О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя»
«О критике и литературных мнениях „Московского наблюдателя“ » — статья Виссариона Белинского 1836 года[1], имевшая большое значение в полемическом плане и для развития его взглядов на искусство[2]. Продолжила критику этого журнала, начатою статьёй «Ничто о ничём, или Отчёт г. издателю «Телескопа» за последнее полугодие (1835) русской литературы».
Цитаты
[править]I
[править]Ошибаются те люди, которые почитают ремесло критика лёгким и более или менее всякому доступным: талант критика редок, путь его скользок и опасен. И в самом деле, с одной стороны, сколько условий сходится в этом таланте: и глубокое чувство, и пламенная любовь к искусству, и строгое многостороннее изучение, и объективность ума, которая есть источник беспристрастия, способность не поддаваться увлечению; с другой стороны, какова высокость принимаемой им на себя обязанности! На ошибки подсудимого смотрят, как на что-то обыкновенное; ошибка судьи наказывается двойным посмеянием. |
В Германии, стране критики, критика идеальна, умозрительна; во Франции критика положительная, историческая. <…> |
Г-н Шевырёв есть исключительный и привилегированный критик «Московского наблюдателя»: его статьи составляют лучшее украшение и дают некоторую жизнь и движение этому журналу, который так беден жизнью и движением. Поэтому на его статьи я должен обратить особенное внимание. <…> |
… разбор <…> «Трёх повестей» г. Павлова[3]. <…> |
… есть остроумие пустое, ничтожное, мелочное, <…> играющее словами, <…> глотающее иголки ума, которыми может и само подавиться; <…> потом есть остроумие, происходящее от умения видеть вещи в настоящем виде, схватывать их характеристические черты, выказывать их смешные стороны. Остроумие первого рода есть удел великих людей на малые дела; остроумие второго рода или даётся природою, или приобретается горькими опытами жизни или вследствие грустного взгляда на жизнь: оно смешит, но в этом смехе много горечи и горести. Остроумие первого рода есть каламбур, шарада, триолет, мадригал, буриме; остроумие второго рода есть сарказм, желчь, яд, другими словами, оно есть отрицательный силлогизм, который не доказывает и не опровергает вещи, но уничтожает её тем, что слишком верно характеризует её, слишком резко выказывает её безобразие, или удачным сравнением, или удачным определением, или просто верным представлением её так, как она есть. Смешное или комическое так же точно разделяется: оно или водевиль, или «Горе от ума». |
Статья о «Миргороде» есть лучшая из статей г. Шевырёва, помещённых в «Наблюдателе», и более других может назваться критикою: в ней он, по крайней мере, рассуждает о <…> предметах, прямо относящихся к искусству; но мнение его вообще о характере повестей г. Гоголя и о смешном кажется нам неверным. |
… «О критике вообще и у нас в России»[4], <…> большая часть этой статьи состоит из обличений критика «Библиотеки для чтения». <…> не должно и не из чего нападать на Барона Брамбеуса и Тютюнджи-оглу: кто-то из них недавно объявил, что «Москва не шутит, а ругается»[5][2], и я вывел из этого объявления очень дельное следствие, что как почтенный барон, так и татарский критик «не ругаются, а шутят», или, лучше сказать, «изволят потешаться». Теперь это уже ни для кого не тайна, и тех, для которых оба вышереченные мужи ещё опасны своим вредным влиянием, тех уже нет средств спасти. Постойте — <…> есть средство, есть, я нашёл его <…>! Для этого надобно, чтоб нашёлся в Москве человек со всеми средствами для издания журнала, с вещественным и невещественным капиталом, то есть деньгами, вкусом, познаниями, талантом публициста, светлостью мысли и огнём слова, деятельный, весь преданный журналу, потому что журнал, так же как искусство и наука, требует всего человека, без раздела, без измен себе; надобно, чтобы этот человек умел возбудить общее участие к своему журналу, завоевать в свою пользу общественное мнение, наделать себе тысячи читателей… Тогда «Библиотека для чтения» — поминай, как звали, а покуда делать нечего… |
II
[править]Жанен не учёный, не критик, а просто литератор, в высочайшей степени обладающий талантом говорить на бумаге, литератор, каждая статья которого есть беседа (conversation) умного, образованного и острого человека, разговор беглый, живой, перелётный, как бабочка, трескучий, как догорающий огонек камина, дробящий предмет, как гранёный хрусталь; присовокупите к этому неподражаемую лёгкость и болтливость языка, легкомысленность в суждении, неистощимую, огненную деятельность, всегдашнюю готовность говорить о чём угодно, даже и о том, чего не знает, но, в том и в другом случае, говорить умно, остро, увлекательно, грациозно, мило, хотя часто и не-, основательно, вздорно, бесстыдно: и вот вам причина народности Жанена. Что Беранже в поэзии, то Жанен в журнальной литературе. Мы этим не думаем равнять великого и истинного поэта современной Франции с журнальным болтуном: мы только хотим сказать, что тот и другой суть выражение своего народа и потому его исключительные любимцы. Но Жанен, как француз по преимуществу, имеет и другие качества, свойственные одному ему и больше никому: он мило бесстыден, простодушно нагл, гордо невежествен, простительно бессовестен, кокетливо продажен и непостоянен во мнениях. Эта умышленная и сознательная неверность самому себе, эта изменчивость во мнениях была бы возмутительно-отвратительна в англичанине, особливо в немце; но в Жанене, как во французе, она простительна, мила даже, как кокетство в прекрасной женщине. Он лжёт, хочет вас обмануть, вы это замечаете — и только смеётесь, а не оскорбляетесь, не возмущаетесь. <…> мы имеем вообще о французской литературе, а следовательно и о романах Жанена, понятие современное, всеми признанное, для всех общее и ни для кого не новое. Мы думаем, что французской литературе недостаёт чистого, свободного творчества, вследствие зависимости от политики, общественности и вообще национального характера французов, что ей вредит скорописность, дух не столько века, сколько дня, обаяние суетности и тщеславия, жажда успеха во что бы то ни стало. |
Теперь мне следует рассмотреть седьмую статью г. Шевырёва, которая может назваться и критическою, и полемическою, и филологическою, и художественною: разумею перевод седьмой песни «Освобождённого Иерусалима»[6]. <…> |
Не знаем, не вследствие ли уж этого послания Пушкин написал октавами свою шуточную и остроумную безделку «Домик в Коломне»; только октавы Пушкина состоят в одном расположении рифм и осьмистишии строф <…>. Вообще это стихотворение есть шутка, написанная без всяких претензий на важность и нововведение. |
Теперь следует разбор г. Шевырёва стихотворений т. Бенедиктова.[7]… Этот разбор замечателен: он доставил новому стихотворцу большую известность, по крайней мере в Москве. И неудивительно: этот разбор есть истинный дифирамб, истинное излияние восторженного чувства: это доказывает и непомерное обилие точек после каждого периода, и необыкновенная цветистость языка… Тем строжайшему разбору должен бы подвергнуться этот разбор; но, с одной стороны, у кого достанет духа холодною прозою рассудка опровергать пламенную поэзию чувства, плодом которого был этот вдохновенный разбор; с другой же стороны, я твёрдо решился ничего больше не говорить о стихотворениях г. Бенедиктова, тем более, что моя решительность сделалась ещё тверже, когда я прочёл в «Библиотеке для чтения» новое стихотворение этого поэта «Кудри», где он говорит, как приятно наматывать на палец кудри и припекать их поцелуями: что можно сказать против такой поэзии? |
Истинного и сильного таланта не убьёт суровость критики, так, как незначительного не подымет её привет. <…> |
Итак, первый русский поэт, создания которого проникнуты мыслию, есть г. Бенедиктов!.. Поздравляем г. Шевырёва с открытием, а публику с приобретением!.. У нас шутить не любят; как примутся хвалить, так как раз в боги запишут и храм соорудят. |
… по крайней мере <…> драмы Гюго суть истинная клевета на природу человеческую и на творчество; <…> причина этого заключается <…> в господстве идеи, которая не связана с формою, как душа с телом, но для которой форма прибирается по прихоти автора, у которого идея всегда одна, всегда готовая, всегда отрешённая от всякого образного представления, никогда не проходящая чрез чувство, следовательно, чисто философская, задача ума, решаемая логически, и у которого форма составляется после идеи, выработывается отдельно от ней, составляет для ней не живое и органическое тело, с уничтожением которого уничтожается и идея, а одежду, которую можно и надеть, и опять снять, и перекроить, и перешить, и в которой главное дело в том, чтобы она была впору, сидела плотно, без складок и морщин. <…> он явился в эпоху умственного переворота, в годину реформы в понятиях об изящном и потому часто творил не для творчества, а для оправдания своих понятий об искусстве; словом, Гюго есть жертва этого нелепого романтизма, под которым разумели эманципацию от ложных законов, забыв, что он должен был состоять в согласии с вечными законами творящего духа. Странное дело! Об этом романтизме толковали и спорили и в Германии и в Англии, но он там не сделал никакого вреда. Вероятно, потому, что его там понимали настоящим образом. Обратимся к Альфреду де Виньи. У него есть тоже идея и идея постоянная, но эта идея у него в сердце, а не в голове, и потому не вредит его творчеству. Как всякий поэт с истинным дарованием, он прост, неизыскан, естествен, добросовестен, и потому более поэт, нежели Гюго. Что же касается вообще до всей французской литературы, то нам кажется, что, несмотря на всю свою народность, она не народна, что все её корифеи как будто не в своей тарелке, и потому, при всей блистательности своих талантов, не могут создать ничего вечного, бессмертного. Француз весь в своей жизни, у него поэзия не может отделяться от жизни, и потому его род не драма, не комедия, не роман, а водевиль, песня, куплет, и разве ещё повесть. Беранже есть царь французской поэзии, самое торжественное и свободное её проявление; в его песне и шутка, и острота, и любовь, и вино, и политика, и между всем этим как бы внезапно и неожиданно сверкнёт какая-нибудь человеческая мысль, промелькнёт глубокое или восторженное чувство, и всё это проникнуто весёлостью от души, каким-то забвением самого себя в одной минуте, какою-то застольною беззаботливостию, пиршественною беспечностию. У него политика — поэзия, а поэзия — политика, у него жизнь — поэзия, а поэзия — жизнь. И вот поэзия француза: другой для него не существует. |
В наш век поэт не есть пасынок общества, напротив, он его любимое, балованное дитя; толпа уже не косится на него с презрением или лаем, но с почтением расступается перед ним и даёт дорогу, даже не понимая, что́ он такое. Даже и у нас, на святой Руси, сильный, богатый барин почитает за честь знакомство с известным поэтом, читает его стихи, прислушивается к говору суждений, чтоб уметь сказать при случае слова два о его стихах, словом, смотрит на поэта не только как не на бесполезную, но даже как на очень полезную мебель для украшения своей гостиной на несколько часов. И у нас <…> богатый и знатный барич, привилегированный гражданин модных зал, бьётся изо всех сил, низко кланяется журналисту, чтобы тот поместил в своих листках его стишки и дал ему право назваться поэтом. По крайней мере подобные явления теперь не редки. Но вот в чём беда-то: общество <…> уважает идею поэта; но всегда ли оно безошибочно в выборе своих кумиров?.. Истинное чувство не для всех доступно, глубокая мысль не для всех понятна; яркость красок, мастерская обработка форм скорее бросаются в глаза… |
Теперь остаётся мне поговорить ещё о двух статьях г. Шевырёва: в одной[8] заключается его отчёт публике о спектаклях гг. Каратыгиных в их последний приезд в Москву прошлого года; другая[9] содержит в себе то, чего я тщетно ищу доселе, — объяснение направления, верования, литературного учения, задушевной идеи «Московского наблюдателя»; эта драгоценная для меня находка содержится в первом нумере этого журнала за нынешний год, и её я рассмотрю после всех, ею заключу мою статью и из ней выведу результат моих исследований касательно критики и литературных мнений «Московского наблюдателя». |
Из критических статей «Московского наблюдателя», не принадлежащих г. Шевырёву, некоторые очень примечательны <…>. «Музыкальная летопись» г. Мельгунова[3], в которой он отдаёт отчёт за все примечательные явления нашего музыкального мира в начале прошлого года, есть одна из таких статей, в каких именно нуждаются наши журналы и какими они так бедны; она написана ловко, умно, живо, с знанием дела. «Брамбеус и юная словесность», статья г. Н. П-щ-ва[10], содержит в себе обвинения Брамбеуса в похищении идей и вымыслов из французской литературы, которую он так не жалует. Там, где автор статьи говорит вообще о проделках почтенного барона, там он и остёр, и увлекателен, но где он сравнивает статьи Брамбеуса с их оригиналами, там становится скучен и утомителен. Вообще эта статья не произвела большого впечатления на публику. Причина этому заключается, вероятно, в том, что публика давно уже знала о похвальной привычке барона ловко и без спросу пользоваться чужою собственностию, давно уже понимала, что он не пишет, а «изволит потешаться»: следовательно, усилия г. критика казались ей напрасными… |
… обращаемся к последней статье г. Шевырёва, которая должна объяснить нам идею «Московского наблюдателя» и цель его литературных усилий. Эта статья называется «Перечень Наблюдателя»[9] <…>. Г-н Шевырёв начинает её признанием, что читатели журнала настойчиво требуют библиографии, и оправдывается в причине невнимания к их требованию. Для этого он очень остроумно делит этих читателей на три класса. К первому у него относятся те, которые «с невинным чистосердечием вверяют себя совести журналиста» и требуют его мнения о книге, для решения простого вопроса, купить её или нет? Ко второму — люди ленивые которые книг не читают, а судить о них хотят. К третьему — «люди движения, люди беспокойные <…>». |
… г. Шевырёв обещается давать публике отчёт в некоторых книгах и начинает с «Князя Скопина-Шуйского», романа, написанного дамою[2]. |
Если наше общество должно быть обязано своим образованием не учёным и литераторам, не таланту, не гению, не науке, не тяжкому труду избранников, а женщинам, то было бы слишком несправедливо так ограничивать поприще их деятельности: для такой высокой цели нужна полная эманципация женщины. Полумеры никуда не годятся, с золотою серединою не далеко уйдёшь. Итак, я составил свой собственный проект касательно улучшения нашего общества: он прекрасен, но первоначальная идея его всё-таки принадлежит <…> г. Шевырёву, следовательно, ему честь и слава, а мне хоть спасибо. <…> Наши дамы начнут писать «светские» романы, но они не должны и не могут остановиться на этом: таково свойство человеческого гения, он идёт всё вперёд. Итак, дамы примутся со временем и за исторический роман; но, чтобы писать исторические романы, надо знать историю, а история — наука; итак, вот шаг в область науки! Но наука одна, науки суть не что иное, как искусственные её подразделения; науки смежны, соприкосновенны друг другу; истории нельзя знать без археологии, хронологии, географии; география непонятна без математики <…>. Итак, почему бы дамам нашим не пуститься и в науку, тем более, что этот переход естествен, что от «светского» романа до философии нет скачка?.. Особенно им следовало бы заняться математикою: какие благотворные следствия повлекло бы это за собою? <…> Что, если бы дамы стали с кафедр преподавать все знания человеческие! О, с какою бы жадностию слушали их студенты, как бы смягчились университетские нравы, какие успехи оказало бы просвещение в России! <…> Но науки соприкасаются с жизнию, и практика в преподавании иногда заменяет теорию — такова наука прав: почему ж бы дамам не заняться судопроизводством не в одних тесных пределах аудиторий, но и в судилищах, почему бы им не быть сенаторами, председателями, советниками?.. <…> Кончилось бы взяточничество, по крайней мере деньгами, ябеда превратилась бы в сплетни, с просителями обращались бы вежливо, с подсудимыми кротко… А почему ж бы дамам не заняться и военною службою, которая больше всех нуждается в умягчении нравов и уроках общежития?.. Здесь уж я и не в силах вычислить всех благотворных влияний на общество: какое войско не одержит победы, когда им будет командовать прекрасная дама в образе Беллоны; какая война не будет человеколюбива, кротка, когда будет вестись дамами, какие солдаты не сделаются вежливыми, деликатными и ловкими, повинуясь таким милым начальникам?. Конечно, может быть, от этого постраждет дисциплина, порасстроится порядок, потому что начальство иногда будет манкировать своей должности, занятое балами, нарядами, а иногда и скованное такими обстоятельствами, в которых виновата одна природа, и именно природа дамская, но ведь и мужчины подвергаются болезням и на природу нет апелляций… |
Художественный и «светский» не суть слова однозначащие, так же как дворянин и благородный человек. Художественность доступна для людей всех сословий, всех состояний, если у них есть ум и чувство; «светскость» есть принадлежность касты. <…> «светскость» же уничтожает страсти, порывы, радости и горести, она подводит всё это под уровень посредственности, равнодушия, ничтожности и скуки. <…> Я говорю не о «светских» людях в частности, а о «светском» обществе вообще, где умолкает ум, боясь оскорбить своим превосходством глупость, где притаивается чувство, боясь оскорбить приличие, где самый гений спешит принять на себя вид посредственности и ничтожества, чтоб не показаться смешным и странным. «Светскость» ещё сходится с образованностью, которая состоит в знании всего понемножку, но никогда она не сойдётся с наукою и творчеством: то и другое необходимо должно иссушиться и обмелеть, жертвуя своим временем на выполнение её ничтожных условий, дыша не свойственною ему атмосферою. <…> Роман мисс Эджеворт «Елена» есть не что иное, как пошлая рама для выражения пошлой мысли, что «девушка не должна лгать и в шутку», есть пятитомный и убийственно скучный сбор ничтожных нравоучений гостиной. Говорят, что главное достоинство этого романа состоит в верном изображении всех тонкостей, всех оттенков высшего английского общества, недоступных для непосвящённых в таинства гостиных. Если это так, то тем хуже для романа. Я человек не светский, следовательно, не могу понять светской стороны романа, но я всегда могу понять его человеческую и его художественную сторону. В каких бы формах ни проявлялась человеческая жизнь, она понятна всегда и для всех, потому что преходяща форма, но вечна идея эстетического творения. Прометей Эсхила, прикованный к горе, <…> есть форма чисто греческая, но идея непоколебимой человеческой воли и энергии души, гордой и в страдании, которая выражается в этой форме, понятна и теперь <…>. Какое мне дело, что у индийцев в дела человеческие вмешиваются боги и духи, но это мне нисколько не мешает понимать «Сакунталу»: я оставляю в стороне всё индийское и вижу одно человеческое <…>. Почему ж я не понимаю «светского» в романе мисс Эджеворт? — Потому что в нём нет ничего человеческого, следовательно, ничего и художественного. |
У нас ещё важность авторитета определяется не заслугою, а выслугою, не достоинством, а летами. Кто начал[2] своё литературное поприще с двадцатых годов и начал его надутыми стишками, продолжал журнальными статейками — тот уже авторитет, тот уже смотрит на человека, осмелившегося сказать ему правду, как на буяна, приставшего к нему на улице… Но всего горестнее, что у нас ещё не могут понять того, что можно уважать человека, любить его, даже быть с ним в знакомстве, в родстве — и преследовать постоянно его образ мыслей, учёный или литературный; всего досаднее, что у нас не умеют ещё отделять человека от его мысли, не могут поверить, чтобы можно было терять своё время, убивать здоровье и наживать себе врагов из привязанности к какому-нибудь задушевному мнению, из любви к какой-нибудь отвлечённой, а не житейской мысли… |
Примечания
[править]- ↑ Телескоп. — 1836. — Ч. XXXII. — № 5 (цензурное разрешение 21 марта). — С. 120-154; № 6 (ц. р. 17 апреля). — С. 216-287.
- ↑ 1 2 3 4 В. С. Нечаева. Примечания // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. II. Статьи и рецензии. 1836-1838. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1953. — С. 707-713.
- ↑ 1 2 Московский наблюдатель. — 1835. — Ч. I. — Март, кн. 1. — С. 120-130, 143-169.
- ↑ МН. — 1835. — Ч. I. — Апрель, кн. 1. — С. 493-525.
- ↑ Рец. на «Иван Савельич. Московская шутка» Ф. Кони // Библиотека для чтения. — 1835. — Т. XIII. — Отд. VI. — С. 26.
- ↑ МН. — 1835. — Ч. III. — Июль, кн. 1. — С. 5-35; кн. 2. — С. 159-196.
- ↑ МН. — 1835. — Ч. III. — Август, кн. 1. — С. 439-459.
- ↑ Московский театр // МН. — 1835. — Ч. I. — Апрель, кн. 1. — С. 669-687.
- ↑ 1 2 МН. — 1836. — Ч. VII. — Март, кн. 1 (вышел 26 марта). — С. 77-105.
- ↑ МН. — 1835. — Ч. II. — Июнь, кн. 1. — С. 442-465; кн. 2. — С. 599-637.