Ничто о ничём, или Отчёт г. издателю «Телескопа» за последнее полугодие (1835) русской литературы

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску

«Ничто о ничём, или Отчёт г. издателю[1] «Телескопа» за последнее полугодие (1835) русской литературы» — вторая обзорная статья Виссариона Белинского после «Литературных мечтаний», впервые напечатана в начале 1836 года в ч. XXXI журнала «Телескоп»[1].

Цитаты[править]

№ 1[править]

Цензурное разрешение 2 января, с. 155-171.
  •  

Вы обязали меня сделать лёгкий и короткий обзор хода нашей литературы, во время вашего пребывания за границей, и привели меня тем в крайнее затруднение. <…> Каких же хотите вы новостей от русской литературы, и в такой короткий период её существования? «Тем лучше для вас, тем меньше вам труда», — скажете вы. Нет, вы не правы: труда от этого мне не только не меньше, но предстоит истинно геркулесовский подвиг: я должен написать статью, а из чего я вам напишу её, о чём буду повествовать вам в ней? О ничем?.. Итак, надо сделать что-нибудь из ничего? — Помните ли вы, как один из знаменитейших наших писателей, из первостатейных гениев, угомонил на смерть свою литературную славу тем, что вздумал писать о ничём, и весь вылился в ничто?..[К 1] Конечно, я не пользуюсь литературного славою и, следовательно, не подвергаюсь опасности посадить её на мель рокового ничто <…>. Притом же, хотя я, в отсутствие ваше, волею или неволею, играл роль сторожа на нашем Парнасе, окликая всех проходящих и отдавая им, своею алебардою, честь по их званию и достоинству, хотя неутомимо и неусыпно стоял на своём посту, однако ж многое ускользнуло от моей бдительности. Бывало, нахлынет целая толпа — и тут некогда было расспрашивать каждого порознь; стукнешь алебардою по всем и пропустишь. А теперь неужели мне надо делать поголовную перекличку, бегать по всем закоулкам и собирать народ православный? Нет — отрекаюсь от этого труда <…>. Да и <…> много ли из тех, которые промчались мимо моей сторожки, остались теперь в живых?.. Итак, я скажу вам только разве о тех лицах, которые особенно врезались в моей памяти <…>. Мой обзор будет отрывчат, беспорядочен и несвязен, как всякий рассказ наскоро о предмете многосложном, разнообразном и ничтожном. — начало

  •  

Отчего ж теперь так мало пишется обозрений? Куда девались все эти обозреватели? — Я прошу у вас позволения заняться предварительно разрешением этого любопытного вопроса, хотя по крайней мере для того, чтоб наполнить мою статью объяснением причин, почему она не может быть нечто? <…>
У нас была уже литература, был Ломоносов, Сумароков, Херасков, <…> и наконец, Батюшков и Жуковский: все эти люди пользовались почти равным участком славы, всеми ими восхищались почти в равной степени <…>. Критиковать тогда значило хвалить, восхищаться, делать возгласы и много-много, если указывать на некоторые неудачные стишки в целом сочинении или на некоторые слабые места, с советом поэту, как их починить. Понятия о творчестве тогда были готовые, взятые напрокат у французов; критики не было, потому что критика более или менее есть сестра сомнению, а тогда царствовало полное убеждение в богатстве нашей литературы как по количеству, так и по качеству <…>. Мерзляков вздумал было напасть на авторитет Хераскова[К 2] и, взявши ложные основания, высказал много умного и дельного, но как его критицизм был явным анахронизмом, то и не принёс никаких плодов. Но вдруг всё переменилось: явился Пушкин и вместе с ним так называемый романтизм. <…> В отношении к Пушкину этот романтизм состоял в том, что, изо всех наших поэтов, Пушкина одного можно было назвать поэтом-художником и не ошибиться; что он, вместо того, чтобы писать громкие и торжественные оды на современные события, <…> стал говорить нам о чувствах общих, человеческих, всем более или менее доступных, всеми более или менее испытанных; что он напал на истинный путь и, будучи рождён поэтом, свободно следовал своему вдохновению. <…> Державин шёл путём слишком тесным: он льстил современности, нападал на интересы частные, современные и редко прибегал к интересам общим, никогда не стареющим, никогда не изменяющимся — к интересам души и сердца человеческого! <…> В отношении к другим поэтам, вышедшим вслед за Пушкиным, романтизм состоял в том, что ода была решительно заменена элегией, высокопарность — унылостью, жёсткий, ухабистый и неуклюжий стих — гармоническим, плавным, гладким. В отношении к целой литературе романтизм состоял в том, что было отвергнуто, как нелепость, драматическое триединство, хотя не было написано ни одной хорошей драмы. Итак, вот весь наш романтизм! Тогда явилось множество поэтов (стихотворцев и прозаиков), стали писать в таких родах, о которых в русской земле дотоле было видом не видать, слыхом не слыхать. Тогда-то наши критики пустились в обозрения: <…> захотели поверить своё родное богатство, подвести его итоги. Это была эпоха очарования, упоения, гордости: новость была принята за достоинство, и эти поэты, которых мы теперь забыли и имена и творения, казались чем-то необыкновенным и великим. И это было очень естественно: новость направления и духа сочинений всегда бывают камнем преткновения для критики. <…>
Одна голая и сухая перечень годовых явлений литературного мира могла составить статейку; а разведенная фразами, разжиженная чувствованьицами, сдобренная теориями и идеями, эта перечень превращалась в большую статью. И эту статью читали наперерыв и с гордостью повторяли находившиеся в ней итоги и возгласы. <…>
Так как романтизм привёл за собой эманципацию, то естественным образом начало закрадываться сомнение насчёт достоинства писателей прежней школы. Нападая на классицизм, стали нападать и на классиков, не подозревая, что, с немногими исключениями, выигрыш состоял только в Пушкине, а что всё остальное была та же старина, только на новый лад. Но пока управлялись со стариками, и новички успели состареться и наскучить. <…> Тогда обозрения начали терять свой кредит, и вместо их начала усиливаться основательная критика.

  •  

… что теперь обозревать? Нового уж нет ничего, всё старо. У меня страстная охота писать, и я, во что бы то ни стало, хочу написать роман — но что же? Я во всём предупреждён! <…> Ну, поверите ли, почтенный издатель «Телескопа», куда я ни бросался, как ни ломал свою бедную голову, а кончил тем, что пришел в отчаяние и решился не писать ничего по части поэзии. Но наши писатели не так робки и, может быть, не так горды и самолюбивы в этом отношении, как я: они, знай своё — тормошат старину и слушать не хотят ни публики, ни рецензентов.

  •  

Обозреватель наших дней <…> должен начать с предмета, самого близкого к сердцу всех и каждого, самого необходимого в жизни — с кармана… Да! в кармане должен видеть он таинственный рычаг этой литературной деятельности, которая промышляет и оптом и по мелочи; в нём должен искать он решения на все мудрёные загадки современной русской литературы. <…>
Классический период нашей литературы был не умнее, но как-то благороднее нынешнего; тогда пускались в литературу из славы, из известности, и притом только люди, по крайней мере, знавшие грамматику, знакомые с литературным тактом своего времени, не чуждые здравого смысла; теперь же романтизм освободил нас и от грамматики, и от приличия, и от здравого смысла. Тогда литература была уделом какого-то привилегированного класса; теперь же пишут и сапожники, и пирожники, и подьячие, и лакеи, и сидельцы авошных и мушных лавок, словом, все, которые только умеют чертить на бумаге каракульки.

  •  

Знаете ли вы, в чём состоит главная странность вообще русского человека? В каком-то своеобразном взгляде на вещи и упорной оригинальности. Его упрекают в подражательности и бесхарактерности; <…> но русскому человеку вредит, <…> напротив, излишняя оригинальность. Пробегите в уме вашем всю его историю — <…> русский человек с чрезвычайною оригинальностью и самобытностью соединяет и удивительную недоверчивость к самому себе и, вследствие этого, страх как любит перенимать чужое, но, перенимая, кладёт тип своего гения на свои заимствования. Так, ещё в давние веки, прослышал русский человек, что за морем хороша вера, и пошёл за нею за море. <…> Перенёс её священные имена на свои языческие предрассудки <…>. Потом явился на Руси царь, умный и великий, который захотел русского человека умыть, причесать, обрить, отучить от лени и невежества: взвыл русский человек гласом велиим и замахал руками и ногами; но у царя была воля железная, рука крепкая, и потому русский человек, волею или неволею, а засел за азбуку, начал учиться и шить, и кроить, и строить, и рубить. И в самом деле, русский человек стал походить с виду как будто на человека: и умыт, и причёсан, и одет по форме, и знает грамоту, и кланяется с пришаркиваньем, и даже подходит к ручке дам. Всё это хорошо, да вот что худо: кланяясь с пришаркиваньем, он, говорят, расшибал нос до крови, а подходя к ручкам прелестных дам, наступал на их ножки, цепляясь за свою шпагу[К 3] и не умея справляться с трехуголкою; выучив наизусть правила, начертанные на зерцале рукою великого царя, он не забыл, не разучился спрягать глагол брать под всеми видами, во все времена, по всем лицам без изъятия, по всем числам без исключения; надевши мундир, он смотрел на него не как на форму идеи, а как на форму парада, и не хотел слушать, когда мудрое правительство толковало ему, что правосудие не средство к жизни, что присутственное место не лавка, где отпускают и права и совесть оптом и по мелочи, что судья не вор и разбойник, а защитник от врагов и разбойников.

  •  

XVIII век был малый весёлый и разгульный, любил мягко поспать, сладко поесть, пьяно попить и ни о чём не тужить. Веселиться — была его цель, и все средства почитал он позволенными к достижению этой цели.

  •  

Я так уже устал, а впереди предстоит большой труд: трудно обозреть цветущую долину, но ещё труднее бесплодную аравийскую степь…

№ 2[править]

Ценз. разр. 22 февраля, с. 341-352.
  •  

Начинаю моё обозрение с журналов, потому что, как ни мало теперь у нас журналов, но всё больше, чем книг. <…>
Начинаю — по старшинству и важности — с «Библиотеки для чтения», а за нею брошу взгляд на прочие петербургские журналы. <…> журнал, владеющий большим против своих собратий числом подписчиков и в продолжение не одного уже года поддерживаемый постоянным вниманием публики, такой журнал, говорю я, может быть, не лучший, но, без сомнения, должен быть важнейший; потому что всё, что пользуется авторитетом, заслуженным или незаслуженным, всё, что имеет на публику большое влияние, хорошее или вредное, всё то важно и достойно внимания и прилежного исследования; а «Библиотека для чтения», во всех этих отношениях, есть первый и важнейший в России журнал <…>. — Недаром петербургская книжная производительность не в ладу с московскою: каждая из них, несмотря на видимое разногласие с самой собою, имеет общий характер, одно направление, одно основание, и, вследствие совершенной противоположности друг с другом, во всех этих отношениях, обе они должны находиться одна к другой в естественной неприязни…

  •  

«Библиотека для чтения» начинает уже третий год своего существования, и, что очень важно, она нисколько не изменяется ни в объёме, ни в достоинстве своих книжек, ни в духе и характере своего направления; она всегда верна себе, всегда равна себе, всегда согласна с собою; словом, идёт шагом ровным, поступью твёрдою, всегда по одной дороге, всегда к одной цели; не обнаруживает ни усталости, ни страха, ни непостоянства. Всё это чрезвычайно важно для журнала, всё это составляет необходимое условие существования журнала и его постоянного кредита у публики; в то же время это показывает, что «Библиотекою» дирижирует один человек, и человек умный, ловкий, сметливый, деятельный; <…> мне кажется, что я нашёл причину этого успеха, столь противоречащего здравому смыслу и так прочного, этой силы, так носящей в самой себе зародыш смерти и так постоянной, так не слабеющей. Не выдаю моего открытия за новость, потому что оно может принадлежать многим <…>. «Библиотека» есть журнал провинциальный: вот причина её силы. <…> публике были известны в числе редакторов имена гг. Греча и Булгарина, издателей очень посредственных журналов и авторов очень плохих романов, и она лишь впоследствии могла увидеть, что гг. Греч и Булгарин были и остались только вкладчиками своих статеек и корректорами «Библиотеки», что Тютюнджи-оглу не имел ничего общего с ними в своей ловкости, уме, остроумии, что самый язык и правописание всех статей, особенно последнее, принадлежали ему же, а не им; но нашей публике до этого не было нужды; ей обещаны были толстые книги и участие почти всех знаменитостей — этого для ней было достаточно. Итак, одно уже то обстоятельство, что новый журнал был собственностию богатого и честного книгопродавца, было одною из сильнейших причин его успеха. Потом, это участие почти всех знаменитостей нашего письменного мира, эти имена, выставленные в программе и на обёртках «Библиотеки», как залог того, что вся литературная деятельность должна сосредоточиться в одном издании, чего никогда не бывало, о чём самая мысль всегда казалась несбыточною — какая приманка для нашей доверчивой публики!.. Правда, некоторые из авторов, имена которых двенадцать раз в год повторялись на обёртках журнала, не подарили его ни одною статьёю; правда, некоторые из знаменитостей сошли с обёртки, к немалому вреду репутации журнала; правда, и половина оставшихся имён, при втором годе, совсем исчезла с обёртки; правда, большая часть этих знаменитостей была совсем не знаменита, и между этими знаменитостями многие были сделаны на скорую руку, ради предстоящей потребности, многие незнаменитости были произведены в знаменитости, произведены самим этим журналом, ради предстоящей нужды; но нашей публике не было до того нужды: она по-прежнему встречала постоянно некоторые имена, или в самом деле любимые ею, или к которым она пригляделась, что для ней всё равно, и, доверчивая, невзыскательная, питала тёплую веру ко всему, что выдавали ей за талант и гений сами эти же таланты и гении.
<…> невозможно не удивляться той ловкости, тому уменью, тому искусству, с какими он приноровляется и подделывается к провинции. <…> Представьте себе семейство степного помещика, семейство, читающее всё, что ему попадётся, с обложки до обложки; ещё не успело оно дочитаться до последней обложки, ещё не успело перечесть, где принимается подписка, и оглавление статей, составляющих содержание номера, а уж к нему летит другая книжка, и такая же толстая, такая же жирная, такая же болтливая, словоохотливая, говорящая вдруг одним и несколькими языками. <…> Не правда ли, что такой журнал — клад для провинции?.. <…>
Стихотворения занимают в ней особое и большое отделение: под многими из них стоят громкие имена; <…> под большею частию стоят имена знаменитостей, выдуманных и сочинённых наскоро самою «Библиотекою»; но нет нужды: тут всё идет за знаменитость; до достоинства стихов тоже мало нужды: имена, под ними подписанные, ручаются за их достоинство, а в провинциях этого ручательства слишком достаточно. То же самое, в отношении имён, должно сказать и о русских повестях: иностранные подписаны именами, которые для провинций непременно должны казаться громкими, хотя бы и не были громки на самом деле; подписаны именами журналов, громких и известных во всём мире. То же должно сказать и о прочих отделениях «Библиотеки». <…> как много и в столицах людей, которые не смеют ни восхититься статьёю, ни осердиться на неё, не заглянув на её подпись. Очень естественно, что таких людей в провинциях ещё больше, что люди с самостоятельным мнением попадаются туда случайно и составляют там самое редкое исключение. Между тем, и провинциалы, как и столичные жители, хотят не только читать, но и судить о прочитанном, хотят отличаться вкусом, блистать образованностью, удивлять своими суждениями, и они делают это, делают очень легко, без всякого опасения компрометировать свой вкус, свою разборчивость, потому, что имена, подписанные под стихотворениями и статьями «Библиотеки», избавляют их от всякого опасения…

№ 3[править]

Ценз. разр. 5 марта, с. 472-493.
  •  

… г. Загоскин — первая знаменитость «Библиотеки», в которой он поместил две повести: «Вечера на Хопре» и «Три жениха, провинциальные очерки»; <…> г. Загоскин очень удачно назвал свою повесть «Провинциальными очерками»: этим названием он написал на неё самую лучшую критику a priori, а помещением её в «Библиотеке» сделал на неё самую лучшую критику a posteriori!..

  •  

… г. Ушаков <…> писал некогда предлинные, преисполненные славянского остроумия и прескучные статьи о театре; <…> презлые, хотя уж и чересчур холодные, сатирические аллегории и в этом роде явился основателем и главой важной, хотя и безлюдной школы: я разумею «Кота Бурмосека»; потом <…> написал очень порядочный роман «Киргиз-кайсак». <…> г. Ушаков не удовольствовался приобретённою славою в этих трёх родах, пошёл далее, как и следует всякому сильному дарованию. Сперва он сделал попытку воскресить на Руси дух покойного Августа Лафонтена и написал повесть «Марихен», но этот опыт не удался: «Марихен» не только не разбудила Августа Лафонтена, но и сама заснула с ним сном непробудным. Эта неудача не лишила, однако, бодрости г. Ушакова: как просвещённый и опытный литератор, он понял, что нельзя идти против духа времени, и бросился в другую сторону, в которой вполне сознал своё направление и своё назначение: он решился сделаться народным. Рассказавши нам довольно увлекательно о страданиях юной аристократки, рассказав о страданиях Киргиз-кайсакат плебея по рождению, но аристократа по мысли и чувству, он теперь бросился совершенно в противоположную сторону и принялся за плебеев, плебеев по рождению, плебеев по уму, чувству и образованности. <…> Короче сказать: почтеннейший г. Ушаков сделался теперь прозаическим г. Измайловым[1].

  •  

Что такое народность в литературе? Отражение индивидуальности, характерности народа, выражение духа внутренней и внешней его жизни, со всеми её типическими оттенками, красками и родимыми пятнами — не так ли? — Если так, то, мне кажется, нет нужды поставлять такой народности в обязанность истинному таланту, истинному поэту; она сама собой непременно должна проявляться в творческом создании. <…> Возьмём поэта русского: <…> он принадлежит к народу, который ещё не живёт полною жизнью, но у которого настоящее уже интересно как шаг, как переход к прекрасному будущему, у которого это будущее ещё в зародыше, ещё в зерне, но уже так богато надеждами… <…> мог ли бы поэт верно описать своё общество, если б он не симпатизировал ему, если б не был участником его жизни, поверенным его тайн?

  •  

… г. Гоголь поэт, он владеет высоким и могучим талантом; <…> я вижу взгляд на жизнь, взгляд грустно-шутливый <…>. Самые так называемые сальности и плоскости, которые у всякого другого были б неминуемо отвратительны, в повестях г. Гоголя отличаются какою-то грациею, смягчаются какою-то наивностью; встречая самые резкие из них, вы прощаете их автору, как прощаете гримасу прекрасной и любимой женщине!

  •  

Но у кого нет таланта и кто захочет быть народным, тот всегда будет простонародным и тривиальным; тот, может быть, верно спишет всю отвратительность низших слоёв народа, кабака, площади, избы, словом, черни, но никогда не уловит жизни народа, не постигнет его поэзии. Самым лучшим и самым живым доказательством этой истины может служить г. Ушаков. <…> Оставляя в покое народность творений г. Ушакова, я покажу здесь только их провинциальность и, следовательно, их важность для «Библиотеки для чтения». <Далее пересказал несколько его повестей.> <…>
Но я чувствую, что зашёл далеко, что слишком глубоко разрыл эту кучу перепрелого и фосфорического навоза, что моим читателям может сделаться дурно; но я не виноват в этом, я не выдумываю, а только представляю экстракты из тех изящных произведений, которыми лучший русский журнал потчует нашу публику…

№ 4[править]

Ценз. разр. 17 марта, с. 630-664.
  •  

Все иностранные повести, подобно русским, от первой строки до последней, проникнуты провинциализмом. Всё, что составляет последние ряды французской литературы, всё, что составляет балласт французских, иногда и английских журналов, что чуждо всякой изящности, что отзывается пустотою, посредственностию, мелочностью и что отзывается провинциальным остроумием, провинциальною забавностью, всё это переводится в «Библиотеке». <…> И зато, мне известно из самых достоверных источников, что «Библиотека» проникла даже в такие места, куда едва проникали доселе азбуки и календари.

  •  

… «Науки и художества». Это отделение самое лучшее: в нём встречаются иногда статьи, истинно заслуживающие внимания, истинно прекрасные и любопытные. <…> но оно имеет один недостаток и очень важный: к этому отделению нельзя иметь полной доверенности, по крайней мере, в отношении к переводным статьям. В самом деле, если читателям этого журнала известно, что он не только поправляет и переделывает Бальзака, но даже укорачивает выпусками и оригинальные статьи, <…> то кто ж им поручится, что, читая статью иностранного учёного, они получают понятие о взгляде на известный предмет этого учёного, а не какого-нибудь неизвестного (или, пожалуй, и известного) рыцаря, который из-за знаменитого имени выставляет им свою незнаменитую личность?.. <…> все статьи «Библиотеки» <…> (исключая немногих оригинальных), отличаются каким-то общим характером и во взгляде и в изложении, а этот общий характер отличается каким-то провинциальным брамбеизмом. <…>
Для чего люди читают иностранные повести? Я думаю, не для одной забавы, <…> но и для образования себя <…>. Какое же понятие получают они о Бальзаке, прочтя его повесть в «Библиотеке»? — Но «Библиотеке» до этого нет дела: <…> она смело приделывает к «Старику Горио» пошло счастливое окончание; <…> она знает, что провинция любит счастливые окончания в романах и повестях.Ошибка цитирования Неправильный тег <ref>; элемент без имени должен иметь содержание Напротив, если она встречает в иностранной статье какую-нибудь плоскость во вкусе провинции, то не выпустит её; нет! она скорей ещё свою прибавит.

  •  

… «Способности и мнения новейших путешественников по Востоку»[2]. <…> основная мысль этой статьи: <…> все путешественники по Востоку врут и порют дичь, не понимая в особенности Турции, и именно не догадываясь, что Турция в тысячу раз цивилизованнее и образованнее Европы, что она пользуется не искусственною, фальшивою цивилизацией, а истинною, основанною на нравственном достоинстве всех индивидуумов, составляющих эту империю… <…> А у меня, каюсь в грехе, родилось даже преступное желание водвориться там навеки… Сказать правду, мне приходило на мысль — во-первых, сажание на кол, потом, палочное щекотание по пятам, далее, прибивание гвоздём за ухо к дереву, с размалёвкою лица мёдом, для накормления насекомых — наконец, погружение женщин в мешках на дно морей и океанов… Но что ж, подумал я может быть, мы, европейцы, принимаем, в этом случае, слова за вещи, забывая, что восточные жители, обладающие пламенным воображением, любят выражаться иносказательно, что сажать на кол у них означает, может быть, возносить человека на верх почестей и славы; бить по пятам — посвящать и кавалеры какого-нибудь ордена; <…> бросить женщину на дно моря, завязанную в мешке, значит завязать женщину в мешок любви и бросить на дно сердца или что-нибудь подобное… <…> я <…> оставил же совершенно своё намерение не прежде, как напал на счастливую мысль, что «Библиотека» <…> часто с умыслом отпускает провинциальные bons mots, к числу которых принадлежит и статья…

  •  

«Критика» есть самое жалкое, самое плохое отделение, а «Литературная летопись» одно из немногих отделений, которыми «Библиотека» по справедливости может гордиться.
<…> недобросовестность критики «Библиотеки» заключается в какой-то непонятной и высшей причине, кроме обыкновенных и пошлых журнальных отношений. Г-н Тютюнджи-оглу ненавидит всякий род истинной славы, гонит с ожесточением всё, что ознаменовано талантом, и оказывает всевозможное покровительство посредственности и бездарности <…>. Конечно, это шутка, и для г. забавника очень удачная, потому что умные тотчас догадаются, что он «изволит потешаться», и не придут в сомнение насчёт его ума и вкуса, а глупые подивятся его уму и вкусу и поверят ему на слово: в том и другом случае расчёт верный <…>! — Всё так, но может ли и должен ли человек, для которого истина что-нибудь значит, который имеет уважение к своему человеческому достоинству, может ли и должен ли он так шутить?.. <…> Этот таинственный г. Тютюнджи-оглу — кто он?.. Уж не турок ли он и в самом деле? Уж не для того ли он усвоил себе европейскую образованность и знание нашего языка и наших обычаев, чтобы отомстить нам за унижение своего отечества, сбивая с прямого пути образования наши провинции, смеясь так злодейски и над правдою и над ними самими?.. <…> отделение «Критики» <…> сверх того носит на себе отпечаток какой-то посредственности, какой-то скудости, негибкости и нерастяжимости ума <…>. Нет, очень понятно, отчего критики г. Тютюнджи-оглу так тощи, сухи и скудны даже источниками изобретения, даже общими местами. Он написал только две критики, которые могут служить образцом журнальной политики и ловкости. Первая — на «Чёрную женщину» г. Греча, где критик очень ловко и занимательно изложил теорию анатомии, физиологии, электричества и магнетизма человеческого тела и, не сказав ничего о романе, сказал только, что он говорит о всякой книге, которую хочет пустить в ход <…>. Разумеется, провинция, думая найти в романе г. Греча все чудеса, которых она не понимает и о которых так хорошо говорил критик, раскупила «Чёрную женщину». <…>
Вторая — на роман г. Булгарина «Мазепу», где критик как будто нападает на автора за дух новейшего литературного неистовства, а между тем изложением содержания и выписками из романа показывает, что разбираемое им сочинение написано в совершенно неистовом духе, так соблазнительном для провинции. Следствие критики было опять то же самое! — Позвольте, виноват, я ещё забыл третью, на «Роксолану» г. Кукольника[3]: эта критика не только умно и основательно написана, но даже и добросовестна. Странно только, что г. критик, уничтожая в прах эту драму, осыпает её автора с головы до ног комплиментами <…>.
Следствия этой критики были совсем другие, нежели двух прежних: г. Кукольник нашёлся принуждённым защищать и хвалить сам себя в «Северной пчеле»[4]. <…>
Все прочие, исключая недобросовестность, чрезвычайно неловки, неудачны, холодны, водяны и состоят большей частью из выписок из разбираемых сочинений.

  •  

Как плохо в «Библиотеке» отделение критики, так хороша её «Литературная летопись». В этом отделении рецензент хотя также угождает провинции, но имеет в виду и столицу. О добросовестности и беспристрастии «Литературной летописи» много говорить нечего; находить в ней что-нибудь удивительное и чрезвычайное было бы странно; но ей нельзя отказать в одном, очень важном достоинстве: в ловкости, уменье, знании литературной манеры, в шутливости и часто остроумии. <…> Напишите нам книгу с систематическим изложением предмета с новой точки зрения, и тогда мы взвесим вашу учёность и поклонимся ей; а на три страницы у кого не станет учёности и ума? <…> Тайна остроумия рецензента «Библиотеки», значительности и занимательности «Литературной летописи» заключается больше в современности способа выражения и знании литературного такта, нежели в истинном остроумии. Чтоб дело было яснее, укажу на «Северную пчелу», этот неистощимый рудник тупоумных рецензий. <…> «Библиотека» смеётся не всегда остроумно, но всегда умно или, по крайней мере, никогда глупо. <…> Не понимаем, что за странная замашка у г. рецензента «Библиотеки», выписывая отрывок из разбираемой нм книги, вставлять в выписку пошлости своего изобретения и приписывать их автору разбираемого им сочинения, <…> неужели клевета есть остроумие?

  •  

Смесь составляет последнее отделение «Библиотеки», одно из лучших, из самых занимательных и самых полных. Тут вы найдёте все: и брань на французскую литературу, и остроты над французскими водевилями, остроты, целиком взятые из французских же журналов, и учёные известия, и пр. и пр. Я думаю, что такое отделение необходимо для всякого журнала, как десерт для стола. Конечно, чтобы хорошо составлять подобную смесь, нужно быть только великим человеком на малые дела <…>.
Редактор «Библиотеки» хорошо понял это и, новый Протей, преображается по своей воле и в повествователя, и в учёного, и в критика, ив рецензента, и в составителя смеси; жаль только, что во всём этом он сохраняет один тон, одну манеру, один дух, употребляет одни замашки…

  •  

… «Библиотека» есть журнал провинциальный <…>. Впрочем, нельзя не дивиться верному расчёту, с которым она основана, неизменяемости и постоянству её направления, верности самой себе, аккуратности в издании и, надо сказать правду, хорошему языку, особливо в переводных статьях, в чём ей должны уступить все наши журналы; наконец, её деятельности, проворству, а более всего — её бессменному и настоящему редактору…
Теперь мне должно говорить о «Сыне отечества», но я ничего не могу о нём сказать, потому что не только не читал, даже не видал его, как ни старался об этом. «Сын отечества» у нас в Москве считается каким-то призраком-невидимкою, о существовании которого все знают, но которого никто не видит. «Сын отечества» сам заметил, сам сознал эту странность и сомнительность своего существования и вздумал нынешний год возродиться, т. е. переменить цвет своей обложки и блеснуть критикою — да, критикою!.. Этой диковинки я кое-как добился. <…> её написал г. ВВВ.[1], автор очень плохих повестей, <…> рецензент «Северной пчелы» и, наконец, отставной сотрудник «Библиотеки»… <…> есть вещи, которые стоит только назвать по имени, чтоб дать о них настоящее понятие!..

  •  

… «Пчела» жужжит уже давно, она любит и ужалить, в чём ей, разумеется, никогда не удаётся, потому что жало её тупо. <…> одну половину составляют политические известия, а другую разные разности. Беда большая пришла бы этим разным разностям, если бы от них отнять политические известия! <…> она судит и рядит обо всём, бранит и хвалит одну и ту же книгу, отчего, разумеется, для книги ни лучше, ни хуже; словом, «Пчела» журнал ежедневный, нуждается в оригинале, так готова поместить брань на всё, кроме самой себя. <…>
А знаете ли вы о войне, которую «Пчела» ведёт против «Библиотеки»? Вот потеха-то! <…> Каким тупым оружием сражается она с мощным врагом, который не удостаивает её даже взглядом, как неловко, неуклюже нападает на него, она, которая недавно, очень недавно, так низко кланялась ему, так усердно прославляла его!

  •  

Теперь бы мне следовало говорить ещё об одном литературном петербургском журнале, да я его и в глаза не видал. Вы догадываетесь, что я говорю о «Литературных прибавлениях к Инвалиду», которые справедливее б было назвать «Инвалидными повторениями литературы»? Скорее можно отрыть в Москве допотопную мамонтову кость, чем найти этот журнал. И между тем «Московские ведомости» и «Пчела» уведомляли о его издании на нынешний год: стало быть, он существует. Говорят, что почтенный издатель этого журнала-невидимки очень сильно ратует против «Библиотеки для чтения» и вашего журнала: может быть! да почему ж бы и не так? Почтенный старец сам пишет, сам и читает, следовательно, никому зла не делает, следовательно, его бранные выходки суть не что иное, как невинная забава на старости лет.

  •  

И вот все литературные петербургские журналы! Несмотря на разность их направления и неравенство в силах, все они стремятся к одной цели, к мирному и единодушному преуспеянию в награде за труды и хлопоты, и потому все они очень не любят беспокойных крикунов, мешающих их мирным и полюбовным сделкам между собою и с публикою. Они стараются жить в ладу друг с другом, и если у них бывают между собою размолвки, то всегда не из пустяков каких-нибудь, не из вздорных мнений об изящном, о беспристрастии, добросовестности и других подобных безделках, но всегда из чего-нибудь важного, существенного и необходимого в жизни. Одни из них <…> плывут на всех парусах, делают обороты большие, оптовые; другие, не столь сильные, изворачиваются и так и сяк и иногда, в мутной воде, вынимают ловы довольно счастливые. Если ж мелкие извороты им не удаются, если кредит их у публики падает, то они прибегают к возрождению или к перерождению, смотря по обстоятельствам. Если у них нет чего другого, зато они могут похвалиться постоянством, деятельностью, у стойкою в условиях, разумеется, внешних, касающихся, до выхода номеров, качества бумаги, цвета обложки и тому подобного. <…>
Совсем другое зрелище представляют московские журналы настоящего времени. В них можно заметить и мысль, и какие-то порывы благородные и чуждые внешних расчётов, большое усердие к своему делу и, вместе с тем, всегда неудачу, неуспех, какую-то медленность и, вследствие этого, неустойку во внешних условиях программы; словом, московские журналы — люди добрые и честные, но какие-то злополучные, как будто бы под несчастною звездою рождённые и с самого начала своего существования осуждённые на бедствия. <…> Идут, кажется, к цели определённой, видимой, а всё не доходят до ней, а всё сбиваются с пути, ворочаются назад, начинают своё путешествие снова, а всё ни шагу вперёд!.. Всегда постоянные в цели, они никогда не постоянны в средствах, противоречат сами себе, не верны своей идее, хотя и никогда не изменяют ей. А злые-то петербургские собратия тому и рады: видя неудачи, смеются; слыша себе громкие и справедливые укоры, выставляют в ответ числа своих подписчиков. Странное дело! То ли были московские журналы назад тому не больше, как два года? Что тогда были перед ними петербургские журналы? Притча во языцех, предмет посмеяния! — А теперь, кажется, произошёл размен в ролях…
<…> в Петербурге исстари заведено, между журналами и литераторами, хвалить себя самих, если другие не хвалят, в Москве же, напротив, это всегда почиталось неприличным и смешным.

  •  

Петербургские журналы уверяют, что «Наблюдатель» основан с целию уронить «Библиотеку», и видят в этом большую злонамеренность. Мы этому не верим, во-первых, потому, что уронить «Библиотеку» трудно: книга большая, толстая, жирная, как уверяла нас сама «Библиотека», а как жир и сало тождественны, то и сальная, прибавим мы от себя; во-вторых, мы скорее можем предположить, что «Наблюдатель» основан с целию сделать реакцию дурному и вредному влиянию «Библиотеки» на нашу публику <…>. По объявлению «Наблюдателя» было заметно, что это будет журнал деятельный, настойчивый, упорный, журнал с мнением, направлением, характером. Имена участников в издании утверждали нас в этой вере. Мы ждали «Наблюдателя» с нетерпением, как торжества Москвы над Петербургом, как победы честной литературной деятельности над литературного промышленностью. В самом деле, журнал новый, юный, с свежими, неистощёнными силами, с прекрасными именами, с хорошею репутациею ещё до своего рождения — чего мы не были вправе надеяться от него?.. Правда, искушённые холодным опытом, обманутые не раз в самых лучших своих надеждах, утратившие веру в авторитеты, мы иногда задумывались грустно <…>. Наконец, он появился: вышла книжка — Петербург привстал; вышла другая — Петербург приосанился и улыбнулся; вышла третья, четвёртая — Петербург захохотал, смотря на пронесшуюся мимо его бурю; Москва приуныла — и наши надежды разлетелись в прах!.. Да, господа, <…> и холодный, угрюмый скептицизм имеет свою добрую сторону: если с ним слишком мучает вас зевота, зато с ним не попадёшь в дурачки, а быть в дурачках всего хуже!..

  •  

Журнал должен иметь прежде всего физиономию, характер; альманачная безличность для него всего хуже. Физиономия и характер журнала состоят в его направлении, его мнении, его господствующем учении, которого он должен быть органом. У нас в России могут <…> приносить пользу только два рода журналов — учёные и литературные <…>. У нас ещё мало читателей: в нашем отечестве, составляющем особенную, шестую часть света, состоящем из шестидесяти миллионов жителей, журнал, имеющий пять тысяч подписчиков, есть редкость неслыханная, диво дивное. Итак, старайтесь умножить читателей: это первая и священнейшая ваша обязанность. <…> В этом отношении нельзя не отдать справедливости «Библиотеке»: она наделала много читателей; жаль только, что она без нужды слишком низко наклоняется, так низко, что в рядах своих читателей не видит никого уж ниже себя <…>. Эстетическое чувство есть основа добра, основа нравственности. Пусть процветает в Северо-Американских Штатах гражданское благоденствие, пусть цивилизация дошла до последней степени, пусть тюрьмы там пусты, трибуналы праздны: но если там, как уверяют нас, нет искусства, нет любви к изящному, я презираю этим благоденствием, я не уважаю этой цивилизации, я не верю этой нравственности, потому что это благоденствие искусственно, эта цивилизация бесплодна, эта нравственность подозрительна.

  •  

Первая ошибка «Наблюдателя» состоит в том, что он не сознал важности критики, что он как бы изредка и неохотно принимается за неё. <…>
«Наблюдатель» есть журнал энциклопедический: и вот ещё один из главных его недостатков, одна из причин, мешающих его успеху. Мы не говорим уже о том, что энциклопедизм бесполезен, вреден, что он теперь, к нашему несчастию, овладел нами и кружит наши головы; мы не говорим, что энциклопедизм есть не универсальность, а скорее односторонняя поверхностность; мы спрашиваем только, сообразен ли план и границы «Наблюдателя» с энциклопедизмом? «Библиотека» имеет полное право быть энциклопедическим журналом: в книге из двадцати с лишком листов можно поговорить о многом. Но и «Библиотека» разделена на известное число отделений, и в каждой книжке её вы видите одно и то же расположение, одни и те же отделения и в одинаковом числе; и потому, если вы не занимаетесь, например, сельским хозяйством, то можете его отделение оставлять неразрезанным — для вас и так много останется чего почитать. В «Наблюдателе», напротив, такой энциклопедизм невозможен. <…> Притом, мы не видим полного энциклопедизма в «Наблюдателе»: его поприще ограничивается очень немногими и определенными предметами: литературою, историею, сельским хозяйством и политическою экономиею. Напротив, нам кажется, что его энциклопедизм состоит в каком-то отсутствии общности, порядка, характера. Это альманах, это тетради, где сшиваются и дурные, и посредственные, и хорошие, и отличные статьи. Только периодический выход его книжек делает его журналом. Конечно, в нём бывают статьи превосходные, но эти статьи не составляют регулярного войска, это настоящая милиция, которая идёт неровным шагом, нападает недружно, невпопад, нестройно и, сильная своим многолюдством, своею храбростию, везде проигрывает сражения, везде отступает. <…>
Критика в «Наблюдателе» так странна, так удивительна, что стоит особенного, подробного рассмотрения[1] <…>. Надобно сказать, что это критика характерная, верная самой себе, добросовестная и убеждённая, <…> но вместе с тем не достигающая своей цели, не приносящая пользы, не понимаемая публикою. Причина этому заключается в том, что она не современна, что она отзывается классицизмом, не имеет никакого основного начала, никакого центра, из которого бы выходила, что она, наконец, похожа на аббата Баттё во фраке XIX века.

Комментарии[править]

  1. «Первостатейным гением» назван здесь иронично Булгарин, который напечатал в 1833 г. в альманахе «Новоселье» «Ничто, или Альманачную статейку о ничём», где изощрялся в насмешках над русской литературой, употребляя отрицательные местоимения. Отсюда — заглавие Белинского и употребление ряда отрицательных местоимений, набранных курсивом[1].
  2. В статьях 1815 г. о «Россиаде»[1].
  3. Парафраз из 4-го фрагмента «Литературных мечтаний».

Примечания[править]

  1. 1 2 3 4 5 6 7 В. С. Нечаева. Примечания // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. II. Статьи и рецензии. Основания русской грамматики. 1836-1838. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1953. — С. 694-9.
  2. Библиотека для чтения. — 1835. — Т. XIII. — № 12. — Отд. III.
  3. Библиотека для чтения. — 1835. — Т. IX. — Отд. V. — С. 44-78.
  4. Н. К. Замечания автора Роксоланы на рецензию в Библиотеке для чтения // Северная пчела. — 1835. — №№ 159—161 (19—22 июля).