Пассажиры с пурпурной карточкой

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску

«Всадники пурпурной зарплаты»[1][2] (англ. Riders of the Purple Wage) — иронично-сатирическая футуристическая повесть Филипа Фармера, написанная специально для антологии Харлана Эллисона «Опасные видения» 1967 года. Название пародирует роман «Всадники шалфейной степи» (Riders of the Purple Sage) Зейна Грея[3]. Вошла в авторский сборник «Пурпурная книга» 1982 года.

Цитаты[править]

  •  

Если бы Жюль Верн в самом деле мог заглянуть в будущее — скажем, в 1966-й,— он бы наложил в штаны. А уж в 2166-й — ого-го!
— из неопубликованной рукописи Деда Виннегана «Как я поимел Дядю Сэма, а также другие конфиденциальные семяизвержения» — эпиграф

 

If Jules Verne could really have looked into the future, say 1966 A.D., he would have crapped in his pants. And 2166, oh, my!
— from Grandpa Winnegan’s unpublished Ms. How I Screwed Uncle Sam & Other Private Ejaculations.

  •  

Два великана — Без и Под — перемалывают его на муку для жертвенных хлебов.
Сквозь сонное вино всплывают вверх преломленные частицы. В бездонной пропасти кошмара гигантские ступни давят из виноградных гроздьев кровь причащения. А он, рыбачок-простачок, закидывает сеть в собственную душу — тесный садок левиафана. Он стонет, наполовину просыпается, ворочается с бока на бок, весь в море темного пота, и снова стонет. Там, в глубине, Без и Под, налегая изо всех сил, вращают каменные жернова мельницы, бормоча про себя: «Кара-барас!» Глаза их горят оранжево-красным кошачьим огнем, зубы тускло белеют во тьме, словно цифры какой-то мрачной арифметики. Без и Под и сами рыбачки-простачки — не покладая рук замешивают кашу, безбожно путая метафоры.
Из петушиного яйца в навозной куче вздымается василиск и издаёт крик, первый из трех. Жаркой кровью рассвета набухает ствол восстающей плоти.
Он тянется вверх, вверх, перегибается под собственной тяжестью и поникает хрупкой соломинкой, плакучей ивой, пока ещё не пролившей ни слезинки. Одноглазая красная головка выглядывает наружу через край кровати, лежа на ней отсутствующим подбородком, но тело все наливается, набухает, и головка соскальзывает вниз. Поглядывая по сторонам единственным глазком и принюхиваясь, она скользит по полу к двери, Которую по недосмотру оставили открытой нерадивые часовые.
Громкое ржание посреди комнаты заставляет её обернуться. Это ржёт трёхногая ослица — валаамов мольберт. На нём — «полотно», неглубокий овальный противень, заполненный специальным радиационно-обработанным пластиком. Высота полотна — два метра, глубина — сорок четыре сантиметра. В толще пластика — изображение, которое нужно закончить к завтрашнему дню. нему дню.
Изображение это — и живопись, и в то же время скульптура. Фигуры в пластике рельефны, округлы, одни расположены глубже, другие ближе к поверхности. Они освещены и извне, и изнутри, из толщи самосветящегося пластика. Свет словно впитывается в фигуры, просачивается сквозь них, а потом вырывается наружу. Он бледно-розовый, цвета зари, цвета крови пополам со слезами, цвета застилающей глаза ярости, цвета чернил на долговой странице бухгалтерской книги. <…>
Сократ, Бен Джонсон, Челлини, Сведенборг, Ли Бо и Гайавата веселятся в таверне «Русалка». За окном виден Дедал —отправляя со стены Кносса своего сына Икара в его прославленный полёт, он запихивает ему в задницу ракету — стартовый ускоритель. В углу сидит на земле Ог, Сын Огня. Грызя кость саблезубого тигра, он рисует на покрытой плесенью штукатурке бизонов и мамонтов. Официантка Афина, склонившись над столиком, подает своим прославленным клиентам нектар с крендельками. Позади неё — Аристотель, на голове у него козлиные рога. Он задрал ей юбку и жарит её в задницу. Горячий пепел от сигареты, которая торчит из его ухмыляющихся губ, упал ей на юбку, и она уже начинает дымиться. В дверях мужского туалета пьяный Бэтмен, дав волю давно сдерживаемой похоти, пытается изнасиловать Чудо-мальчика. Через другое окно видно озеро, по поверхности которого шествует человек с потускневшим зеленоватым нимбом над головой. Позади него из воды торчит перископ.
Змеечлен цепко обвивается вокруг кисти и принимается за работу[4]. Кисть — это небольшой цилиндр, один конец которого присоединен к трубке, идущей от машинки в виде полушария. На другом конце цилиндра торчит сопло. Его отверстие можно увеличивать или уменьшать, поворачивая регулятор на цилиндре, — краска может изливаться сильной струей или распыляться мелкими капельками, а ещё несколько регуляторов позволяют получать любые нужные цвета и оттенки.
Неистово извиваясь, хобот слой за слоем накладывает краски, и на картине возникает ещё одна фигура. Потом, уловив в воз­ духе затхлый запах похоти, он бросает кисть, проскальзывает в дверь и вдоль изогнутой стены выползает в идущий по кругу коридор, оставляя за собой извилистый след, подобный следу какого-то безногого существа, — письмена на песке, которые многие могут прочесть, но мало кто может понять. Разгорячённое пресмыкающееся наливается жаркой кровью, она пульсирует в нём в такт с жерновами, которые вращают Без и Под. Стены, чувствуя его присутствие и источаемое им вожделение, раскаляются докрасна.
Он издаёт стон. Напоенная соком его желез кобра высоко поднимает голову и начинает мерно раскачиваться под звуки флейты, изливающие его жажду проникнуть в глубь горячей плоти. Да не будет света! Скорее мимо комнаты Матери, последней у выхода. Ах! Он тихо вздыхает с облегчением, но сквозь плотно стиснутые вертикальные губы только свистит ветер — это голос уносящегося вдаль экспресса, который называется «Желание». <…>
Потом снова вниз — совершить восхождение на венерин холмик, водрузить флаг на его вершине.
О восхитительное запретное место, о святая святых! Где-то там, внутри, — дитя, начинающая возникать эктоплазма, радостное предвосхищение действительности. Падай, яйцо, лети стремглав по отвесным колодцам тела, поспеши проглотить Удачливого Микромоби Дика[5] — самого шустрого из всех миллионов миллионов своих извивающихся братьев: пусть выживет самый проворный.
Громкий скрип заполняет коридор. Горячее дыхание холодит кожу. Он весь покрывается потом. Ледышки намерзают на набухшем фюзеляже, который сгибается под их тяжестью. Туман заволакивает все вокруг, свистит в стойках, элероны и рули высоты скованы льдом, высота быстро убывает. Поднимайся выше, выше! Где-то там, впереди, в тумане — Венерена гора; эй, Тангейзер, шлюх за порог, труби в рог, пускай ракеты, я пикирую!
Дверь в комнату Матери открывается. Весь овальный проём заполняет приземистая жаба. Шея у неё вздувается и опадает, условно кузнечные мехи, беззубый рот раззявлен. Раздвоенный язык высовывается наружу и обвивается вокруг его боа-эректора[6]. Вопль вырывается из обоих его ртов, он судорожно дергается во все стороны. Горькое чувство отторжения пронизывает его насквозь. Перепончатые лапы сгибают бьющееся тело, завязывают его скользким узлом.
Молодая женщина не спеша удаляется. Подожди! С ревом изливается могучая волна, разбивается об узел, откатывается назад, сшибаясь с набегающей новой волной. Напор чересчур велик, а выход только один. Вверх вздымается фонтан, с небесного свода обрушивается потоп, а ковчега нет. Он вспыхивает взорвавшейся звездой, рассыпаясь миллионами ярких извивающихся метеоров — напрасных искр, которым так и не суждено разгореться. — начало повести

 

Un and Sub, the giants, are grinding him for bread.
Broken pieces float up through the wine of sleep. Vast treadings crush abysmal grapes for the incubus sacrament.
He as Simple Simon fishes in his soul as pail for the leviathan.
He groans, half-wakes, turns over, sweating dark oceans, and groans again. Un and Sub, putting their backs to their work, turn the stone wheels of the sunken mill, muttering Fie, fye, fo, fum. Eyes glittering orange-red as a cat’s in a cubbyhole, teeth dull white digits in the murky arithmetic.
Un and Sub, Simple Simons themselves, busily mix metaphors non-self-consciously.
Dunghill and cock’s egg: up rises the cockatrice and gives first crow, two more to come, in the flushrush of blood of dawn of I-am-the-erection-and-the-strife.
It grows out and out until weight and length merge to curve it over, a not-yet weeping willow or broken reed. The one-eyed red head peeks over the edge of bed. It rests its chinless jaw, then, as body swells, slides over and down. Looking monocularly this way and those, it sniffs archaically across the floor and heads for the door, left open by the lapsus linguae of malingering sentinels.
A loud braying from the center of the room makes it turn back. The three-legged ass, Baalim’s easel, is heehawing. On the easel is the “canvas,” an oval shallow pan of irradiated plastic, specially treated. The canvas is seven feet high and eighteen inches deep. Within the painting is a scene that must be finished by tomorrow.
As much sculpture as painting, the figures are in alto-relief, rounded, some nearer the back of the pan than others. They glow with light from outside and also from the self-luminous plastic of the “canvas.” The light seems to enter the figures, soak awhile, then break loose. The light is pale red, the red of dawn, of blood watered with tears, of anger, of ink on the debit side of the ledger. <…>
Socrates, Ben Jonson, Cellini, Swedenborg, Li Po, and Hiawatha are roistering in the Mermaid Tavern. Through a window, Daedalus is seen on top of the battlements of Cnossus, shoving a rocket up the ass of his son, Icarus, to give him a jet-assisted takeoff for his famous flight. In one corner crouches Og, Son of Fire. He gnaws on a saber-tooth bone and paints bison and mammoths on the mildewed plaster. The barmaid, Athena, is bending over the table where she is serving nectar and pretzels to her distinguished customers. Aristotle, wearing goat’s horns, is behind her. He has lifted her skirt and is tupping her from behind. The ashes from the cigarette dangling from his smirking lips have fallen onto her skirt, which is beginning to smoke. In the doorway of the men’s room, a drunken Batman succumbs to a long-repressed desire and attempts to bugger the Boy Wonder. Through another window is a lake on the surface of which a man is walking, a green-tarnished halo hovering over his head. Behind him a periscope sticks out of the water.
Prehensile, the penisnake wraps itself around the brush and begins to paint. The brush is a small cylinder attached at one end to a hose which runs to a dome-shaped machine. From the other end of the cylinder extends a nozzle. The aperture of this can be decreased or increased by rotation of a thumb-dial on the cylinder. The paint which the nozzle deposits in a fine spray or in a thick stream or in whatever color or hue desired is controlled by several dials on the cylinder.
Furiously, probosdsean, it builds up another figure layer by layer. Then, it sniffs a musty odor of must and drops the brush and slides out the door and down the bend of wall of oval hall, describing the scrawl of legless creatures, a writing in the sand which all may read but few understand. Blood pumppumps in rhythm with the mills of Un and Sub to feed and swill the hot-blooded reptile. But the walls, detecting intrusive mass and extrusive desire, glow.
He groans, and the glandular cobra rises and sways to the fluting of his wish for cuntcealment. Let there not be light! The nights must be his doaka. Speed past mother’s room, nearest the exit. Ah! Sighs softly in relief but air whistles through the vertical and tight mouth, announcing the departure of the exsupress for Desideratum. <…>
Then back down to form an expedition for climbing the mons veneris and planting the flag thereon.
Oh, delectation tabu and sickersacrosanct! There’s a baby in there, ectoplasm beginning to form in eager preanticipation of actuality. Drop, egg, and shoot the chutychutes of flesh, hastening to gulp the Lucky Micromoby Dick, outwriggling its million million brothers, survival of the fightingest.
A vast croaking fills the hall. The hot breath chills the skin. He sweats. Icicles coat the tumorous fuselage, and it sags under the weight of ice, and fog rolls around, whistling past the struts, and the ailerons and elevators are locked in ice, and he’s losing altiattitude fast. Get up, get up! Venusberg somewhere ahead in the mists; Tannhauser, blow your strumpets, send up your flares, I’m in a nosedive.
Mother’s door has opened. A toad squatfills the ovoid doorway. Its dewlap rises and falls bellows-like; its toothless mouth gawps. Ginungagap. Forked tongue shoots out and curls around the boar cuntstrictor. He cries out with both mouths and jerks this way and those. The waves of denial run through. Two webbed paws bend and tie the flopping body into a knot—a runny shapeshank, of course.
The woman strolls on. Wait for me! Out the flood roars, crashes into the knot, roars back, ebb clashing with flood. Too much and only one way to go. He jerkspurts, the firmament of waters falling, no Noah’s ark or arc; he novas, a shatter of millions of glowing wriggling meteors, flashes in the pan of existence.

  •  

Навстречу течению ночи серо-алый лосось плывёт,
Стремясь в дневную заводь на нерест.
Рассвет — красный рёв солнечного быка,
Из-за горизонта он мчится на нас.
Истекая кровью фотонов, корчится при смерти ночь,
В спине у неё торчит нож киллера-дня.

 

A gray-pink salmon leaping up the falls of night
Into the spawning pool of another day.
Dawn—the red roar of the heliac hull
Charging over the horizon.
The photonic blood of bleeding night,
Stabbed by the assassin sun.

  •  

Таблетка солнца падает в воспалённое горло ночи.

 

The troche sun slips into the sore throat of night.

  •  

Коридор тоже имеет форму овала; в него выходят все комнаты дома. Их семь: шесть спален-кабинетов-гостиных-туалетов-душей и кладовая.
Маленькие яйца внутри яиц побольше внутри огромных яиц внутри гигантского монолита, воздвигнутого на планете-груше посреди овальной Вселенной: новейшая космологическая теория утверждает, что бесконечность имеет форму куриного яйца. Господь Бог сидит на яйцах над бездной и каждый триллион лет или около того принимается кудахтать.

 

The corridor is also oval-shaped; every room in the house opens onto it. There are seven rooms, six bedroom-workroom-study-toilet-shower combinations. The seventh is a storeroom.
Little eggs within bigger eggs within great eggs within a mega-monolith on a planetary pear within an ovoid universe, the latest cosmogony indicating that infinity has the form of a‘ hen’s fruit. God broods over the abyss and cackles every trillion years or so.

  •  

Дед подходит к тонкой пластиковой трубе перископа, спускающейся с потолка, и откидывает рукоятки.
— Экципитер бродит вокруг нашего дома. На 14-м уровне Беверли-Хиллз он чует что-то недоброе. Неужели старый Чистоган Виннеган не умер? Дядя Сэм — как диплодок, который получил пинок под зад: нужно двадцать пять лет, чтобы известие об этом дошло до его мозга.

 

Grandpa goes to the slender plastic tube depending from the ceiling and pulls down the folding handles of the eyepiece.
“Accipiter is hovering outside our house. He smells something rotten in Beverly Hills, level 14. Could it be that Win-again Winnegan isn’t dead? Uncle Sam is like a diplodocus kicked in the ass. It takes twenty-five years for the message to reach its brain.”

  •  

Дед снова берется за перископ.
— Я чувствую себя астрономом. Вокруг нашего дома, как вокруг Солнца, вращаются планеты. Вон Экципитер, ближе всех — значит, Меркурий, хотя он не бог мошенников, а их возмездие. Следующая — Бенедиктина, твоя унылая Венера. Сурова она, сурова. Любой спермий расшибёт себе голову о такую каменную яйцеклетку. Ты уверен, что она беременна? А вон твоя Мать, разряжена в пух и прах, прах её возьми. Мать-Земля, направляющаяся к перигею — в казенный магазин, тратить твои заработки.
Дед стоит расставив ноги, словно на зыбкой палубе; толстые сине-черные вены на его икрах похожи на плети дикого винограда, оплетающие ствол векового дуба.
— Ненадолго сменим роль — теперь перед вами не великий астроном герр доктор Штерншайсдрекшнуппе[7], а капитан субмарины фон Схотен, высматривающий рыбу на отмели. Ах-х! Я фижу этот спившийся с пути пароход «Deine Mama», его просает фо фсе стороны по фолнам фон дем алкоголь. Компас смыло за борт, все румбы — от тумбы до тумбы. Море ей по колено. Колёса бешено крутятся в воздухе. Чернокожие кочегары, обливаясь потом, подливают масла в огонь её несбывшихся надежд. Винт запутался в сетях невроза. А в черной глубине что-то белеет — это Большой Белый Кит, он быстро поднимается к поверхности и вот-вот протаранит ей корму, такую обширную, что промахнуться невозможно. Бедное обреченное судно, меня охватывает жалость и тошнит от отвращения. Первая — пли! Вторая — пли! Ба-бах! Она опрокидывается килем вверх, в корпусе у неё рваная дыра, но не та, о которой ты подумал. Она погружается в воду, носом вниз, как подобает заядлой минетчице, и высоко задрав огромную кормовую часть. Буль-буль! Пять саженей!

 

Grandpa, back at the scope, whistles. “I feel like an astronomer. The planets are in orbit around our house, the sun. There’s Accipiter, the closest, Mercury, although he’s not the god of thieves but their nemesis. Next, Benedictine, your sad-sack Venus. Hard, hard, hard! The sperm would batter their heads flat against that stony ovum. You sure she’s pregnant? Your Mama’s out there, dressed fit to kill and I wish someone would. Mother Earth headed for the perigee of the gummint store to waste your substance.
Grandpa braces himself as if on a rolling deck, the blue-black veins on his legs thick as strangling vines on an ancient oak. “Brief departure from the role of Herr Doktor Sternscheissdreckschnuppe, the great astronomer, to that of der Unterseeboot Kapitan von Schooten die Fischen in der Barrel. Ach! I zee yet das tramp Schteamer, Deine Mama, yawing, pitching, rolling in the seas of alcohol. Compass lost; rhumb dumb. Three sheets to the wind. Paddlewheels spinning in the air. The black gang sweating their balls off, stoking the furnaces of frustration. Propellers tangled in the nets of neurosis. And the Great White Whale a glimmer in the black depths but coining up fast, intent on broaching her bottom, too big to miss. Poor damned vessel, I weep for her. I also vomit with disgust.
“Fire one! Fire two! Baroom! Mama rolls over, a jagged hole in her hull but not the one you’re thinking of. Down she goes, nose first, as befits a devoted fellationeer, her huge aft rising into the air. Blub, blub! Full fathom five!

  •  

— Великий шелушитель луковицы живописи!

 

“The Great Onion Peeler of Painting!”

  •  

«СЕКСУАЛЬНЫЕ АСПЕКТЫ АТАКИ ЛЁГКОЙ БРИГАДЫ» — такая захватывающая книга, что доктору Есперсену Джойсу Батименсу, психолингвисту Федерального бюро групповой ре­конфигурации, не хочется от неё отрываться.

 

SEXUAL IMPLICATIONS OF THE CHARGE OF THE LIGHT BRIGADE
is so fascinating a book that Doctor Jespersen Joyce Bathymens, psycholinguist for the federal Bureau of Group Reconfiguration and Intercommunicability, hates to stop reading.

  •  

В устланное надеждой гнездо рта
Снова влетает любовь и садится,
Распускает перья, воркуя, слепит их светом,
А потом улетает прочь и при этом гадит,
Как всегда поступают птицы,
Чтобы сила отдачи помогла им взлететь.

 

In the hope-lined nest of the mouth
Love flies once more, nestles down,
Coos, flashes feathered glory, dazzles,
And then flies away, crapping,
As is the wont of hirds,
To jet-assist the takeoff.

  •  

… Хьюга Уэллс-Эрб Хайнстёрбери, писательница-фантаст,.. — смешение имён фантастов Хьюго Гернсбека, Уэллса, Эдгара Райса Берроуза (Э. Р. Б.), Хайнлайна, Стёрджона, Брэдбери

 

… Huga Wells-Erb Heinsturbury, the science-fiction authoress,..

  •  

В ПОИСКАХ ИКСА ПО ТУ СТОРОНУ СТИКСА

 

TO THE STICKS VIA THE STYX

  •  

До сих пор ты писал картины своим пенисом, который, боюсь, истекал не столько любовью к жизни, сколько желчью. Учись писать картины своим сердцем. Только так ты достигнешь величия и верности истине.

 

You’ve been painting with your penis, which I’m afraid was more stiffened with bile than with passion for life. Learn to paint with your heart. Only thus will you become great and true.

Перевод[править]

А. Дмитриев, 1997 («На королевском жалованье, Или великая раздаваловка») — с уточнениями

О повести[править]

  •  

Изменения, происходящие в научной фантастике, направлены не на её интеллектуальное дозревание, а лишь на подражание наиболее прогрессивной в литературном смысле технике; <…> «Riders of the Purple Wage» целиком опирается на парадигму «Улисса» и поэтому, учитывая время создания «Улисса», просто-напросто анахроничен.

 

Zmiany zachodzące w SF nie zmierzają w kierunku jej dojrzewania intelektualnego, lecz tylko — naśladowania literacko co bardziej zaawansowanych technik; <…> Riders of the Purple Wage cała wspiera się na paradygmacie Ulissesa, więc jest w tym anachroniczna po prostu, gdy zważyć datę powstania Ulissesa.

  Станислав Лем, «Фантастика и футурология», книга 2 (примечание 3), 1970

Примечания[править]

  1. Д. Смушкович. Эпатаж, или немного о Филипе Фармере // Филип Фармер. — Миры Филипа Фармера. Том 1 / составитель Д. Смушкович. — Рига: Полярис, 1996. — С. 341.
  2. «Пассажиры с пурпурной карточкой» (перевод К. Васильева, 1993), «Оседлав пурпурненькие» (С. Монахов, А. Молокин, 1994).
  3. Philip José Farmer, Afterword. Dangerous Visions ed. by Harlan Ellison, Doubleday, 1967, p. 99.
  4. Ср. с Прикассо.
  5. Micromoby Dick — игра слов также от «микромобиль» и «хрен (пенис)».
  6. boar cuntstrictor — игра слов от Boa constrictor, «кабан» (boar), «пизда» (cunt), «трюк» (trick), «эректор», возможно, и «трактор».
  7. Разглядывающий звёзды в навозной жиже (нем.) (Филип Хосе Фармер. Оседлав пурпурненькие / перевод С. Монахова, А. Молокина // Одиссея Грина. — Н. Новгород: Параллель, 1994. — С. 490.)