Письма Варлама Шаламова
Письма Варлама Шаламова.
Цитаты[править]
Когда-то на Севере <…> я выражал надежду, что русская литература не прервётся, что кто-нибудь настоящий и большой напишет такой роман, который, может быть, и будет разодран изголодавшейся на казённых романах критикой в куски, но все разорванные части, как в русской сказке, срастутся и роман будет снова жить. | |
— Борису Пастернаку, 20 декабря 1953 |
Пытаться выдать Пушкина за выдающегося русского историка — попытка несостоятельная, на мой взгляд. Всякий историк — если это историк, а не компилятор, выступает с собственной своеобразной концепцией событий. <…> Но история Пугачёвского бунта и история Петра не более, чем заказная халтура, и всю жизнь мне странно было думать, что одно и то же перо писало «Пугачёва» и «Капитанскую дочку» — повесть, писавшуюся легко и радостно от сознания, что опостылевшие бирки можно бросить и заняться своим любимым делом. | |
— Л. М. Бродской, 28 июня 1955 |
Писатель — не речетворец и не в этом его сила. | |
— там же |
Чем дальше я живу, тем как-то брезгливее отношусь к переписке <Толстого>, особенно последних лет. Эта жизнь напоказ, каждая строчка urbi et orbi, похвалы в адрес всего плохого, слабого и ругательства в адрес большого, равного, вся эта нарочитость приедается в конце концов, чрезвычайная противоречивость, непоследовательность отзывов дают впечатление, что все это делается для красного словца. И знаете, что? Он ведь художник холодной крови, и за «Идиота» Достоевского я отдам любой его роман. Холоден он и по сравнению, скажем, с Гоголем. <…> | |
— А. 3. Добровольскому, 30 марта 1956 |
Я считаю Твардовского единственным сейчас из официально признанных безусловным и сильным поэтом. | |
— там же |
… почему «Колымские рассказы» не давят, не производят гнетущего впечатления, несмотря на их материал. Я пытался посмотреть на своих героев со стороны. Мне кажется, дело тут в силе душевного сопротивления началам зла, в той великой нравственной пробе, которая неожиданно, случайно для автора и для его героев оказывается положительной пробой. | |
— Фриде Вигдоровой, 16 июня 1964 |
О воспоминаниях Эренбурга в № 4 «Нового мира». Эренбург вознёс до небес Сталина (пусть с отрицательным знаком, но это тоже сталинизм). Эренбург подробно объясняет, что лизал задницу Сталину именно потому, что тот был богом, а не человеком. Это вреднейшая концепция, создающая всех сталинистов <…>. Самое худшее, самое вредное объяснение. | |
— Я. Д. Гродзенскому, 24 мая, 1965 |
Я вчера добился, чтобы мне показали приёмник бродячих собак, то есть «отловы» на московских улицах, которые делают ветеринарные инспекции. У меня пропала кошка Муха, по всему городу расклеены плакаты с призывами государства о помощи в убийстве кошек <…>. Наш районный ветеринар сказал, что кошек убивают не сразу по завозе, убивают назавтра, «поезжайте на эту станцию, в эту газовую камеру московскую». Мне удалось добиться, после долгих усилий и просьб войти в этот «карантин звериный». Лучше бы я туда не ходил: огромный каменный мешок, где внизу, на первом этаже, большие железные клетки с собаками, конусом сток для мочи в середине, а поверх железных клеток собачьих стоят железные ящики величиной с посылку, фруктовую посылку килограмм на восемь, решетчатые ящики, битком набитые кошками всех цветов и оттенков. Они уже помолились своему звериному богу и ждали смерти. Глаза у всех кошек, а я знаю кошачьи глаза очень хорошо, были безразличными, отсутствующими. Никакой человек уже не мог их спасти от смерти и от людей. Кошки уже ничего не ждали, кроме смерти. | |
— Н. Я. Мандельштам, август 1965 |
Если хотите понять, что такое стихи, то надо читать работы ОПОЯЗа. Здесь не узнаешь секрета поэзии, чуда поэзии, возникновения, рождения. Но это — наилучшее, чуть не единственное на русском языке описание условий, в которых возникают стихи. | |
— Н. Я. Мандельштам, 7 августа 1967 |
Я исследую некие психологические закономерности, возникающие в обществе, где человека пытаются превратить в нечеловека. Эти новые закономерности, новые явления человеческого духа и души возникают в условиях, которые не должны быть забыты, и фиксация некоторых из этих условий — нравственный долг любого, побывавшего на Колыме. | |
— Г. Г. Демидову, 1965 |
Мир[у] <…> неожидан урок обнажения звериного начала при самых гуманистических концепциях… | |
— А. А. Кременскому (и 4 черновика), 1972 |
Ю. А. Шрейдеру[править]
Беда русской литературы в том, что в ней каждый мудак выступает в роли учителя жизни, а чисто литературные открытия и находки со времён Белинского считаются делом второстепенным. — начало 1968; парафраз есть в записной книжке того же периода |
Мне кажется, что особое место, которое литература, потеснившая историю, мифологию, религию, занимает в жизни нашего общества, досталось ей не из-за нравственных качеств, моральной силы, национальных традиций, а потому, что это единственная возможность публичной полемики Евгения с Петром. В этом её опасность, привлекательность и сила. Искажение масштабов возникает от тех же причин. Культурный уровень, кругозор, запас знаний наших писателей очень невелик <…>. Таким он был всегда. — 24 марта 1968 |
Отражать жизнь? Я ничего отражать не хочу, не имею права говорить за кого-то (кроме мертвецов колымских, может быть). Я хочу высказаться о некоторых закономерностях человеческого поведения в некоторых обстоятельствах не затем, чтобы чему-то кого-то научить. Отнюдь. Но я думаю, что каждый, кто читает мои рассказы, поймёт всю тщету литературных усилий старых литературных людей и схем. — там же |
Флобер внёс очень много горячности в тогдашние чисто литературные, профессиональные споры. «Я мечтал написать вещь, которая держалась бы на чистом стиле», — миллион таких высказываний. Это было чистым словоблудием. Для себя он и не думал о такой задаче, о такой попытке. И «Воспитание чувств» и «Мадам Бовари» (не говоря уже о детективе «Саламбо») самые обыкновенные нравоучительные романы, вечно модные, как писали и пишут все. <…> Мечты Флобера осуществились позднее. <…> Эту вещь написал гений, а не талант. Пруст, а не Флобер. «Поиски утраченного времени» <…>. |
… стихи — это дар Дьявола, а не Бога, что тот — Другой, о котором пишет Блок в своих записках о «Двенадцати» — он-то и есть наш хозяин. |