И откровенно признавалась в этом.[К 31]XLVII

 

She also had a twilight tinge of "Blue,"
Could write rhymes, and compose more than she wrote,
Made epigrams occasionally too
Upon her friends, as everybody ought.
But still from that sublimer azure hue,
So much the present dye, she was remote;
Was weak enough to deem Pope a great poet,
And what was worse, was not ashamed to show it.

  •  

Лорд использовал отлично
Предвыборные средства обольщенья <…>.

Горячий друг свободы и не менее
Горячий друг правительства, умел
Он среднего придерживаться мнения:
И патриота качества имел,
И скромно получал вознаграждения,
Поскольку он противиться не смел
Монаршей воле; деньги, чин — пустое,
Но колебать не следует устои.

Он «смел сказать» (подобный оборот
Парламентский язык нам позволяет),
Что дух прогресса в паши дни живёт
И новшества сторицей умножает.
Пусть лести от него смутьян не ждёт —
Но для сограждан он на всё дерзает.
Что до чинов, то тяжки их плоды —
Доход ничтожен, велики труды.[К 32]LXXI—III

 

Courteous and cautious therefore in his county,
He was all things to all men <…>.

A friend to freedom and freeholders—yet
No less a friend to government—he held,
That he exactly the just medium hit
'Twixt place and patriotism—albeit compell'd,
Such was his sovereign's pleasure (though unfit,
He added modestly, when rebels rail'd),
To hold some sinecures he wish'd abolish'd,
But that with them all law would be demolish'd.

He was "free to confess" (whence comes this phrase?
Is 't English? No—'t is only parliamentary)
That innovation's spirit now-a-days
Had made more progress than for the last century.
He would not tread a factious path to praise,
Though for the public weal disposed to venture high;
As for his place, he could but say this of it,
That the fatigue was greater than the profit.

  •  

Порою даже просто не поймёшь —
Где искренность, где искренняя ложь?

Сей дар рождает множество актеров,
Ораторов, героев, романистов,
Поэтов, дипломатов и танцоров
И — чрезвычайно редко — финансистов,
Однако что ни век, то новый норов!
Теперь и наши канцлеры речисты:
Преподносить умеют нам они
Не цифры, а метафоры одни. — XCVII—III

 

And false—though true; for surely they're sincerest
Who are strongly acted on by what is nearest.

This makes your actors, artists, and romancers,
Heroes sometimes, though seldom—sages never;
But speakers, bards, diplomatists, and dancers,
Little that's great, but much of what is clever;
Most orators, but very few financiers,
Though all Exchequer chancellors endeavour,
Of late years, to dispense with Cocker's rigours,
And grow quite figurative with their figures.

  •  

Так от скрипенья мокрого стекла
Мы ощущаем приступы озноба;
Так ночью нас пугают зеркала,
Хотя пугаться, в сущности, смешно бы —
И вера б вас от страха не спасла,
Когда б, приподнимая крышку гроба,
Какой-нибудь общительный скелет
Вам навязать стремился tête-à-tête. — CXIV

 

A noise like to wet fingers drawn on glass,
Which sets the teeth on edge; and a slight clatter,
Like showers which on the midnight gusts will pass,
Sounding like very supernatural water,
Came over Juan's ear, which throbb'd, alas!
For immaterialism's a serious matter;
So that even those whose faith is the most great
In souls immortal, shun them tête-à-tête.

Песнь семнадцатая[править]

май 1823, впервые опубликована в 1903[1]
  •  

Мир полон сирот; говоря точней,
Есть сироты в прямом значенье слова,
Но одинокий дуб порой пышней
Дерев, растущих тесно, бестолково <…>.

Словечко «сирота» рисует нам
Измученных ребят в приходских школах,
Носящихся по жизненным волнам,
Как жалкие обломки. Рок тяжёл их;
Их мулами не зря назвали там[А 3].
Нам грустно видеть сирот полуголых;
Но если суть вещей уразуметь —
Богатых сирот надо бы жалеть.

Самим себе предоставляют рано
Подобных сирот их опекуны,
Хотя их охраняют неустанно
Закон и все законники страны;
А в результате всё-таки нежданно,
Как курица, они поражены,
Когда утёнок, высиженный ими,
Бежит к воде, чтобы уплыть с другими. — I, III, IV

 

The world is full of orphans: firstly, those
Who are so in the strict sense of the phrase;
But many a lonely tree the loftier grows
Than others crowded in the Forest's maze <…>.

But to return unto the stricter rule—
As far as words make rules—our common notion
Of orphan paints at once a parish school,
A half-starved babe, a wreck upon Life's ocean,
A human (what the Italians nickname) "Mule!"
A theme for Pity or some worse emotion;
Yet, if examined, it might be admitted
The wealthiest orphans are to be more pitied.

Too soon they are Parents to themselves: for what
Are Tutors, Guardians, and so forth, compared
With Nature's genial Genitors? so that
A child of Chancery, that Star-Chamber ward,
(I'll take the likeness I can first come at,)
Is like—a duckling by Dame Partlett reared,
And frights—especially if 't is a daughter,
Th' old Hen—by running headlong to the water.

Перевод[править]

Т. Г. Гнедич, 1944—1964

Примечания автора[править]

[1]
  1. Это было написано задолго до самоубийства этого лица. (This was written long before the suicide of that person.)
  2. Метафора, заимствованная из выражения «сорок лошадиных сил» паровой машины. Известный шутник, достопочтенный Сидни Смит, после обеда, во время которого он сидел рядом со своим собратом священником, сказал, что скучный сосед занимал его разговором «в двенадцать поповских сил». (A metaphor taken from the "forty-horse power" of a steam-engine. That mad wag, the Reverend Sydney Smith, sitting by a brother clergyman at dinner, observed afterwards that his dull neighbour had a "twelve-parson power" of conversation.)
  3. Итальянцы, по крайней мере в некоторых частях Италии, называют незаконнорожденных и найдёнышей мулами, не могу сказать почему; может быть они хотят сказать, что в законном браке рождаются ослы. (The Italians, at least in some parts of Italy, call bastards and foundlings the mules—why, I cannot see, unless they mean to infer that the offspring of matrimony are asses.)

О поэме[править]

  •  

… сплошное надувательство: поэт как бы подшучивает над всеми правилами своего искусства…[7][8]

  Амедей Пишо, предисловие к «Беппо»
  •  

… как-то осенью [1820 г.] Гёте <…> сказал, что <…> «Дон Жуан» сверкает жизненностью и талантом, а характер изложения превосходно соответствует предмету; заговорив <…> о стиле этого произведения, заметил, что находит прообраз многослоговой рифмы в сатирах и шуточных стихотворениях Свифта.[11]написано на основе дневников

 

… once on autumn Goethe <…> saying that <…> "Don Juan," of which two cantos only had then appeared, was the most full of life and genius; that its manner was in keeping with the subject; and speaking <…> on style and diction, he pretended to find the model of the polysyllabic rhymes in the satires and pleasantries of Swift.[9][10]

  Джордж Бэнкрофт, «День с лордом Байроном» (A Day with Lord Byron)
  • см. письма Перси Шелли Байрону 26 мая 1820, 16 апреля и 21 октября 1821, Мэри Шелли 10 августа 1821 (1-ю половину 2-го абзаца цитаты)[К 33]
  •  

Он заметил, что, поскольку принято видеть в созданных им персонажах его самого и спрашивать с автора за совершаемые ими грехи, свою поэму он закончит тем, что сделает Дон Жуана методистом; по его мнению, подобная метаморфоза должна, наконец, успокоить благонамеренных английских читателей, которые так усердствуют в поношениях автора.[11]

 

He says, that as people have chosen to identify him with his heroes, and make him responsible for their sins, he will make Don Juan end by becoming a Methodist; a metamorphosis that cannot, he thinks, fail to conciliate the good opinion of the religious persons in England, who have vilified its author.[10]

  Маргарита Блессингтон, дневник, 1 мая 1823
  •  

Ни «Чайльд-Гарольд», ни прекрасные ранние поэмы Байрона не содержат поэтических отрывков более восхитительных, чем те, какие разбросаны в песнях «Дон-Жуана»[4] — посреди стихов, которые автор роняет как бы невзначай, наподобие дерева, отдающего ветру свои листья.

 

Neither Childe Harold nor any of the most beautiful of Byron’s earlier tales contain more exquisite morsels of poetry than are to be found scattered through the cantos of Don Juan, amidst verses which the author appears to have thrown off with an effort as spontaneous as that of a tree resigning its leaves to the wind.

  Вальтер Скотт, «Смерть лорда Байрона», 19 мая 1824
  •  

… он, не знавши нашего Петербурга, описал его схоже — там, где касалось до глубокого познания людей. У него даже притворное пустословие скрывает в себе замечания философские, а про сатиру и говорить нечего. Я не знаю человека, который бы лучше его, портретнее его очеркивал характеры, схватывал в них новые проблески страстей и страстишек. И как зла, и как свежа его сатира!

  Александр Бестужев, письмо Александру Пушкину 9 марта 1825
  •  

Как велик Байрон в следующих песнях[К 34] Дон-Жуана! <…> Тут Байрон вознёсся до невероятной степени: он стал тут и выше пороков и выше добродетелей.

  Кондратий Рылеев, письмо Александру Пушкину 12 мая 1825
  •  

Дон-Жуан — изнанка Чайльд-Гарольда.[13][К 35]

  слова Александра Пушкина
  •  

По моему мнению, лорд Байрон написал «Беппо» и поднялся до «Дон Жуана» только потому, что он читал Буратти и видел, какое чудесное наслаждение доставляли его стихи венецианскому обществу. Страна эта — особый мир, о котором хмурая Европа не имеет понятия. Там не думают об огорчениях.

  Стендаль, «Лорд Байрон в Италии, рассказ очевидца», 1830
  •  

«Дон Жуан» был для него работой серьёзной и радостной, он писал его с наслаждением. Тем не менее лорд Байрон, неожиданно для всех, прервал работу над поэмой [в июля 1821], и причиной тому была его чрезмерная доброта. Дело заключалось в том, что мадам Гвиччиоли[К 36], прочитав две первые песни «Дон Жуана» (которые были к тому времени напечатаны), пришла в сильное волнение и заявила, что их автора возненавидят. Она ещё более укрепилась в своём мнении, когда узнала, что против этой великолепной сатиры ополчились общественное лицемерие, эгоизм, национальная гордость и ревность, сделавшие своим рупором многие газеты и журналы. По неопытности она не понимала, как несостоятельны и раздуты их приговоры, <…> ей хотелось, чтобы все восхищались им так же, как она, чтобы он не знал мучений, и поэтому она принялась упрашивать его оставить поэму. <…> В то грозное время австрийцы[К 37] не брезговали никакими средствами, чтобы уничтожить лорда Байрона, бывшего, по их мнению, выразителем итальянского свободомыслия. <…> Он уверял её, что три новые песни «Дон Жуана», которые уже были отданы в типографию, сильно отличаются от первых двух, написанных в Венеции, когда он, ожесточённый клеветой и несправедливостью, жаждал опалить огнём своей сатиры тех, кто подверг его незаслуженным страданиям. Новые же три песни создавались им в совсем ином, умиротворённом состоянии и часто в её присутствии. Они были безупречны, и даже его врагам не в чем было бы его упрекнуть.[11]перевод на англ. есть в[10]

  Тереза Гвиччиоли, «Лорд Байрон глазами свидетельницы его жизни» (Lord Byron jugé par les témoins de sa vie)
  •  

Между «Чайльд-Гарольдом» и «Дон Жуаном» существует то же различие, которое пловец ощущает между озёрной и морской водой: одна текуча, податлива, неизменна; другой присущи жизнь и пульс, острота и волнение, которые касаются нервов и возбуждают их, как огонь или музыка. Чрез песни «Дон Жуана» плывём мы вперёд, как «по хребтам беспредельного моря»; они разбиваются и сверкают, шипят и смеются, бормочут и движутся, как волны, которые то шумят, то стихают. В них есть восхитительное сопротивление, упругое движение, которым обладает солёная вода, а пресная — нет. Вокруг простираются благотворные воздушные просторы, полные яркого света и неутихающего ветра, который ощущается только на море. Жизнь колышется и Смерть трепещет в великолепном стихе…

 

Between "Childe Harold" and "Don Juan" the same difference exists which a swimmer feels between lake-water and sea-water: the one is fluent, yielding, invariable; the other has in it a life and pulse, a sting and a swell, which touch and excite the nerves like fire or like music. Across the stanzas of "Don Juan" we swim forward as over the 'broad backs of the sea;' they break and glitter, hiss and laugh, murmur and move like waves that sound or that subside. There is in them a delicious resistance, an elastic motion, which salt water has and fresh water has not. There is about them a wide wholesome air, full of vivid light and constant wind, which is only felt at sea. Life undulates and Death palpitates in the splendid verse…

  Алджернон Суинбёрн, «Байрон», 1875
  •  

Можно сказать, что поэмою <…> закончились искания этой мятежной душой в размышлении о себе и о других и изучении жизни в современном и ближайшем обществе ответа на вечные запросы человеческого духа. Выработался окончательный, более примирительный, чем прежде, но все же весьма мало утешительный ответ на вопросы бытия. <…>
Смысл поэмы Байрона заключался, главным образом, в скептицизме и иронии, наполняющих почти всё произведение. Горизонт «Дон Жуана» не шире Ариостовского, но контрасты, оттеняющиеся на нём, резче, а ирония несравненно шире и охватывает не военные лишь подвиги и любовные приключения. <…>
Называя Дон Жуана самым безнравственным поэтическим произведением, какое только знал, Гёте разумел не самые по себе любовные похождения его героя, выходящие, конечно, из всяких пределов, полагаемых «нравственностью» <…>. Вероятно Гёте имел в виду, что чувственность Байронова Дон Жуана не столь наивна, как у испанского Дон Жуана, а сопряжена с издевательством. Она исходит подчас из безнравственности, возведённой в принцип, и из мрачно-скептического мировоззрения, не имеющего никаких опор в самом себе, а лишь идущего вразрез со сложившимся нравственным миропорядком…[15]

  Николай Дашкевич, «Поэма Байрона о Дон Жуане»
  •  

«Дон-Жуан» Байрона, очередной список его самого в разнообразных и ослепительных по богатству и яркости фантазии маскарадных нарядах, есть произведение гениальное в той мере, в какой оно субъективно. Автору чужда та объективная и аналитическая установка, которая обратила бы романтическую поэму в роман.

  Вячеслав Иванов, «О Пушкине: Роман в стихах», 1937
  •  

Заимствованная у итальянцев строфа превосходно подчёркивает достоинства и скрывает слабости байронова стиха, <…> он словно напоминает нам всё время, что, не слишком-то в общем стараясь, пишет ничуть не хуже, а быть может, и лучше поэтов, относящихся к своему стихотворству с торжественной серьёзностью. <…>
Особое место, которое занимают последние песни «Дон Жуана» среди лучшего, что создано Байроном, объясняется, на мой взгляд, тем, что само содержание их дало ему наконец возможность показать подлинное чувство <…> — ненависть к лицемерию <…>. А лицемерие света, ставшее предметом его сатиры, полярно противоположно по характеру собственному лицемерию <…> — в первоначальном смысле слова <…>. Он был актёром <…>. Сатирическое изображение Байроном английского общества в последних песнях «Дон Жуана», на мой взгляд, не имеет себе равных во всей литературе Англии.

  Томас Элиот, «Байрон», 1937

Джордж Байрон[править]

  •  

Я закончил первую песнь <…> поэмы в стиле и манере «Беппо», вдохновлённый успехом этого последнего. Поэма называется «Дон Жуан» и будет вышучивать всё на свете. Боюсь только, что она — по крайней мере та её часть, которая написана — окажется слишком вольной для наших крайне скромных времён. Всё же я попытаюсь издать её анонимно, а если она не пойдёт, я её оставлю.

  письмо Т. Муру 19 сентября 1818
  •  

… признайтесь, <…> что это вершина подобных писаний — оно, может и похабно, но разве язык не хорош? Оно, может, и непристойно, но разве это не сама жизнь, не то самое, настоящее? Разве мог написать это человек, который сам не жил в свете?— и не шалил в дилижансе — в извозчичьем экипаже — в гондоле — у стенки — в придворной карете — в vis-à-vis — на столе — и под ним?

  — письмо Д. Киннерду 26 октября 1819
  •  

— Я изображаю человека развратного и беспринципного, я заставляю его вращаться в обществе, прикрывающем своим обманчивым блеском втайне ему присущие и глубоко укоренившиеся пороки, я показываю, к чему по логике вещей приводит засилье подобных проходимцев, которые, кстати, показаны у меня далеко не столь красочно, как следовало бы, если оставаться верным истинам жизни.
— <…> мораль там отнюдь не очевидна, и мне нелегко заключить, что вы действительно обличаете порок в союзе с ханжеством. Напротив, это откровенное и недвусмысленное воспевание порочности, а повествуете вы так, что ваш Жуан или тема вовсе не одиозны <…>.
— Мысль моя в том, — сказал его светлость, — чтобы герой узнал общество в самых разных его обличьях, а читатель увидел, что порок торжествует везде.
— Но мы и так это знаем; а кроме того, не припомнится случая, чтобы сатире удалось отвратить кого-нибудь от порока, приобщив к добродетели. <…> ваша сатира тоже бесполезна, и при этом она навлечёт на вас упрёки как со стороны людей нравственных, так и погрязших в грехе; первые примутся вас порицать за то, что не видят в вас истинного реформатора морали <…>. Вы подобны хирургу, <…> который с дьявольским наслаждением срывает с покрытых язвами пациентов старые повязки, прикрывшие их бесчисленные раны, однако не может предложить им более действенных средств, чем бесполезные мази, а потому оставляет раны открытыми, чтобы они кровоточили, вызывая отвращение, насмешку и негодующие призывы убрать этих несчастных с глаз долой.[11]

 

“I take a vicious and unprincipled character, and lead him through those ranks of society, whose high external accomplishments cover and cloke internal and secret vices, and I paint the natural effects of such characters; and certainly they are not so highly coloured as we find them in real life.”
“<…> I cannot perceive that morality is much inculcated in it, or that vice, united with hypocrisy, is held up to abhorrence. On the contrary, it is a pure, unvarnished display of vice, and in language by no means calculated to render the Don odious, or the subject odious <…>.”
“It is the plan,” said his lordship, “to lead him through various ranks of society, and shew that wherever you go vice is to be found.” “This is a fact already known,” I replied; “and it has also been known by experience, that no satire, however witty, poignant, or just, ever did any good, or converted, as far I have heard, one man from vice to virtue. <…> while your satire is useless, it will call down on your head the exclamations, both of the virtuous and the vicious; of the former, because they do not perceive in you the proper qualifications of a reformer of morals <…>. You are like a surgeon <…> who with diabolical delight tears the old rags, ointments, and bandages, from the numerous wounds of his ulcerated patients, and, instead of giving fresh remedies, you expose them to the air, and disgust of every by-stander; laughing, and smiling, and crying out, how filthy these fellows are.”[16]

  Джеймс Кеннеди, «Разговоры о религии с лордом Байроном и другими лицами» в августе 1823
  •  

… Л[орд] Б[айрон] сообщил мне, что намеревается написать сто песен «Дон Жуана», не меньше, и нападки на него лишь укрепили эту мысль; поэма, в сущности, даже толком не начата, написанные им шестнадцать песен — это не более чем вступление.[11]

 

… Ld. B. told me he meant to write a hundred cantos of Don Juan at least, now that he had been attacked—that he had not yet really begun the work; the sixteen cantos already written were only a kind of introduction.[10]

  — доктор Генри Мьюр (Muir), дневник, 10 октября 1823

Письма Дж. Мюррею[править]

  •  

М-р Хобхауc снова твердит о непристойности. Никакой непристойности там нет; если он ищет её, пусть почитает своего кумира Свифта; надо иметь вместо воображения навозную кучу с гадючьим гнездом в середине, чтобы предположить подобное в этой поэме. Я считаю, что вы все не в своём уме. — 15 мая 1819

  •  

На днях я написал м-ру Хобхаусу, предсказывая, что «Жуан» либо совершенно провалится, либо будет иметь полный успех — третьего не дано <…>. Будь что будет, а я ни в чём не стану угождать ханжеству толпы; не знаю, возглавлял ли я когда-нибудь общественное мнение, но никогда ещё не допускал и не допущу, чтобы общественное мнение руководило мной. — 1 августа 1819

  •  

Вы спрашиваете у меня план Донни Джонни; плана нет и не было, зато были и есть материалы <…>. Укрощать моё шутовство, если я хочу быть шутом, это всё равно, что заставить Гамлета (или Диггори[К 38]) «играть безумие» в смирительной рубашке — мои мысли, как и их движения, станут от этого нелепо скованными. Ведь вольность, дорогой мой,— это душа подобных сочинений; во всяком случае право на вольность — а злоупотреблять ими не следует. Это вроде суда присяжных и пэров или Habeas Corpus — отличная вещь, особенно когда к ней не прибегаешь — никому ведь не хочется идти под суд ради удовольствия воспользоваться своей привилегией. <…>
Вы чересчур серьёзно подошли к сочинению, которое не было задумано как серьёзное. Неужели вы предполагали у меня иные намерения, кроме намерения посмеяться и посмешить? — весёлая сатира и как можно меньше поэзии — вот чего я хотел. — 12 августа 1819

  •  

Пятая песнь Д. Ж. вовсе не последняя, а, напротив, ещё только самое начало. Я хочу послать его вокруг Европы и приправить рассказ надлежащей смесью осад, битв и приключений; а кончит он, подобно Анахарсису Клоотсу, участником французской революции. Сколько для этого понадобится песен, я не знаю; и не знаю, закончу ли я их (даже если буду жив) <…>. Я хотел, чтобы в Италии он был Cavaliere servente, в Англии— причиной развода, а в Германии — сентиментальным «юношей с вертеровской миной»[К 39]; всё это для того, чтобы высмеять светские нелепости каждой из этих стран, а его показать всё более gâté и blasé с возрастом, как оно и должно быть. Я не решил только, кончить ли ему в аду или в несчастливом супружестве, не зная, что из них хуже. Согласно испанской легенде, это должен быть ад; но возможно, что это лишь аллегорическое изображение второго. — 16 февраля 1821

  •  

Вы обошлись с Д. Ж. как мачеха — не то стыдясь его, не то боясь, не то пренебрегая; и все это себе же в убыток и никому не в честь. Слыханное ли дело, чтобы издатель не ставил своего имени? Причины моего анонима я объяснил — они чисто семейные. Некие путешествующие англичане, встретившиеся мне недавно в Болонье, сказали, что вы стараетесь отрицать всякую причастность к этому сочинению, <…> тем хуже, ибо вам не скоро доведётся издать что-нибудь лучше. <…>
Нет, Мюррей! Вы отличный малый, <…> и всё-таки я никак не могу назвать благородным ваше отношение к этой преследуемой книге, которая пробила себе дорогу совершенно самостоятельно, без вашей поддержки и какого-либо поощрения — критического или книгопродавческого. За последние три песни вы меня отругали и задерживали их более года; а между тем мне сообщили из Англии, что (невзирая на опечатки) их хвалят, в том числе — американец Ирвинг; а этим можно гордиться. — 3 ноября 1821

  •  

Пройдёт время, и «Дон Жуана» оценят, так как основной смысл его — сатира на неприглядные стороны современного общества, а вовсе не восхваление порока: да, местами он грешит чувственностью, что ж поделать! Но Ариосто грешит более; Смоллетт <…> — тот в десять раз более; под стать им и Филдинг. Ни одну девственницу чтение «Д. Ж.» не способно развратить — нет и нет! — 25 декабря 1822

О переводах[править]

  •  

Если бы мне предложили назвать перевод, окончательно, раз навсегда посрамивший зловредную теорию буквализма, я, конечно, назвал бы перевод «Дон Жуана» Байрона, исполненный Татьяной Гнедич.
Бессмертную эту поэму переводили не раз. <…> перевод П. А. Козлова[5] <…> был вполне корректный перевод, но до того худосочный, что русские люди, читая его, невольно представляли себе Байрона бесталанным сочинителем скучнейших стишков. <…>
Георгий Шенгели был поэт и труженик, но его многолетняя добросовестная работа над гениальным произведением Байрона именно из-за ошибочных принципов, которые легли в её основу, оказалась проделанной зря. Если в литературе и вспоминают порой этот перевод «Дон Жуана», то лишь в качестве печального примера для других переводчиков: как никогда, ни при каких обстоятельствах не следует переводить поэтический текст.
В погоне за механической, мнимой точностью Шенгели попытался воспроизвести каждую строфу слово в слово, строка за строкой, не заботясь о передаче её искрометного стиля. Вместо обаятельной лёгкости — тяжеловесность неудобочитаемых фраз, вместо светлого искусства — ремесленничество.
Поэтому такой радостью — воистину нечаянной радостью! — явился для нас «Дон Жуан» в переводе Татьяны Гнедич. Читаешь этот перевод после былых переводов, и кажется, будто из тёмного погреба, в котором ты изнывал от тоски, тебя вдруг выпустили на зелёный простор. К удивлению русских читателей, вдруг оказалось, что «Дон Жуан» — это вовсе не скопление бесчисленных рифмованных ребусов, которые никому не интересно отгадывать, но кристаллически ясное произведение искусства, вполне достойное того восхищения, с каким его встретили <…>.
Татьяна Гнедич словно сказала себе: пусть пропадают отдельные образы, отдельные краски оригинального текста, лишь бы довести до читателя эту кристаллическую ясность поэмы, живую естественность её интонаций, непринуждённую лёгкость её простой и отчётливой дикции. Только об этом она и заботилась. Иная строфа после её перевода утратила чуть не половину тех смысловых единиц, какие имеются в подлиннике: переводчица охотно выбрасывала десятки деталей ради того, чтобы обеспечить своему переводу ту чёткую речевую экспрессию, которая свойственна подлиннику. Долой словесную муть и невнятицу! <…>
В «Дон Жуане» несметное множество каламбурных, неожиданных, сногсшибательных рифм, которые придают всему тексту особый характер виртуозно-гротескной игры. На меня они производят впечатление праздничных фейерверков, а у Татьяны Гнедич они гораздо беднее, обыкновеннее, будничнее. Но вместо того чтобы требовать от переводчицы воссоздания этих гениальных причуд, будем признательны ей за то, что дала она русским читателям, — за её умный, любовный перевод одного из величайших произведений всемирной поэзии.

  Корней Чуковский, «Высокое искусство», 1964

Комментарии[править]

  1. Слегка изменённая цитата из известной детской фольклорной песенки о 24 чёрных дроздах[1].
  2. Намёк на сложность его критико-философской «Литературной биографии» (1817)[1].
  3. Намёк на ограниченность тематики и эстетической системы Озёрной школы[1].
  4. И умер, как жил, ненавистником тиранов[3].
  5. Редактор The British Review принял всерьёз эти строфы и опубликовал рецензию-опровержение[1].
  6. «И оценил их от десяти до сотни долларов».
  7. Саути из ярого якобинца стал врагом революции[1].
  8. Крэшоу из рьяного протестанта стал рьяным католиком[1].
  9. Колридж и Саути в середине 1790-х годов собирались основать в Америке общину «Пантисократия». Предполагалось, что их будут сопровождать жёны. В 1795 г. Саути женился на Эдит Фриккер, а Колридж — на её сестре Саре. Но они до замужества были не модистками, а прислугой в знакомых семьях Бата[1].
  10. Незадолго до смерти она объявила, что родит мессию, но «беременность» оказалась смертельной водянкой[1].
  11. The Waggoner — поэма 1805 года, опубликованная в 1819[1].
  12. Ладья и воздушный шар упомянуты в прологе поэмы «Питер Белл»[1].
  13. В 3-й сцене V акта пьесы Р. Шеридана «Соперники»[1].
  14. Байрон иронизирует по поводу единобрачия, когда муж и жена неразделимы, как человеческая и лошадиная половины мифического кентавра[1].
  15. Противники обвиняли манихеев в поклонении дьяволу[1].
  16. Парафраз известных слов Гамлета (акт IV, сц. 3)[1].
  17. Т.е. чувствовать приближающуюся бурю[1].
  18. Не совсем точная цитата слов Гамлета (акт V, сц. 2)[1].
  19. Землевладелец, лично наблюдающий за обработкой своих земель[1].
  20. После окончания Наполеоновских войн повышенные цены на хлеб упали[1], над чем Байрон также иронизировал в XIV строфе вскоре написанной поэмы «Бронзовый век».
  21. «Гамлет», акт III, сц. 4[1].
  22. Она часто повторяла пословицу: «живи и жить давай другим»[6].
  23. Намёк на притязание Англии быть владычицей морей[1].
  24. Байрон назвал союз монархов, победителей Наполеона, не Священным союзом, а Прекрасным союзом, намекая на название деревни Belle Alliance возле Ватерлоо, где союзники нанесли Наполеону окончательное поражение[1].
  25. Байрон назвал именем этого героя, отличавшегося изысканностью выражений, поэта Барри Корнуолла, потому что критики подчёркивали его нравственность и изящество по сравнению с грубостью и безнравственностью Байрона, которому Корнуолл подражал[1].
  26. Анонимная разгромная рецензия «Эндимиона» апреля 1818 в Quarterly Review (pp. 204-8) вызвала большой резонанс, спустя годы было выяснено авторство Джона Крокера. Аналогично написали и несколько других рецензентов. Байрон сочинил это и похожее четверостишье «Джон Китс» 1821 г. под влиянием мнения Перси Шелли из предисловия к «Адонаису».
  27. … благодаря сну, румяна иногда дешевеют на несколько зим[3].
  28. … протекая по стольким каналам противоречия, что плавать по нём часто приходится наудачу[3].
  29. Об этом написал Ксенофонт в «Киропедии»[1].
  30. По свидетельству Светония, Тит сожалел о тех днях, когда ему не удавалось сделать доброго дела[1].
  31. Насмешка над романтической неясностью, которой Байрон противопоставлял классическую точность и ясность стиля Поупа[1].
  32. Пародия на обычный стиль парламентских речей[1].
  33. Он оказался единственным из друзей Байрона и профессиональных критиков того времени, оценившим по достоинству «Дон Жуана»[12].
  34. После 1-й и 2-й.
  35. По мнению М. И. Гиллельсона, имелась в виду взаимозависимость сатиры первой поэмы и лирики второй[14].
  36. Она повествует о себе в третьем лице в этих мемуарах, написанных по-французски и впервые частично опубликованных в 1868[1].
  37. Интервенты, подавившие Неаполитанскую революцию.
  38. Персонаж фарса Исаака Джекмена «Весь мир — театр» (1777).
  39. Цитата из 5-го письма «Семейства Феджей в Париже» Т. Μура (1818).

Примечания[править]

  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 Н. Дьяконова. Комментарии // Джордж Байрон. Дон-Жуан. — М.: Художественная литература, 1964. — С. 556-623.
  2. А. Н. Николюкин. Примечания // Байрон. Дневники. Письма. — М.: Изд-во Академии наук СССР, 1963. — С. 389. — (Литературные памятники).
  3. 1 2 3 4 Прозаический перевод А. Л. Соколовского // Сочинения лорда Байрона. Т. II.— СПб.: издание H. В. Гербеля, 1874.
  4. 1 2 3 4 5 Р. Ф. Усманова. Джордж Гордон Байрон // Джордж Гордон Байрон. Собрание сочинений в 4 томах. Т. 1. — М.: Правда, 1981. — С. 44-47.
  5. 1 2 3 4 Перевод П. А. Козлова, 1889.
  6. Записки (гл. VI) // Державин Г. Сочинения. Т. 6. — СПб., 1876. — С. 635.
  7. Oeuvres de Lord Byron. T. XII. Paris, Ladvocat, 1820.
  8. Владимир Набоков. Комментарий к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин» [1964]. — СПб.: Искусство-СПБ: Набоковский фонд, 1998. — С. 90.
  9. George Bancroft, History of the Battle of Lake Erie, and Miscellaneous Papers. New York, R. Bonner's sons, 1891, p. 198-9.
  10. 1 2 3 4 His Very Self and Voice, Collected Conversations of Lord Byron, ed. by E. J. Lovell. New York, MacMillan, 1954, pp. 249, 291, 451-2.
  11. 1 2 3 4 5 «Правда всякой выдумки странней…» / Пер. А. Бураковской, А. М. Зверева // Джордж Гордон Байрон. На перепутьях бытия. Письма. Воспоминания. Отклики. — М.: Прогресс, 1989. — С. 273-4, 282, 294, 313-6. — 50000 экз.
  12. А. А. Елистратова. Проза Шелли // Шелли. Письма. Статьи. Фрагменты. — М.: Наука, 1972. — (Литературные памятники). — С.447.
  13. [П. А. Вяземский]. Послесловие к «Свиданию с Байроном в Генуе» // Московский телеграф. — 1827. — Ч. 13. — № 3. — Отд. II. — С. 111.
  14. М. И. Гиллельсон. П. А. Вяземский: Жизнь и творчество. — Л.: Наука, 1969. — С. 162-3.
  15. Байрон. Т. III. — Библиотека великих писателей / под ред. С. А. Венгерова. — СПб.: Брокгауз-Ефрон, 1905.
  16. James Kennedy, Conversations on Religion with Lord Byron and others [1824—27]. London, 1830, Second Conversation.