Перед восходом солнца (Зощенко)

Материал из Викицитатника

«Перед восходом солнца» — автобиографическая психоаналитическая повесть Михаила Зощенко, написанная в 1935—1943 годах. Название заимствовано у пьесы Г. Гауптмана. Публикацию после первых шести глав в журнале «Октябрь» остановила цензура, а автора подвергли длительной травле. Впервые целиком книгу опубликовали в США в 1967 году, в СССР — через 20 лет (но в 1972-м недостающие главы вышли под названием «Повесть о разуме» в журнале «Звезда»)[1].

Цитаты[править]

  •  

… мне показалось, что я не мог родиться таким несчастным, таким беззащитным. Я мог родиться слабым, золотушным, я мог родиться с одной рукой, с одним глазом, без уха. Но родиться, чтоб хандрить, и хандрить без причины — оттого, что мир кажется пошлым! Но я же не марсианин. Я дитя своей земли. Я должен, как и любое животное, испытывать восторг от существования, <…> если всё хорошо. И бороться, если плохо. Но хандрить?! Когда даже насекомое, которому дано всего четыре часа жизни, ликует на солнце! — II. Я несчастен — и не знаю почему

  •  

На тарелке винные ягоды.
Забавно жевать эти ягоды. В них множество косточек. Они славно хрустят на зубах. За обедом нам дали только лишь по две такие ягоды. Это чересчур мало для детей.
<…> множество косточек. Интересно, во всех ли ягодах то же самое?
Перебирая ягоды, я откусываю от них по кусочку. <…>
Почти вся ягода остаётся в распоряжении взрослых… — IV. Страшный мир. С 5 до 15 лет (по пословице)

  •  

Наука несовершенна. Истина — дочь времени. — V. Перед восходом солнца. До 2 лет, 12

  •  

Абсолютное здоровье — это идеал для искусства. Только тогда искусство может быть полноценным. <…> Правда, абсолютно здоровый человек может иной раз предпочесть реальную жизнь бесплодным фантазиям. Ему, пожалуй, будет некогда забивать свою голову придуманными персонажами. <…> Он предоставит фантазировать людям, кои и без того мыкаются среди своих фантазий, не умея в полной мере реализовать свои чувства в силу своих страхов и заторможений.
Вот почему мы чаще видим искусство и болезни в опасной близости. <…>
Человеческий организм — это не ведро с драгоценными соками, которые можно расплескать, растерять, растратить от многих столкновений с жизнью. Это «ведро» наполняется по мере расхода. Однако оно пустеет, если вовсе не расходовать его содержимого.
Эта ошибка запутала многих и многих людей. — X. Горе уму, 7

  •  

Сущность смерти <…> входит вместе с развитием ума. В низших этажах психики смерть, видимо, не рассматривается как акт наиболее страшный (вернее «опасный») из всех актов человеческого состояния.
В 1926 году, когда <…> противоречия и конфликты ужаснули меня и я не находил выхода, я увидел странный сон.
Я увидел, что в мою комнату входит Есенин, который недавно умер, повесился. Он входит в комнату, потирая руки, счастливый, довольный, весёлый, с румянцем на щеках. Я в жизни никогда его таким не видел. Улыбаясь, он присаживается на кровать, на которой я лежу. Наклоняется ко мне, чтобы что-то сказать.
Содрогаясь, я проснулся. Подумал: «Он явился за мной. <…> Я, вероятно, умру». — XI. Разум побеждает смерть, 1 (вариант трюизма)

  •  

Разум побеждает страдания. Но «страдальцы» отнюдь не хотят сдавать своих позиций.
Именно они объявили горе разуму и стали опасаться его, решив, что все страдания происходят от него и ни от чего больше. — XII. Разум побеждает страдания, 3

I. Пролог[править]

  •  

Я не писал «Возвращённую молодость» для людей науки, тем не менее именно они отнеслись к моей работе с особым вниманием. Было много диспутов. <…>
Меня смутило, что учёные так серьёзно и горячо со мной спорили. Значит, не я много знаю (подумал я), а наука, видимо, не в достаточной мере коснулась тех вопросов, какие я, в силу своей неопытности, имел смелость затронуть.
Так или иначе, учёные разговаривали со мной почти как с равным. И я даже стал получать повестки на заседания в Институт мозга. А Иван Петрович Павлов пригласил меня на свои «среды». <…>
Меня всегда поражало: художник, прежде чем рисовать человеческое тело, должен в обязательном порядке изучить анатомию. Только знание этой науки избавляло художника от ошибок в изображении. А писатель, в ведении которого больше чем человеческое тело — его психика, его сознание, — нечасто стремится к подобного рода знаниям. Я посчитал своей обязанностью кое-чему поучиться. И, поучившись, поделился этим с читателем. <…>
Сейчас <…> я отлично вижу дефекты моей книги: она была неполной и однобокой. <…>
Узнав, что я подготовляю новую книгу, физиолог А. Д. Сперанский попросил меня рассказать об этой работе.
Я сказал: <…>
— Полкниги будет занято моей особой. Не скрою от вас — меня это весьма смущает. <…> Я буду говорить о вещах, о которых не совсем принято говорить в романах. Меня утешает то, что речь будет идти о моих молодых годах. Это всё равно что говорить об умершем.
— До какого же возраста вы берете себя в вашу книгу?
— Примерно до тридцати лет.
— Может быть, есть резон прикинуть ещё лет пятнадцать? Тогда книга будет полней — о всей вашей жизни.
— Нет, — сказал я. — С тридцати лет я стал совсем другим человеком — уже негодным в объекты моего сочинения. <…> Возникла совсем иная жизнь, вовсе непохожая на то, что было.
— Но каким образом? Это был психоанализ? Фрейд?
— Вовсе нет. Это был Павлов. Я пользовался его принципом. <…> я убрал то, что мне мешало, — неверные условные рефлексы, ошибочно возникшие в моем сознании. Я уничтожил ложную связь между ними. Я разорвал «временные связи», как называл их Павлов. <…>
Задумавшись, учёный ответил:
— Пишите. Только ничего не обещайте людям.
Я сказал:
— Я буду осторожен. Я пообещаю только то, что получил сам. И только тем людям, которые имеют свойства, близкие к моим.
Рассмеявшись, ученый сказал:
— Это немного. И это правильно. Философия Толстого, например, была полезна только ему и никому больше.
Я ответил:
— Философия Толстого была религия, а не наука.

III. Опавшие листья[править]

  •  

Сбросив несколько бомб, самолёты уходят.
Я медленно иду к поезду и в душе благословляю неточную стрельбу. Война станет абсурдом, думаю я, когда техника достигнет абсолютного попадания. — 1915–1917, Я еду в отпуск

  •  

Я согласился на выступления в нескольких городах. Это был несчастный день в моей жизни. <…>
Меня встречали бурей аплодисментов, а провожали, едва хлопая. Значит, чем-то я не угождаю публике, чем-то её обманываю. Чем?
Это правда, я читаю не по-актёрски, однотонно, иной раз вяло. Но неужели на мой вечер приходят только как на вечер «юмориста»? В самом деле. Может, думают: если актёры так смешно читают, то что же отколет сейчас сам автор.
Каждый вечер превращается для меня в пытку.
С трудом я выхожу на эстраду. Сознание, что я сейчас снова обману публику, ещё более портит мое настроение. Я раскрываю книгу и бормочу какой-то рассказ.
Кто-то сверху кричит:
«Баню» давай… «Аристократку»… Чего ерунду читаешь! <…>
Я с тоской поглядываю на часы.
На сцену летят записки. Это передышка для меня. Я закрываю книгу.
Разворачиваю первую записку. Оглашаю её:
— «Если вы автор этих рассказов, то зачем вы их читаете?»
Я раздражён. Кричу в ответ:
— А если вы читатель этих рассказов, то какого лешего вы их слушаете!
В публике смех, аплодисменты. Я раскрываю вторую записку:
— «Чем читать то, что мы все знаем, расскажите покомичней, как вы к нам доехали».
Бешеным голосом я кричу:
— Сел в поезд. Родные плакали, умоляли не ехать. Говорили: замучают идиотскими вопросами.
Взрыв аплодисментов. Хохот.
Ах, если б мне сейчас пройтись на руках по сцене или прокатиться на одном колесе — вечер был бы в порядке. — 1920–1926, Выступление

VII. Закрывайте двери[править]

  •  

… одна одинокая женщина <…> сказала: <…>
— Я не перестаю оплакивать прошлый мир, хотя уже минуло восемь лет с тех пор, как мы его потеряли.
Я сказал:
— Но ведь прошлый мир был ужасный мир. Это был мир богатых и нищих. Он мог устрашать людей. Это был несправедливый мир.
— Пусть несправедливый, — ответила женщина, — но я предпочитаю видеть богатых и нищих вместо тех сцен, пусть и справедливых, но не ярких, скучных и будничных, какие мы видим. Новый мир — это грубый мужицкий мир. В нём нет той декоративности, к какой мы привыкли. <…> И вот в чем наша боль и наше сожаление. Что же касается справедливости, то я с вами не спорю, хотя и предполагаю, что башмак стопчется по ноге. — 4

  •  

Я вспомнил одного поэта — А. Т-ва[2].
Он имел несчастье прожить больше, чем ему надлежало. Я помнил его ещё до революции, в 1912 году. И потом я увидел его через десять лет.
Какую страшную перемену я наблюдал! <…>
Вся мишура исчезла, ушла. Все возвышенные слова были позабыты. Все горделивые мысли были растеряны.
Передо мной было животное более страшное, чем какое-либо иное, ибо оно тащило за собой привычные профессиональные навыки поэта.
Я встретил его на улице. Я помнил его обычную улыбочку, скользившую по его губам, — чуть ироническую, загадочную. Теперь вместо улыбки был какой-то хищный оскал.
Порывшись в своём рваном портфеле, поэт вытащил тоненькую книжечку, только что отпечатанную. Сделав надпись на этой книжечке, поэт с церемонным поклоном подарил её мне.
Боже мой, что было в этой книжечке!
Ведь когда-то поэт писал:
Как девы в горький час измены,
Цветы хранили грустный вид. <…>
Теперь, через десять лет, та же рука написала: <…>
Проституточки-голубки,
Ничего для вас не жаль…
Все на месте, все за делом,
И торгуют всяк собой:
Проститутка — статным телом,
Я — талантом и душой.
В этой книжечке, напечатанной в издании автора (1922 г.), все стихи были необыкновенные. Они прежде всего были талантливы. Но при этом они были так ужасны, что нельзя было не содрогнуться, читая их.
В этой книжечке имелось одно стихотворение под названием «Моление о пище». <…>
Эти строчки написаны с необыкновенной силой. Это смердяковское вдохновенное стихотворение почти гениально. Вместе с тем история нашей литературы, должно быть, не знает сколько-нибудь равного цинизма, сколько-нибудь равного человеческого падения.
Впрочем, это не было падением, смертью при жизни, распадом, тлением. Поэт по-прежнему оставался здоровым, цветущим, сильным. С необыкновенным рвением он стремился к радостям жизни. Но он не пожелал больше врать. Он перестал притворяться. Перестал лепетать слова — ланиты, девы, перси. Он заменил эти слова иными, более близкими ему по духу. Он сбросил с себя всю мишуру, в которую он рядился до революции. Он стал таким, каким он и был на самом деле, — голым, нищим, омерзительным. — 6

  •  

Этот поэт Т. действительно стал нищим. Он избрал себе путь, который он заслуживал.
Я увидел его однажды на углу Литейного. Он стоял с непокрытой головой. Низко кланялся всем, кто проходил мимо.
Он был красив. Его седеющая голова была почти великолепна. Он был похож на Иисуса Христа. И только внимательный глаз мог увидеть в его облике, в его лице нечто ужасное, отвратительное — харю с застывшей улыбочкой человека, которому больше нечего терять.
Мне почему-то было совестно подойти к нему. Но он сам окликнул меня. Окликнул громко, по фамилии. Смеясь и хихикая, он стал говорить, сколько он зарабатывает в день. О, это гораздо больше, чем заработок литератора. Нет, он не жалеет о переменах. Не всё ли равно, как прожить в этом мире, прежде чем околеть.
Я отдал поэту почти все, что было в моих карманах. И за это он хотел поцеловать мою руку.
Я стал стыдить его за те унижения, которые он избрал для себя.
Поэт усмехнулся. Унижения? Что это такое? Унизительно не жрать. Унизительно околеть раньше положенного срока. Всё остальное не унизительно. Всё остальное идёт вровень с той реальной жизнью, которую судьба ему дала в обмен за прошлое.
Через час я снова проходил по этой же улице. К моему удивлению, поэт по-прежнему стоял на углу и, кланяясь, просил милостыню.
Оказывается, он даже не ушёл, хотя я дал ему значительные деньги. <…> Нет, он продолжал стоять и кланяться. Должно быть, это его не угнетало. А может быть, даже и доставляло интерес. Или не пришло ещё время для его завтрака, и поэт для моциона остался на улице?
Я встретил Т. год спустя. Он уже потерял человеческий облик. Он был грязен, пьян, оборван. Космы седых волос торчали из-под шляпы. На его груди висела картонка с надписью: «Подайте бывшему поэту».
Хватая за руки прохожих и грубо бранясь, Т. требовал денег. <…>
Образ этого поэта, образ нищего остался в моей памяти как самое ужасное видение из всего того, что я встретил в моей жизни.
Я мог страшиться такой судьбы. Мог страшиться таких чувств. Такой поэзии.
Я мог страшиться образа нищего. — 6, 7

О книге[править]

  •  

Зощенко заболел. Он стал искать средство излечения. <…> Он нашёл его с помощью науки. Он решил, что это поучительно. И в то же время: Зощенко — художник. Он обретается в постоянных поисках темы. <…> Ведь он мог бы не преодолеть болезни, как, например, её не преодолел Гоголь.
<…> Гоголь чем дальше, тем меньше смеётся, посвящая своё перо проповеди и нравственному служению, а Зощенко вместо сатиры отдаётся потребности поучительства. Нет, Гоголь создал помимо сочинений книгу своей жизни, писательскую судьбу, и вот: <…> не кажется ли вам, что, когда Зощенко убеждает вас в своём полнейшем исцелении от болезни, он как бы торжествует, что ушёл от неминуемой судьбы, отдалённо подобной той, которая стала трагедией Гоголя?

  Константин Федин, «Михаил Зощенко», 1943
  •  

Краткие новеллы, которые в таком изобилии введены в её текст, многозначительны, безупречно художественны. Здесь уже никаких притязаний на «сказ», никаких забот о курьёзном и затейливом слоге. <…>
В них такое свободное дыхание, такая непринуждённая дикция, словно автор и не замечает своего мастерства. <…>
Слишком уж горестны те эпизоды, о которых он здесь повествует, эти клочки воспоминаний о своей беспросветной и мучительной жизни, — и было бы дико, если бы, повествуя о них, он прибегал к стилизации, к причудливым словесным орнаментам. Здесь его язык незатейлив и прост, и в этой простоте его сила.
Научно-философская часть его книги не идёт ни в какое сравнение с тою, которую он писал как художник. Здесь речь его туманна и расплывчата, а там она лаконична, прозрачна, гибка, выразительна.
Но, конечно, нельзя не отнестись с уважением к этим проповедническим, учительным главам <…>. Проповедник в его книге взял верх над художником — знакомая судьба типичных русских талантов начиная с Гоголя и Толстого, отказавшихся от очарований искусства во имя непосредственного служения людям. Из зощенковской книги мы ясно увидели, что он — по всему своему душевному складу — принадлежит именно к этой породе писателей.

  Корней Чуковский, «Зощенко: Последние встречи», 1965
  •  

Писать, не сочиняя, — чтобы даже нечаянно, даже случайно не солгать. Задачу: <…> разгадать сугубо личную судьбу. По собственному «я», как по многоэтажному неосвещённому дому, пройти с фонарём — и найти мину и обезвредить. Вылечиться от меланхолии (заодно и от таланта, но кто же знал, и как было предвидеть).[3]

  Самуил Лурье, «Черновик невозможного романа»
  •  

… миниатюры из «Перед восходом солнца» <…> многим кажутся лучшими зощенковскими текстами за всю жизнь. <…> правильней тут было бы <…> говорить не о самоизлечении, <…> а о попытке расчеловечивания. Автору надоело быть человеком, он устал чувствовать себя тараканом, обречённость слабого и культурного в мире сильных и диких ему претит. В «Мишеле Синягине» <…> он уже доказал себе, что выживает только грубое и тупое. И вот он <…> искореня[ет] то, что кажется ему пороками, хотя на самом деле только это и связывает его с жизнью. <…>
В его книге увидели, разумеется, манифест борьбы — но не с болезнью, а со всем живым, что в нём было; и пусть бессознательно — но разозлились именно на это. <…> Нужны сверхлюди — а он вытаскивает на поверхность и с великолепным мастерством, с нескрываемой силой описывает всё то, что делает людей людьми! Топтать немедленно.

  Дмитрий Быков, «Отравленный. Михаил Зощенко», 2012

Михаил Зощенко[править]

  •  

Зощенко рассказывал о большом романе, который пишет уже много лет. Его название «Ключи счастья». <…>
— Почему вы не печатаете книгу?
— Мне страшно выпускать её из рук. Уж очень огрубели мозги в наших издательствах. Ничего не поймут. Был один человек, которому я мог бы дать прочитать эту книгу, и он бы её спас. Но его нет на земле. Это — Горький.[4][1]Евгения Хин, «Коктебель, 1938»

  •  

Эта книга по-новому раскрывает круг вопросов, поставленных в «Возвращённой молодости» и «Голубой книге». Все эти три книги составляют трилогию, и «Ключи счастья» — итог этой трилогии, итог моих размышлений о роли человеческого разума в истории.[5][6]:с.70

  — слова Цезарю Вольпе в декабре 1940
  •  

Это — антифашистская книга. Она написана в защиту разума и его прав. Помимо художественного описания жизни в книге заключена научная тема об условных рефлексах И. П. Павлова. Эта теория основным образом была проверена на животных. Мне удалось собрать материал, доказывающий полезную применимость её и к человеческой жизни. При этом с очевидностью были обнаружены грубейшие идеалистические ошибки Фрейда, а, в свою очередь, доказаны большая правда и значение теории Павлова — простой, точной и достоверной.
Редакция журнала «Октябрь» не раз давала мою книгу на отзыв, ещё в период, когда я писал эту книгу, академику А. Д. Сперанскому. Он признал, что книга написана в соответствии с данными современной науки и заслуживает печати и внимания. Книгу начали печатать. Однако, не подождав конца, критика отнеслась к ней отрицательно. Печатание её было прекращено. Мне кажется несправедливым оценивать работу по первой её половине, ибо в первой половине нет разрешения вопроса. Там приведён лишь материал, поставлены задачи и отчасти показан метод.[7][6]:с.86Сталин не ответил[1]

  — письмо И. В. Сталину 25 ноября 1943
  •  

Книга была разрешена ЦК. Учёные дали замечательный отзыв. Потом кому-то из начальства не понравилось. И начали бранить.[7][6]:с.88Зощенко не понимал, что «кто-то» был Сталин[7][6]:с.88

  — письмо В. В. Зощенко 22 декабря 1943
  •  

… мне казалось, что книга эта нужна и полезна в дни войны, ибо она вскрывает истоки фашистской «философии» и обнаруживает одно из слагаемых в той сложной сумме, которая иной раз толкала людей к отказу от цивилизации и к отказу от высокого сознания и разума.[7][6]:с.99

  — письмо И. В. Сталину 26 августа 1946

Кампания травли[править]

  •  

В журнале «Октябрь» <…> опубликована пошлая, антихудожественная и политически вредная повесть Зощенко, <…> чуждая чувствам и мыслям нашего народа. <…> Вся повесть Зощенко является клеветой на наш народ, опошлением его чувств и его жизни. <…> Управление пропаганды считает необходимым принять специальное решение ЦК ВКП(б) о литературно-художественных журналах.[8][6]:с.87

  — докладная записка начальника Управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) Г. Ф. Александрова, его заместителя А. А. Пузина и заведующего отделом художественной литературы А. М. Еголина секретарям ЦК ВКП (б) Г. М. Маленкову и А. С. Щербакову о грубых политических ошибках журналов «Октябрь», «Знамя» и «Новый мир», конец ноября — начало декабря 1943
  •  

… действительная, реальная жизнь подменена в повести узким кругом мещанских чувств, интересов и представлений автора. Взирая на окружающее с мелкой обывательской «кочки зрения», автор не видит ничего, кроме своего болота.<…> Жизнь предстаёт в этой повести уродливо искажённой. <…> Создав условный мир, мрачный и душный, М. Зощенко сам поверил в его существование и проникся к нему глубоким страхом. <…> Его повесть противостоит лучшим, благороднейшим традициям нашей литературы. <…> Это пошлое и вредное произведение.[9][6]:с.88

  — Л. Дмитриев, «О новой повести М. Зощенко»,.1943
  •  

Зощенко рисует чрезвычайно извращённую картину жизни нашего народа. <…> Вся повесть «Перед восходом солнца» проникнута презрением автора к людям. <…> Весь мир кажется ему пошлым. Почти все, о ком пишет Зощенко, — это пьяницы, жулики и развратники. Это грязный плевок в лицо нашему читателю. <…> Тряпичником бродит Зощенко по человеческим помойкам, выискивая что похуже. <…> Он упорно замалчивает всё то хорошее, от чего пропала бы у любого настоящего человека хандра и меланхолия. Видимо, автор повести находил время потолкаться по пивным, но не нашёл в своей жизни и часа, чтобы побывать на заводах. Противно читать повесть. <…> Как мог написать Зощенко эту галиматью, нужную лишь врагам нашей родины? <…> Мы твёрдо уверены, что в нашей стране не найдётся читателей для 25 тысяч экземпляров повести Зощенко.[10][6]:с.91

  — В. Горшков, Г. Ваулин, Л. Рутковская, П. Большаков, «Об одной вредной повести», 1944
  •  

Предоставление страниц «Звезды» таким пошлякам и подонкам литературы, как Зощенко, тем более недопустимо, что редакции «Звезды» хорошо известна физиономия Зощенко и недостойное поведение его во время войны, когда Зощенко, ничем не помогая советскому народу в его борьбе против немецких захватчиков[11], написал такую омерзительную вещь, как «Перед восходом солнца».[12][13][6]:с.95

  постановление ЦК ВКП (б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“», 14 августа 1946
  •  

Когда началась война, он бросил Ленинград, уехал за пять тысяч километров и стал писать свою «исповедь». Это одна из самых мрачных и грязных книг, которые я когда-либо читал. Это нудное и циничное самораздевание, раздевание своих близких… <…>
Осаждённый Ленинград, прочтя первую часть этой «исповеди», возмутился. Дело было в 1943 году — Ленинград выступил с протестом против клеветника, пасквилянта. Рабочие радиозавода, работавшие 730 суток под огнём немцев, написали решительное письмо-протест. <…> Казалось бы, протест боевых, настоящих людей должен был повлиять на Зощенко. Но он опять угрюмо, индивидуалистически отвернулся. Он не понял или не захотел понять возмущения читателей. Он клеветал в своей повести на Ленинград — и Ленинград сам ему ответил. Зощенко продолжал свои писания.[14][6]:с.106

  Всеволод Вишневский, выступление во время встречи с американскими журналистами, сентябрь 1946
  •  

… в начале 1944 года в журнале «Большевик» была подвергнута жестокой критике возмутительная повесть Зощенко «Перед восходом солнца», написанная в разгар освободительной войны советского народа против немецких захватчиков. В этой повести Зощенко выворачивает наизнанку свою пошлую и низкую душонку, делая это с наслаждением, со смакованием, с желаньем показать всем, смотрите, вот какой я хулиган!
Трудно подыскать в нашей литературе что-либо более отвратительное, чем та «мораль», которую проповедует Зощенко в повести «Перед восходом солнца», изображая людей и самого себя как гнусных похотливых зверей, у которых нет ни стыда, ни совести. <…>
А Зощенко, окопавшийся [во время войны] в Алма-Ата, в глубоком тылу, <…> совершенно справедливо был публично высечен в «Большевике», как чуждый советской литературе пасквилянт и пошляк. Он наплевал тогда на общественное мнение.

  Андрей Жданов, доклад о журналах «Звезда» и «Ленинград», 1946

Примечания[править]

  1. 1 2 3 И. Н. Сухих. Комментарии // Михаил Зощенко. Собрание сочинений [в 7 т. Т. 7]. Перед восходом солнца. — М.: Время, 2009.
  2. К. И. Чуковский, «Зощенко: Уважаемые граждане», 1965.
  3. Евгений Шварц. Позвонки минувших дней. — М.: Вагриус, 2008. — С. 9-10.
  4. Звезда. — 1994. — № 8. — С. 39.
  5. Подобное о замысле книги он сказал в интервью «О моей трилогии». (Литературный Ленинград. — 1934. — № 49 (26 октября).
  6. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 М. З. Долинский. Материалы к биографической хронике // Мих. Зощенко. Уважаемые граждане. — М.: Книжная палата, 1991. — (Из архива печати). — 50000 экз.
  7. 1 2 3 4 «… Писатель с перепуганной душой — это уже потеря квалификации»: М. М. Зощенко: Письма, выступление, документы 1943—1958 годов / Публикация и комментарии Ю. Томашевского // Дружба народов. — 1988. — № 3. — С. 169-173.
  8. Д. Бабиченко. «Повесть приказано ругать… ». Политическая цензура против Михаила Зощенко. — Советская культура. — 1990. — № 37 (15 сентября). — С. 15.
  9. Литература и искусство. — 1943. — № 49, 4 декабря. — С. 3.
  10. Большевик. — 1944. — № 2 (11 февраля). — С. 56-8.
  11. Парафраз лжи Сталина на Оргбюро ЦК ВКП(б) 9 августа, т.к. Зощенко писал антифашистские фельетоны, о чём сообщил ему 26 августа в письме.
  12. Культура и жизнь. — 1946. — 20 августа.
  13. Правда. — 1946. — 21 августа.
  14. ЦГАЛИ, фонд 1038, оп. 1, ед. хр. 1886, л. 3, 4.