Русская поэзия

Материал из Викицитатника

Здесь представлены цитаты о поэзии на русском языке. В широком смысле, как о литературе, см. в статье русская литература, о поэзии периодов классицизма и романтизма — в статьях о них.

XIX век[править]

  •  

Поэты русской лиры! Если вы сознаёте в себе высокое призвание — прозревайте же от Бога данным вам предчувствием в великое грядущее России, передавайте нам видения ваши и созидайте мир русской мечты из всего того, что есть светлого и прекрасного в небе и природе, святого, великого и благородного в душе человеческой, — и пусть заранее предсказанный вами, из воздушных областей вашей фантазии, перейдёт этот светлый и избранный мир в действительную жизнь вашего любезного отечества.

  Степан Шевырёв, «Стихотворения М. Лермонтова», 1841
  •  

Слышно страшное в судьбе наших поэтов. Как только кто-нибудь из них, упустив из виду своё главное поприще и назначенье, бросался на другое или же опускался в тот омут светских отношений, где не следует ему быть и где нет места для поэта, внезапная, насильственная смерть вырывала его вдруг из нашей среды.

  Николай Гоголь, «В чём же наконец существо русской поэзии и в чём её особенность» («Выбранные места из переписки с друзьями» XXXI), 1846
  •  

Прежде [Пушкина] поэты русские в наёмном восторге воспевали по заказу иллюминации, праздники и другие события, о которых сами не имели никакого понятия и до которых целому народу не было никакого дела. Потом, освободившись от этого шутовского занятия, эти почтенные люди обратились к гуманным идеям, но, по обыкновению, поняли их совершенно отвлечённо от жизни и начали строить здание золотого века на грубой почве. Таким образом, литература ударилась в сентиментальность: оставляя в стороне существенные бедствия, плакали над вымышленным горем, преклоняясь пред господствующим пороком, казнили порок небывалый и венчали идеальную добродетель. Убедившись наконец в бесплодности этого слёзного направления, с начала нынешнего столетия поэзия наша решается сознаться, что действительный мир не так хорош, как она его изображала. Но зато она нашла утешение нам в каком-то другом, эфирном, туманном мире, среди теней, привидений и прочих призраков.

  Николай Добролюбов, «Александр Сергеевич Пушкин», 1857
  •  

… во времена Батюшкова, Жуковского и Пушкина русская мысль спала крепким сном, а русская поэзия представляла собою даже не тепличное растение, а просто картонную декорацию. <…>
Нет сомнения, что и крымская война и все последовавшие за нею преобразования составляют очень знаменательную эпоху в исторической жизни нашего общества; но нет также ни малейшего сомнения в том, что все поэты, ругавшие лорда Пальмерстона и толковавшие о нашем возрождении, не произвели ровно ничего, кроме утомительного жужжания. Божественный глагол жизни дошёл до них тогда, когда его уже услышали и почувствовали все классы русского общества. Поэты не сделали ровно ничего для разъяснения тех событий, которыми было поражено внимание общества; в продолжение нескольких лет поэты наигрывали только различные вариации на те темы, которые были даны им настоящими руководителями общественного сознания.
Значит, хотя души мелких людишек, вообразивших себя поэтами, действительно встрепенулись от громких нот божественного глагола, однако эти души оказались всё-таки не пробудившимися орлами, а только бессильными и пискливыми трясогузками.

  Дмитрий Писарев, «Пушкин и Белинский. Лирика Пушкина», 1865
  •  

Всего-то у нас осталось три-четыре человека, старички пятидесяти лет и свыше, которые ещё упражняются в сочинении стихов; стоит ли яриться против них? Как будто нет тысячи других, животрепещущих вопросов…

  Иван Тургенев, «Воспоминания о Белинском», 1868

1820-е[править]

  •  

Нашим старикам-[поэтам] <…> даже во сне не виделись такая замысловатость, такой свободный полёт гения, такой обширный разгул фантазии, такая очаровательная дикость, какими щеголяет нынешняя наша поэзия. <…>
Теперь ужас обнимает меня, когда подумаю, что наделали новейшие преобразователи. Посмотрите на наш Парнас: это кладбище, где валяются черепы, кости, полуразвалившиеся гробницы и кресты могильные; где бродят духи, привидения…
<…> мы от предков получили небольшое бедное наследство литературы, т. е. сказки и песни народные. Что об них сказать? Если мы бережём старинные монеты даже самые безобразные, то не должны ли тщательно хранить и остатки словесности наших предков? Без всякого сомнения! <…> но наши словесники приняли старинные песни совсем с другой стороны, громко закричали о величии, плавности, силе, красотах, богатстве наших старинных песен, начали переводить их на немецкий язык и наконец так влюбились в сказки и песни, что в стихотворениях XIX века заблистали Ерусланы и Бовы на новый манер!..[1][2]

  Андрей Глаголев, «Ещё критика (Письмо к редактору)»
  •  

элегии одного несколько трудно отличить от элегии другого: они все твердят одно и то же, все грустят и тоскуют.
<…> наши русские поэты <…> с семнадцати лет у нас начинают рассказывать про свою отцветшую молодость. Наши стихотворения не обременены ни мыслями, ни чувствами, ни картинами; между тем заключают в себе какую-то неизъяснимую прелесть, не понятную ни для читателей, ни для сочинителей; но всякий не славянофил, всякий человек со вкусом восхищается ими.

  Вильгельм Кюхельбекер, «Земля Безглавцев», апрель 1824
  •  

Прочитав любую элегию Жуковского, Пушкина или Баратынского, знаешь все. Чувств у нас уже давно нет: чувство уныния поглотило все прочие. Все мы взапуски тоскуем о своей погибшей молодости; до бесконечности жуём и пережёвываем эту тоску и наперерыв щеголяем своим малодушием в периодических изданиях.

  — Вильгельм Кюхельбекер, «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие», апрель 1824
  •  

Мы подражаем или чужеземным образцам, или русским их подражателям. Там, где гений не схватывал цветной пыли заморских бабочек или не собирал благовонной росы с цветов не нашего климата, — там мы видим всю смелость, всю полноту, всё богатства языка звучного и обильного. <…>
Эта способность к подражанию не есть врождённая в народе русском, или правильнее, в полу-образованном нашем свете: нет! но мы искони её взлелеяли, взрастили и довели до высшей степени относительного совершенства. Когда же сбросим с себя паутинные её цепи, которыми так долго и так плотно себя опутывали?

  Орест Сомов, рецензия на «Полярную звезду на 1825 год», апрель 1825
  •  

… истинные поэты всех народов, всех веков были глубокими мыслителями, были философами. У нас язык поэзии превращается в механизм; он делается орудием бессилия, которое себе не может дать отчёта в своих чувствах и потому чуждается определённого языка рассудка. Скажу более: у нас чувство некоторым образом освобождает от обязанности мыслить и, прельщая лёгкостью безотчётного наслаждения, отвлекает от высокой цели усовершенствования. При сём нравственном положении России одно только средство представляется тому, кто пользу её изберёт целью своих действий. Надобно бы совершенно остановить нынешний ход её словесности и заставить её более думать, нежели производить.

  Дмитрий Веневитинов, «О состоянии просвещения в России», осень 1826
  •  

Если просвещённейшие государства Европы <…> достигают уже поры зрелого мужества, <…> которая граничит с возрастом старости, — то мы зато пользуемся преимуществом сил юных, бодрых, неистощённых <…>. Так, у нас не прошло ещё время вдохновения, время поэзии. Мы имели уже Ломоносова, имели Державина необразованного; но с тех пор, как его не стало, мы, кажется, не столько творили, сколько готовили материалы для творца будущего, а именно: очищали язык, отгадывали тайну его гармонии, обогащали его разнообразными размерами, оборотами, звучной рифмой, словом — приуготовляли всё для нового гения, для Державина образованного, который, может быть, уже таится в России.

  — Степан Шевырёв, «Обозрение русской словесности за 1827-й год», январь 1828
  •  

Я думаю, что у нас в России поэт только в первых незрелых своих опытах может надеяться на большой успех: за него все молодые люди, находящие в нём почти свои чувства, почти свои мысли, облечённые в блистательные краски. Поэт развивается, пишет с большею обдуманностью, с большим глубокомыслием: он скучен офицерам, а бригадиры с ним не мирятся, потому что стихи его всё-таки не проза.

  Евгений Баратынский, письмо А. С. Пушкину конца февраля — начала марта 1828
  •  

У нас ныне живут, действуют, абонируются на славу и на бессмертие, не потея, по-старинному, в тяжёлых и бесполезных трудах, а попросту — припеваючи. Оттого-то и произведения настоящего времени отличаются не стародавнею грубою прочностью и полновесностью, а эфирною лёгкостью и миниатюрностью. <…> Посмотрите на настоящие явления книжного мира! — Это — не книги, а книжечки, или лучше, книжоночки, в собственнейшем смысле слова! Печать, чернила, бумага, обёртка — загляденье! Формат — уместится в самом маленьком дамском работном ящичке; толщина — не утомит самых нежненьких беленьких ручек; содержание — не затруднит ни одною мыслию самой ветреной и резвой головки. То ли бывало в старину!.. Одно воспоминание о долговязых фолиантах, кубических in quarto тучных in octavo, под которыми крехтят полки старинных библиотек, производит содрогание. Старики не разумели верно смысла пословицы, ими же самими изобретённой: «Мал золотник, да дорог!».

  — Николай Надеждин, «Две повести в стихах: Бал и Граф Нулин», 1829

1830-е[править]

  •  

Словесность наша, стиснутая насильственным напряжением умов в тесном кругу общества неотборного, едва ли может назваться выражением точным образа мыслей лучшего круга, в котором Дидерот в 18-м веке тщетно искал представителей неподложных народного быта. Наши стихотворцы, как дети, катающиеся на коньках, едва касающиеся поверхности гладкого льда, редко попадают в существо внутреннее воды, на поверхности которой приманчивая твердость образуется, да и попадают туда на погибель совершенную. Тщетно ищут они с музами народными союза твердого и законного. Удалённые от высшего круга и его требований взыскательных, слишком брезгующие обществом простолюдинов, хотя необразованных, но замысловатых и остряков, сии подкидыши просвещения продолжают путь трудный в веригах правил школьных и в конце поприща едва ли слышат рукоплескание доморощенных своих доброхотов, из учтивости прикрывающих платочком зевоту, наведённую произведениями неестественными и надутыми. Ещё не составились у нас звенья цепи неразрывной, которая, начинаясь от высшей точки, простиралась бы до народных дрождей ума и чувства неподкупного. Мы должны ограничиться или писателями паркетными, которым улыбка притворная вельможи заменяет улыбку музы живой и прихотливой, или излияниями непритворного чувства души, не связанной школьными правилами и доступной внушениям картин, не дописанных природою, предоставляющею, так сказать, любимцам своим проводить последние черты по очеркам её, и светлым, и естественным. Вот почему подле поэтов придворной славы, <…> подле поддельных стихотворцев идиллических (натужившихся и, так сказать, поднявшихся на цыпочки, чтоб разглядеть из дворцовых окон природу нераскрашенную в утреннем её костюме привлекательном), <…> представляются зоркому взгляду наблюдателя поэты народные по превосходству, не отделяясь от поэтов, которых бы желалось нам назвать стихотворными полотёрами, никакою чертою яркою, никаким посредничеством замечательным», и т. д.[3][4]

  — «Введение в биографию Патрикеича»
  •  

… у нас на Руси какой-нибудь маленький великий поэт теперь не успеет привлечь читателей своими стишонками, выкроенными на новый лад, ибо стишонки такие сделались уже смешны.

  Николай Полевой, рецензия на De origine, natura et fatis poeseos, quae romantica audit, май 1830
  •  

Правда, что в русском языке нет народных поэтических форм; но способность сего языка присваивать себе поэтические формы других народов, способность, ему врождённая и основанная на склонности русского народа к космополитству <…> и на личном свойстве языка, — не может ли в некотором смысле почесться народностию? Формы сии заключались в самой природе языка; они требовали только развития.[5][6][7][К 1]

  Элим Мещерский, «О русской литературе» (речь в марсельском обществе «Атеней» 26 июня 1830)
  •  

Для создания новой поэзии именно недоставало новых сердечных убеждений, просвещённого фанатизма: это, как я вижу, явилось в Barbier. Но вряд ли он найдёт в нас отзыв. Поэзия веры не для нас. Мы так далеко от сферы новой деятельности, что весьма неполно её разумеем и ещё менее чувствуем. На европейских энтузиастов мы смотрим почти так, как трезвые на пьяных, а ежели порывы их иногда понятны нашему уму, они почти не увлекают сердца. Что для них действительность, то для нас отвлечённость. Поэзия индивидуальная одна для нас естественна. Эгоизм наше законное божество, ибо мы свергнули старые кумиры и ещё не уверовали в новые.

  — Евгений Баратынский, письмо И. В. Киреевскому 20 июня 1832
  •  

Стихотворцы <…> не переставали стрекотать во всех углах, но стихов никто не стал слушать, когда все стали их писать.

  Александр Бестужев, «Клятва при Гробе Господнем» Н. Полевого , 1833
  •  

Творчество, поэзия мысли состоит в смелом, бесстрашном взгляде на бытие, не преломляемом никаким сторонним стеклом, не искажаемом никаким чуждым влиянием. Ни тяжёлая рудокопная работа учёности, ни отважные бедуинские наезды в область знания, совершаемые дилетантами, не возвысят мысли до живой, зиждительной поэзии, если будут — рыться ль ощупью или скакать стремглав — наудачу, по случайным приметам или мгновенным прихотям, не отправляясь с одной центральной точки, не устремляясь к одной конечной цели, не одушевляясь одним основным побуждением. Где ж у нас эта точка, эта цель, это побуждение? Всякая умственная деятельность начинается с самопознания; но сознали ль мы себя как русских; объяснили ль настоящее наше положение в системе рода человеческого <…>? Как же тут искать, где тут быть поэзии?.. Её нет и в наших действиях, в наших житейских отношениях, в наших общественных нравах. Ибо, что наша жизнь, что наша общественность? Либо глубокий, неподвижный сон, либо жалкая игра китайских бездушных теней. Поэзия нравов состоит в их живом, искреннем, самообразном развитии: она невозможна без сильных, глубоких страстей, вызванных со дна души не внешним давлением расчётов, но избытком внутренней полноты <…>. А у нас будто есть страсти? <…> По именам они все есть у нас, но это не страсти, а страстишки, мелкие, ничтожные, презренные.

  — Николай Надеждин, «Письма в Киев о русской литературе» (письмо первое: «Куда девалась наша поэзия?»), 5 января 1835
  •  

Я предчувствовал необходимость переворота в нашем стихотворном языке; мне думалось, что сильные, огромные произведения музы не могут у нас явиться в таких тесных, скудных формах языка; что нам нужен больший простор для новых подвигов. Без этого переворота ни создать своё великое, ни переводить творения чужие мне казалось и кажется до сих пор невозможным.

  — Степан Шевырёв, вступление к переводу 7-й песни «Освобождённого Иерусалима» Торквато Тассо, июль 1835
  •  

После могучего первоначального периода создания языка, расцвёл в нашей поэзии период форм самых изящных, самых утончённых… <…> Одним словом, это была эпоха изящного материализма в нашей поэзии. <…> Формы убивали дух. <…>
Но есть ещё другая сторона в поэзии, другой мир, который развивается позднее… Это мир мысли <…>. В немногих современных поэтах уже сильно пробивалась эта мысль, или лучше сказать, это стремление к мысли; оно было частию следствием не столько поэтического, сколько философского направления, привитого к нам из Германии… Для форм мы уже много сделали, для мысли ещё мало, почти ничего. Период форм, период материальный, языческий. Одним словом, период стихов и пластицизма уже кончился в нашей литературе сладкозвучною сказкою: пора наступить другому периоду духовному, периоду мысли!

  — Степан Шевырёв, «Стихотворения Вл. Бенедиктова», август 1835
  •  

Первое двадцатилетие XIX века, которое можно назвать периодом Карамзина, ознаменовано совершенным отсутствием народности в нашей поэзии. Выключая Крылова и Мерзлякова, <…> одна половина наших писателей, увлечённая прекрасным талантом и языком Карамзина, приняла направление ложной сентиментальности; другая, по следам Державина, устремилась к лирической поэзии и, за недостатком поэтического одушевления, впала в холодную надутость и вялую напыщенность.[8]

  Василий Межевич, речь «О народности в жизни и в поэзии», 22 декабря 1835
  •  

До времён Жуковского, Батюшкова и Пушкина стихотворному языку нашему весьма много вредили неправильные усечения слов, неверность ударений и неуместная смесь славянских слов с чистыми русскими. Но с появлением произведений сих первоклассных наших поэтов чистота, свобода и гармония составляют главнейшие совершенства нового стихотворного языка нашего.[8]

  Пётр Георгиевский, «Руководство к изучению русской словесности», май 1836 (часть 4, гл. 17 и 19)
  •  

Хотя без поэзии не живёт ни один народ, хотя ни один язык ни в какое время не существует без неё, однако ж здесь не должно упускать из виду важного различия. И до Агамемнона были герои, но они всё-таки были ниже его славою <…>. Русские давно ещё могли хвалиться <…> многими; но русская поэзия ещё не пробилась в произведениях всех этих поэтов. <…> [до] вчерашнего дня <…> не имели поэта — выразителя их совокупного образования во всей его целости. <…>
Такая поэзия в новейшее время пробилась на свет у русских, и её чистейшее, могущественнейшее выражение есть Пушкин.

  Карл Фарнхаген фон Энзе, «Сочинения А. Пушкина», октябрь 1838

Александр Пушкин[править]

  •  

… не мешало бы нашим поэтам иметь сумму идей гораздо позначительнее, чем у них обыкновенно водится.

  <О русской прозе>, 1822
  •  

Несмотря на великие преимущества, коими пользуются стихотворцы (признаться: кроме права ставить винительный падеж вместо родительного и ещё кой-каких так называемых поэтических вольностей, мы никаких особенных преимуществ за русскими стихотворцами не ведаем) — как бы то ни было, несмотря на всевозможные их преимущества, эти люди подвержены большим невыгодам и неприятностям. Зло самое горькое, самое нестерпимое для стихотворца есть его звание и прозвище, которым он заклеймён и которое никогда от него не отпадает. Публика смотрит на него как на свою собственность; по её мнению, он рождён для её пользы и удовольствия. Возвратится ли он из деревни, первый встречный спрашивает его: не привезли ли вы нам чего-нибудь новенького? Задумается ли он о расстроенных своих делах, о болезни милого ему человека, тотчас пошлая улыбка сопровождает пошлое восклицание: верно, что-нибудь сочиняете! Влюбится ли он? — красавица его покупает себе альбом в Английском магазине и ждёт уж элегии. Приедет ли он к человеку, почти с ним незнакомому, поговорить о важном деле, тот уж кличет своего сынка и заставляет читать стихи такого-то; и мальчишка угощает стихотворца его же изуродованными стихами. А это ещё цветы ремесла! Каковы же должны быть невзгоды? <…>
Звание поэтов у нас не существует. Наши поэты не пользуются покровительством господ; наши поэты сами господа, и если наши меценаты (чёрт их побери!) этого не знают, то тем хуже для них. У нас нет оборванных аббатов, которых музыкант брал бы с улицы для сочинения libretto. У нас поэты не ходят пешком из дому в дом, выпрашивая себе вспоможения.

  — «Египетские ночи», 1835
  •  

По моему, нет ничего труднее, как переводить русские стихи французскими, ибо, при сжатости нашего языка, никогда нельзя быть столь же кратким.

 

A mon avis rien n’est plus difficile que de traduire des vers russes en vers français, car vû la concision de notre langue, on ne peut jamais être aussi bref.

  письмо Н. Б. Голицыну 10 ноября 1836

Виссарион Белинский[править]

  •  

В наше прозаическое время появление альманаха, поэмы и собрания стихотворений — есть ужасный анахронизм: смотришь и не веришь глазам! В таком случае никогда не бывает середины — или что-нибудь слишком замечательное, или что-нибудь слишком посредственное. <…> Посему какую жалкую роль играют в нашей литературе несчастные, запоздалые путники, которые появляются с этими устарелыми плодами своей досужей фантазии, от которых уже всем набило оскомину, которые всем уже приелись и только своим авторам кажутся молодыми, сочными и вкусными!

  рецензия на «Дитя поэзии» и «Стихотворения Михаила Меркли», май 1835
  •  

… дикий и нескладный рёв, которым терзают уши публики гг. непризванные поэты, преизобильно и преисправно наполняющие или, лучше сказать, наводняющие некоторые журналы; <…> хриплое карканье ворона и грязные картины будто бы народной жизни с торжеством выдаются за поэзию… <…> Неужели и в самом деле гудок, волынка и балалайка должны заглушить звуки арфы? Неужели и в самом деле стихотворное паясничество и кривлянье должны заслонить собою истинную поэзию?.. <…> Толпа слепа: ей нужен блеск и треск, ей нужна яркость красок, и ярко-красный цвет у ней самый любимый…

  — рецензия на «Стихотворения Кольцова», декабрь 1835
  •  

В наш век поэт не есть пасынок общества, напротив, он его любимое, балованное дитя; толпа уже не косится на него с презрением или лаем, но с почтением расступается перед ним и даёт дорогу, даже не понимая, что́ он такое. Даже и у нас, на святой Руси, сильный, богатый барин почитает за честь знакомство с известным поэтом, читает его стихи, прислушивается к говору суждений, чтоб уметь сказать при случае слова два о его стихах, словом, смотрит на поэта не только как не на бесполезную, но даже как на очень полезную мебель для украшения своей гостиной на несколько часов. И у нас <…> богатый и знатный барич, привилегированный гражданин модных зал, бьётся изо всех сил, низко кланяется журналисту, чтобы тот поместил в своих листках его стишки и дал ему право назваться поэтом. По крайней мере подобные явления теперь не редки. Но вот в чём беда-то: общество <…> уважает идею поэта; но всегда ли оно безошибочно в выборе своих кумиров?.. Истинное чувство не для всех доступно, глубокая мысль не для всех понятна; яркость красок, мастерская обработка форм скорее бросаются в глаза…

  — «О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя», апрель 1836
  •  

… в старину <…> все были убеждены, что поэт непременно должен быть несколько помешанный человек: говорить громкие фразы о вдохновении, о поэтическом призвании, <…> не быть способным ни к какому делу <…>. Новейшее поколение думает совсем иначе: оно от души смеётся над идеальным Чацким, как над полоумным, и хочет, чтобы поэт только в своих творениях был поэтом, а в обществе являлся бы в сюртуке или фраке, а не в поэтическом мундире с мишурным ореолом на голове.

  «Московский театр», октябрь 1839
  •  

Несмотря на неблагоприятное время для поэзии, несмотря на то, что теперь почти совсем не читают стихов, — новые поэты не перестают являться, нежданные, непрошенные, а новые стихотворения так и плодятся, словно грибы после дождя.

  рецензия на «Цветы музы» А. Градцева, январь 1842
  •  

Сколько было у нас талантов, так много обещавших и так мало выполнивших, так великими казавшихся ещё недавно и так незначительных теперь!.. <…> Благодаря этому обстоятельству теперь только разве низшие слои публики, полуграмотная чернь, может принимать за поэзию дикие, изысканные и вычурные фразы и приходить в неистовый восторг от тривиального сравнения голубых глаз с небом, а чёрных — с адом… <…>
В прозе ещё до сих пор и маленькое дарование может быть замечено; но стихами, которые не то чтоб худы, да и не то чтоб очень хороши, уж невозможно приобрести ни малейшей известности. Время рифмованных побрякушек прошло невозвратно; ощущеньица и чувствованьица ставятся ни во что: на место того и другого требуются глубокие чувства и идеи, выраженные в художественной форме, с рифмами или без рифм — всё равно. Для успеха в поэзии теперь мало одного таланта: нужно ещё и развитие в духе времени. Поэт уже не может жить в мечтательном мире: он уже гражданин царства современной ему действительности; всё прошедшее должно жить в нём.

  «Стихотворения Аполлона Майкова», февраль 1842
  •  

Столичные поэты сделались как-то умереннее — оттого ли, что одни уже повыписались, а другие догадались, что стихи должны быть слишком и слишком хороши, чтоб их стали теперь читать, не только хвалить… Зато господа провинциальные поэты год от году становятся неутомимее. Публика ничего не знает о их пламенном усердии к делу истребления писчей бумаги; но журналисты — увы! — слишком знают это и дорого платят за это знание — платят деньгами, <…> временем, скукою и досадою, прочитывая эти груды рифмованного вздору…

  — «Русская литература в 1842 году», декабрь
  •  

Теперь, когда Лермонтова уже нет, а прекрасное дарование г. Майкова пока не обещает идти дальше антологического рода, — поэзия русская если не умерла, то уснула, как это всегда с нею бывает, как скоро тот, кому дано свыше быть её покровителем, или скончается во цвете лет, или изменит надеждам, которые подаст о себе.

  рецензия на «Парашу» И. Тургенева, апрель 1843
  •  

В таком положении была наша литература от начала так называемого романтизма до 1829 года. <…> Стихи преобладали тогда над прозою и наводняли журналы и альманахи; в то же время стихи издавались и отдельными книжками <…>. И, несмотря на то, из замечательных поэтов никто не был издан в то время. <…> Это богатство было мнимое, призрачное; оно заключалось в новизне, которая добродушно принималась в то время за гениальность, в отрывках, которые считались за целые великие творения, на честное слово сочинителей, — в потопе стихов, которые, благодаря гладкости, сладостной лени и унылому раздумью, принимались за поэзию. И это множество стихов являлось не оттого, чтобы поэты того времени писали много, но оттого, что слишком много поэтов писало в то время. <…> Если поэт мало писал, значит ему было не о чем больше писать, потому что вдохновлявшей его идеи, по её поверхностности и мелкости, едва стало на два, на три десятка более или менее однообразных, хотя в то же время более или менее и прекрасных пьесок. Вот почему, когда иной знаменитый поэт наш соберётся, наконец, издать собрание своих стихотворений, всем известных прежде из журналов и альманахов, то очень должно остерегаться читать те его стихотворения, которые после издания этого сборника будет он изредка печатать в журналах. Причина очевидна: наши поэты большею частью издают собрания своих поэтических трудов как памятники, дорогие их сердцу, лучших дней их жизни, когда они любили и мечтали. Но когда человек перестаёт мечтать, истратив на мечты лучшую половину своей жизни, в которую следовало бы мыслить, и когда, волею или неволею, сходится и мирится он с пошлою действительностию[К 2], за незнанием разумной действительности, открывающейся только мысли и сознанию, а не чувствам и мечтам, — тогда талант оставляет его, и в таком случае всего лучше поторопиться ему издать свои сочинения. <…>
Начнём с стихотворений. Прошлый, 1843 год, вероятно, последний богатый в этом отношении год: в продолжение его напечатано (в «Отечественных записках») несколько посмертных стихотворений Лермонтова. <…> Попадаются в журналах стихотворения и других поэтов, более или менее исполненные поэтического чувства, но они уже не имеют прежней цены, и становится очевидным, что их творцы или должны, сообразуясь с духом времени, перестроить свои лиры и запеть на другой лад, или уже не рассчитывать на внимание и симпатию читателей…

  — «Русская литература в 1843 году», декабрь
  •  

Быть поэтом теперь значит — мыслить поэтическими образами, а не щебетать по-птичьи мелодическими звуками. Чтоб быть поэтом, нужно не мелочное желание выказаться, не грёзы праздношатающейся фантазии, не выписные чувства, не нарядная печаль: нужно могучее сочувствие с вопросами современной действительности. Поэзия, которой корни находятся в прихотях, скорбях или радостях самолюбивой личности, носящейся, как курица с яйцом, с своими прекрасными чувствами, до которых никому нет дела, — такая поэзия, вместо внимания, заслуживает презрение. Всякая поэзия, которой корни не в современной действительности, всякая поэзия, которая не бросает света на действительность, объясняя её, — есть дело от безделья, невинное, но пустое препровождение времени, игра в куклы и бирюльки, занятие пустых людей…

  рецензия на «Метеор, на 1845 год», апрель 1845
  •  

Опоэтизированный эгоизм, вечно роющийся в пустоте своего скучного существования и выносящий оттуда одни стоны, хотя бы и искренние, теперь никому не новость, и всем кажется пошлым…

  — рецензия на «Стихотворения Эдуарда Губера», май 1845
  •  

… русская национальность ещё не довольно выработалась и развилась, чтобы русский поэт мог налагать на свои произведения её резкую печать, выражая в них общечеловеческие идеи. А требования европейцев в этом отношении велики. <…> Барьеры национальности непереходимы для европейцев. Может быть, это наша величайшая выгода, что нам равно доступны все национальности, и наши поэты так легко и свободно становятся в своих произведениях и греками, и римлянами, <…> и испанцами; но эта выгода в будущем, как указание на то, что наша национальность должна выработаться широко и многосторонно. В настоящем же это пока скорее недостаток…

  «Мысли и заметки о русской литературе», январь 1846
  •  

Было время, когда все твердили о том, что поэту нужны только талант и вдохновение, что он учён без науки, всезнающ без учения; <…> что внутренний мир его ощущений и видений интереснее всех фактов действительности и что поэтому он может не знать, что делается вокруг него на белом свете <…>.
Такое воззрение на поэта господствовало у нас в эпоху так называемого романтизма блаженной памяти. И действительно, тогда гений мог легко обходиться без всех наук, кроме азбуки, а в гении попасть можно было всякому, у кого была способность точить гладкие стишки и было довольно мелкого самолюбия, чтоб вообразить себя выше «презренной толпы», т. е. всех людей, которые действительно что-нибудь знают, <…> что-нибудь чувствуют и, в особенности, <…> что-нибудь делают…
Теперь не то: все кричат о необходимости знания для поэта, об идеях, о направлении, о сочувствии современной действительности.
Явилась другая крайность: люди без таланта поэзии стали делаться поэтами, потому ли, что в самом деле что-нибудь узнали и поняли, или потому, что захватили несколько чужих ходячих мыслей и вообразили их своими собственными.

  рецензия на «Стихотворения Аполлона Григорьева» и «Стихотворения 1845 года» Я. П. Полонского, март 1846
  •  

Один из самых поразительных признаков зрелости современной русской литературы, — это роль, которую играет в ней стихотворная поэзия. Бывало, стихи и стишки составляли отраду и утешение нашей публики. <…> Новая поэма в стихах, отрывок из поэмы, новое стихотворение, появившееся в журнале или альманахе, — всё это пользовалось привилегиею производить шум, толки, восторги, споры и т. п. Стихотворцы являлись без счёту, росли, как грибы после дождя. Теперь не то. Стихи играют второстепенную в сравнении с прозою роль. Их читают будто нехотя, едва замечают, хладнокровно похваливают хорошее и ничего не говорят о посредственном. Стихотворцев, против прежнего, стало теперь несравненно меньше. Из этого многие заключили, будто век поэзии миновался для русской литературы, что поэзия скрылась от нас чуть ли не навсегда. Мы так, напротив, видим в этом скорее торжество, нежели упадок русской поэзии. Что поколебало, а потом и вовсе изгнало манию стихописания и стихочтения? — Прежде всего, появление Гоголя, потом появление в печати посмертных сочинений Пушкина и, наконец, явление Лермонтова. <…> После этого доступ к поэтической славе сделался очень труден, так что талант, который прежде мог бы играть блестящую роль, теперь должен ограничиться более скромным положением. Это значит, что вкус публики к стихам сделался разборчивее, требования строже <…>. Теперь нужен новый Пушкин, новый Лермонтов, чтобы книжка стихотворений привела в восторг всю публику, в движение — всю литературу. Но уже теперь сделалось решительно невозможным для господ поэтов обращать на себя внимание и приобретать славу или известность хоть на волос выше той меры, в какой они действительно заслуживают <…>. Талант теперь всегда будет оценён, и его успех уже не зависит ни от покровительства, ни от преследования журналов (если ещё чем могут они повредить ему, так разве молчанием, но уже не похвалами и не бранью);..

  — «Взгляд на русскую литературу 1846 года», декабрь
  •  

… русская поэзия при самом начале своём потекла, если можно так выразиться, двумя параллельными друг другу руслами, которые чем далее, тем чаще сливались в один поток, разбегаясь после опять на два до тех пор, пока в наше время не составили одного целого. В лице Кантемира русская поэзия обнаружила стремление к действительности, <…> основала свою силу на верности натуре. В лице Ломоносова она обнаружила стремление к идеалу, поняла себя, как оракула жизни высшей, выспренней…

  — «Взгляд на русскую литературу 1847 года», декабрь

XX век[править]

  •  

Вся русская поэзия есть мечта о самозабвении: сложить царский венец разума и зажить беззаботно, стихийно, а если вовсе — нельзя, то хоть на миг.

  Михаил Гершензон, «Терновый венец», 1919
  •  

Русская поэзия пошла по другим путям, преодолевая Пушкина. <…> [После] Некрасова <…> начинается такая кустарная промышленность, такая поэтическая безграмотность, как будто вообще после тридцатых годов был всероссийский потоп.

  Константин Мочульский, «Возрождение Пушкина», 1924
  •  

Связь русской поэзии с античной есть коренная, не историко-литературная связь; поэтому такое чисто античное явление, как ода, в русской поэзии получило то же поэтическое значение, какое в других неоевропейских литературах она имеет историко-литературное: русские поэты снова — создали оду и всё, что принадлежит оде;..

  Лев Пумпянский, «Об оде А. Пушкина „Памятник“», 1930-е
  •  

Учителя и предшественники Пушкина отрицали «высокий слог» как литературный принцип, но не могли не продолжать пользоваться самим языковым механизмом этой традиции, который они лишь перенесли на почву «среднего слога».

  Григорий Винокур, «Наследство XVIII века в стихотворном языке Пушкина», 1941
  •  

… революция аккуратно разделила поэтов на штат штатных оптимистов и заштатных пессимистов, на тамошних здоровяков и здешних ипохондриков, причём получился разительный парадокс: внутри России действует внешний заказ, вне России — внутренний. Правительственная воля, беспрекословно требующая ласково-литературного внимания к трактору или парашюту, к красноармейцу или полярнику, т. е. некой внешности мира, значительно могущественнее, конечно, наставления здешнего, обращённого к миру внутреннему, едва ощутимого для слабых, презираемого сильными, побуждавшего в двадцатых годах к рифмованной тоске по ростральной колонне, а ныне дошедшего до религиозных забот, не всегда глубоких, не всегда искренних. Искусство, подлинное искусство, цель которого лежит напротив его источника, то есть в местах возвышенных и необитаемых, а отнюдь не в густонаселённой области душевных излияний, выродилось у нас, увы, в лечебную лирику.

  Владимир Набоков, «О Ходасевиче», 1939
  •  

Это давно у нас так, это — с Пушкина: именно в руки недругов попадает умерший поэт.

  Александр Солженицын, «Поминальное слово о Твардовском», 27 декабря 1971
  •  

Я не знаю, сколько лет автору. Если молод, посоветую ему Пушкина с Лермонтовым. Если стар, пусть пишет, как хочет.[К 3]

  Сергей Рафальский

1960-е[править]

  •  

Поэты, побочные дети России!
Вас с чёрного хода всегда выносили.

На кладбище старом с косыми крестами
крестились неграмотные крестьяне.

  Герман Плисецкий, «Памяти Пастернака», 1960
  •  

Поэт в России — больше, чем поэт.
В ней суждено поэтами рождаться
лишь тем, в ком бродит гордый дух гражданства,
кому уюта нет, покоя нет.

Поэт в ней — образ века своего
и будущего призрачный прообраз.
Поэт подводит, не впадая в робость,
итог всему, что было до него.

  Евгений Евтушенко, «Молитва перед поэмой», 1964
  •  

Пушкину — не говоря о менее значительных поэтах его времени — потребовались годы, чтобы избавиться от всех этих Мук, Чар и Страстей, от бесконечных купидонов, стайками вылетающих из фарфоровых ульев западного XVIII века.

  — Владимир Набоков, «„Евгений Онегин“: роман в стихах Александра Пушкина», 1964
  •  

Существует одна маленькая малайская птичка из семейства дроздовых, которая, как рассказывают, поёт только когда её несказуемым образом мучает на ежегодном Празднике цветов специально обученный ребёнок. Или вот ещё Казанова, который предаётся любви с уличной девкой, поглядывая в окно, как неописуемо терзают Дамьена[К 4]. Таковы видения, томящие меня, когда я читаю «поэтические» переводы русских поэтов, отданных на заклание кое-кому из моих знаменитых современников. Замученный автор и обманутый читатель — таков неизбежный итог претендующих на художественность переложений.

  — Владимир Набоков, интервью А. Аппелю сентября 1966

См. также[править]

Комментарии[править]

  1. Полемика со словами П. А. Вяземского «мы ещё не имеем русского покроя в литературе» из предисловия к «Бахчисарайскому фонтану» «Разговор между Издателем и Классиком с Выборгской стороны или с Васильевского острова»[7].
  2. «Примирение с действительностью» (die Versöhnung mit der Wirklichkeit) — выражение Гегеля из введения к «Философии права», 1821[9].
  3. Любимое начало его рецензий[10].
  4. Казанова был свидетелем мучительной казни Дамьена, которую описал в «Истории моей жизни» (т. 5, гл. 3), но в упомянутой сцене предавался любви не Казанова, а его приятель, граф Эдоардо Тиретта (Edoardo Tiretta).

Примечания[править]

  1. Житель Бутырской слободы // Вестник Европы. — 1820. — Ч. CXI. — № 11 (вышел 28 июня). — С. 213-8.
  2. Пушкин в прижизненной критике, 1820—1827 / Под общей ред. В. Э. Вацуро, С. А. Фомичева. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 1996. — 528 с. — 2000 экз.
  3. Без подписи // Сын отечества и Северный архив. — 1830. — Т. 11, № 14. — С. 113-5.
  4. С. Б. Федотова. Примечания к статьям «Литературной газеты» и «Северных цветов» // Пушкин в прижизненной критике, 1828—1830. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2001. — С. 432. — 2000 экз.
  5. De la littérature russe. Discours prononcé à L'Athenée de Marseille, dans le séance du 26 juin 1830, par le prince Elime Mestchersky. Marseille, 1830.
  6. Изд. [О. М. Сомов]. Рецензия на речь. Статья II // Литературная газета. — 1831. — Т. 3, № 7, 31 января (ценз. разр. 13 февраля). — С. 57.
  7. 1 2 С. Б. Федотова. Примечания к статье Сомова // Пушкин в прижизненной критике, 1831—1833. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2003. — С. 334.
  8. 1 2 Пушкин в прижизненной критике, 1834—1837. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2008. — С. 98, 239-240.
  9. Белинский, Виссарион Григорьевич // Большой словарь цитат и крылатых выражений / составитель К. В. Душенко. — М.: Эксмо, 2011.
  10. А. Генис. Машина вычитания: Виктор Пелевин составил новый роман // Общая газета. — 1999. — № 16 (22—28 апреля). — также: «Феномен Пелевина» // Радио Свобода, 24.04.1999.