Колымские рассказы (5 авторских сборников)

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску

«Колымские рассказы» — цикл Варлама Шаламова из 137 автобиографических рассказов и очерков 1954—1972 годов о колымских лагерях, разделённых на 5 авторских сборников (подциклов): «Колымские рассказы» (33), «Левый берег» (25), «Артист лопаты» (28), «Воскрешение лиственницы» (30) и «Перчатка, или КР-2» (21).

О цикле[править]

  •  

Я исследую некие психологические закономерности, возникающие в обществе, где человека пытаются превратить в нечеловека. Эти новые закономерности, новые явления человеческого духа и души возникают в условиях, которые не должны быть забыты, и фиксация некоторых из этих условий — нравственный долг любого, побывавшего на Колыме.

  — Варлам Шаламов, письмо Г. Г. Демидову, 1965
  •  

Отражать жизнь? Я ничего отражать не хочу, не имею права говорить за кого-то (кроме мертвецов колымских, может быть). Я хочу высказаться о некоторых закономерностях человеческого поведения в некоторых обстоятельствах не затем, чтобы чему-то кого-то научить. Отнюдь. Но я думаю, что каждый, кто читает мои рассказы, поймёт всю тщету литературных усилий старых литературных людей и схем.

  •  

Рассказы Шаламова художественно не удовлетворили меня: в них во всех мне не хватало характеров, лиц, прошлого этих лиц и какого-то отдельного взгляда на жизнь у каждого. В рассказах его не-лагерных чаще был какой-нибудь анекдотический случай, которыми одними литературу не напитаешь. А в лагерных — действовали не конкретные особенные люди, а почти одни фамилии, иногда повторяясь из рассказа в рассказ, но без накопления индивидуальных черт. Предположить, что в этом и был замысел Шаламова: жесточайшие лагерные будни истирают и раздавливают людей, люди перестают быть индивидуальностями, а лишь палочками, которые использует лагерь? Конечно, он писал о запредельных страданиях, запредельном отрешении от личности — и всё сведено к борьбе за выживание. Но, во-первых, не согласен я, что настолько и до конца уничтожаются все черты личности и прошлой жизни: так не бывает, и что-то личное должно быть показано в каждом. А во-вторых, это прошло у Шаламова слишком сквозно, и я вижу тут изъян его пера.
<…> ведь он никогда, ни в чём ни пером, ни устно не выразил оттолкновения от советской системы, не послал ей ни одного даже упрёка, всю эпопею Гулага переводя лишь в метафизический план. На остаток — его разногласия с советской властью были, как у Синявского, «лишь эстетические»?
Хотя нет. Та политическая страсть, с которой он когда-то в молодости поддержал оппозицию Троцкого, — видно, не забыта и восемнадцатью годами лагерей.[1]практически всё в статье вызвало резкую критику И. П. Сиротинской (начиная с[2]) и В. В. Есипова[3]

  Александр Солженицын, «С Варламом Шаламовым», 1986
  •  

В лагерной прозе Шаламов первый, я — второй, Солженицын — третий.[4]

  Юрий Домбровский
  •  

Тематика шаламовских рассказов в известном смысле мешает понять их истинное место в русской литературе.[5][6]

  Юлий Шрейдер, 1988
  •  

Проза Шаламова принципиально антипсихологична, это проза предельного экзистенциального опыта <…>. Она с трудом воспринимается теми, кому этот опыт чужд, кто ещё готов верить в то, что жизнь в социалистическом государстве не лишила его остатков человечности, кто хотел бы считать себя ещё сохранившим человеческое достоинство. <…>
Писатель, сумевший увидеть человеческие проявления в нашей страшной жизни, был не только обманщиком, он помогал выжить. Вопрос в том, какая цена платится за такое выживание <…>? Шаламов ясно понимал, что, в действительности, сохранить в себе человеческое можно, только осознав бесчеловечность нашей жизни. Его поле наблюдения принципиально отлично от того, которое выбрал Солженицын.[7]

  — Юлий Шрейдер, «Правда Солженицына и правда Шаламова», 1993
  •  

… сам Шаламов видел в себе прежде всего поэта, а не прозаика, временами обращающегося к стихам. Я даже думаю, что его рассказы — это именно проза поэта с её опорой на звучащее слово, чётким ритмическим узором, жёстким отбором впечатлений и острой динамикой повествования…[8]

  — Юлий Шрейдер, «Граница совести моей», 1994
  •  

Шаламовская лагерная эпопея есть своего рода «трагедия без катарсиса», жуткое повествование о неисследуемой и безвыходной бездне человеческого падения. <…> «Архипелаг», по объёму близкий шаламовским томам, представляет собой, в отличие от них, не только образ падения, но и образ восстания — в прямом и высокосимволическом смысле.[9]Н. Лейдерман считал это, как и весь «Путеводитель», необъективным, также указывая, что символичен как раз Шаламов, а: «например, «Последний бой майора Пугачёва» <…> [и] «Зелёный прокурор» <…> переполнены от первой и до последней строчки духом сопротивления» («…В метельный, леденящий век», 1992)

  Пётр Паламарчук, «Александр Солженицын: путеводитель»
  •  

У меня такое твёрдое мнение, что из писавших о лагере <…> никто так сильно, так ёмко, всесторонне не рассказал не только о быте лагеря, но вообще о времени. <…> это гражданский, человеческий и литературный подвиг. Это грозный документ эпохи, места и времени.[10]

  Борис Лесняк
  •  

Рассказы Шаламова похожи на баланы, на распиленные на лесоповале брёвна. Каждый отрезок — рассказ. Но брёвен много, и все надо распилить. Кубометрами леса измеряются рассказы Шаламова. Тут и здоровый, крепкий человек не выдержит, поработав месяц-другой. А конца не видать. Люди валятся на лесоповале раньше деревьев. <…>
Над «Колымскими рассказами» веет дух смерти. Но слово «смерть» здесь ничего не означает. Ничего не передаёт. Вообще, надо сказать, смерть мы понимаем абстрактно: конец, все помрём. Представить смерть как жизнь, тянущуюся без конца, на истощении последних физических сил человека, — куда ужаснее. Говорили и говорят: «перед лицом смерти». Рассказы Шаламова написаны перед лицом жизни. Жизнь — вот самое ужасное. Не только потому, что мука. Пережив жизнь, человек спрашивает себя: а почему ты живой? В колымском положении всякая жизнь — эгоизм, грех, убийство ближнего, которого ты превзошел единственно тем, что остался в живых. И жизнь — это подлость. Жить — вообще неприлично. У выжившего в этих условиях навсегда останется в душе осадок «жизни», как чего-то позорного, постыдного. Почему ты не умер? — последний вопрос, который ставится человеку… <…>
Героев, в общем-то, в рассказах Шаламова нет. Характеры отсутствуют: не до психологии. Есть более или менее равномерные отрезки «человеко-времени» — сами рассказы. Основной сюжет — выживание человека, которое неизвестно чем кончится, и ещё вопрос: хорошо это или плохо выжить в ситуации, где все умирают, преподнесённой как данность, как исходная точка рассказывания. Задача выживания — это обоюдоострая вещь и стимулирует и худшее, и лучшее в людях, но поддерживая интерес, как температуру тела, в повествовании Шаламова.
Читателю здесь трудно приходится. В отличие от других литературных произведений, читатель в «Колымских рассказах» приравнивается не к автору, не к писателю (который «всё знает» и ведёт за собой читателя), но — к арестованному. К человеку, запретному в условиях рассказа. Выбора нет. Изволь читать подряд эти короткие повести, не находя отдохновения, тащить бревно, тачку с камнем, Это проба на выносливость, это проверки человеческой (читательской в том числе) доброкачественности. Бросить книгу и вернуться к жизни можно. В конце-то концов, читатель — не заключённый! Но как жить при этом, не дочитав до конца? — Предателем? Трусом, не имеющим сил смотреть правде в глаза? Будущим палачом или жертвой положений, о которых здесь рассказывается? <…>
«Колымские рассказы» входят в подводную часть [айсберга ГУЛАГА]. Видя ледяную громаду, качающуюся на поверхности, нужно помнить, — что под нею, что заложено в основе? Там нет ничего. Нет смерти. Время остановилось, застыло. Историческое развитие не отражается во льду. Вот началась война, а что в результате? — уменьшение баланды. Победа над Германией? — новые заключённые. История — пустыня в «Вечном безразличии» лагеря. <…>
Рассказы Шаламова, применительно к человеку, — учебник «Сопромата». <…> Чтобы чувствовать предел. И поддаваясь мечтам и соблазнам, помнить, помнить — из чего мы сотканы. Для этого должен был кто-то подвести черту Колыме, черту человеку. С воздушными замками мы не устоим. Но, зная худшее, — можно ещё попробовать жить…[11]

  Андрей Синявский, «Срез материала», 1994
  •  

Крайние условия жизни, где ни для каких человеческих чувств не остаётся места, художественному описанию просто не поддаются. Поэтому <…> рассказы Шаламова слишком уж беспросветны, чтобы восприниматься как факт большой литературы. — эта точка зрения во многом совпадает с оценками редакторов «Советского писателя», отвергнувших «Колымские рассказы» в 1965[12]

  Владимир Войнович, «Портрет на фоне мифа», 2002

Валерий Есипов[править]

  •  

Хотя слово «абсурд» не из словаря Шаламова, ситуация мертвящего кровавого абсурда лежит в основе многих его рассказов. <…>
Далёкий от теории экзистенциализма писатель изобразил целую вселенную пограничных состояний человека, в которых проявляется его подлинное «я». Рассказы Шаламова служат мощным подтверждением универсальности положений психоанализа и иррационалистической философии. Сознание его героев подлинно несчастно, без кавычек.

  «Он твёрже своего камня…» (Варлам Шаламов и Альбер Камю: опыт параллельного чтения)», 1997
  •  

Рассчитывать на лучший официально-литературный отзыв на свои рассказы в условиях 1960-х годов[13] Варламу Шаламову вряд ли приходилось. Они вступали в явный антагонизм не только с идеологическими установками, но и с соответствовавшей ей массовой нормативной эстетикой, которая, как известно <…>, отличалась крайней степенью примитивизма и агрессивности в отторжении всего, что нарушало привычные представления не только о советской истории, но и о «настоящем советском человеке». В пропагандистской версии этот человек мыслился как существо идеально-героическое и в любой ситуации живущее верой в будущее. В связи с этим можно полагать, что со стороны определённого рода читателей (так или иначе связанных с официозом) на писателя могли бы обрушиться и более резкие обвинения, вроде: «Советский человек не может превратиться в животное! Автор клевещет на советского человека!»

  — «Варлам Шаламов и его современники», 2007
  •  

Разумеется, являлось бы огромным и непростительным кощунством в малейшей мере оспаривать применение категории «было» <…> к основному корпусу КР, тем новеллам, где на первом плане — психология поведения человека в страшной реальности лагерей Дальнего Севера. <…> Описание состояний заключённого, возникающих под влиянием голода, холода, непосильного труда, побоев, угроз со стороны конвоиров и блатных, ежеминутного ожидания смерти и готовности её с равнодушием принять — никогда не давало и не даёт повода заподозрить писателя в каком-либо преувеличении: они глубоко правдивы и психологически, и исторически, т.е. соответствуют самоопределению Шаламова как «абсолютной достоверности». Полное доверие автору в данном отношении всегда высказывали не только бывшие лагерники <…>, но и многие рядовые читатели, которые, читая эти рассказы, испытывали то, что называется «экзистенциальным ужасом». <…>
Публичная и несколько экзальтированная огласка истории с Тамариным[14], а также ряд публикаций воспоминаний Б. Н. Лесняка, где тот писал о несоответствии частных эпизодов КР действительности, к сожалению, привели к неожиданному феномену — нарастанию недоверия к правдивости шаламовских рассказов в целом. Тон в этом отношении задали некоторые магаданские историки и писатели, ранее других получившие доступ к местному архиву и начавшие выступать пристрастными оппонентами Шаламова. Все это можно назвать «магаданским синдромом» — синдромом «уличения» или дискредитации писателя с позиций «подлинного» документа. Причём, «уличение» носило своего рода прокурорско-следовательский характер, поскольку главным критерием оценки шаламовских рассказов стало их весьма прямолинейное — вне учета эстетического фактора — сопоставление с материалами открывшегося архива бывшего НКВД и, кроме того, вероятно, потому, что наиболее активный «уличитель» — писатель А. Бирюков — по профессии был юристом и в своё время работал в городской прокуратуре. <…>
В целом инерция «недоверия» к Шаламову, оценки его произведений с сугубо локально-краеведческой, приземленной позиции (с «кочки зрения», по М. Горькому) дает себя знать в Магадане, к сожалению, и поныне.[15]

  — «Об историзме „Колымских рассказов“», 2012
  •  

Художественная тонкость Шаламова в том и состоит, что его язык адекватен реальности: слово «зэка» — фонетическая калька сокращения «з/к», употреблявшегося как в документах, так и в разговорной речи [1930-х], гораздо вернее передаёт его бездушный казённый дух, нежели ставшие позднее расхожими «зэк» и «зэки». <…>
С лёгкой руки автора «Архипелага», а также с лёгкой руки его первых пылких апологетов <…> глава «Или растление?» вместе с предшествующей ей главой «Восхождение» уже много лет эксплуатируются как едва ли не главный пункт философских расхождений Шаламова и Солженицына. «Если “Архипелаг ГУЛАГ” представляет собой образ восхождения человека, то “Колымские рассказы” — образ его падения», — утверждали ещё в 1980-е годы <…>. Любопытно, что такими же формулировками о «падении человека» с добавлением фраз об «антигуманизме автора» сопровождался отказ от публикации «Колымских рассказов» в издательстве «Советский писатель». Все эти штампы примитивно-нормативного характера многократно опровергнуты исследователями…[16]

  — «В. Шаламов и «Архипелаг ГУЛАГ» А. Солженицына», 2017

Елена Михайлик[править]

  •  

Проблемы адресации [«Колымских рассказов»] не существует как таковой, ибо у рассказчиков и читателей, по определению, нет и не может быть общего языка. Если таковой появляется — значит, либо рассказчик утратил полноту связи с лагерем, либо читателя арестовали. <…>
Все детали быта заключённых — от жилья и рабочих инструментов до еды и одежды — относятся к предпредыдущему (в сравнении с читательским) уровню цивилизации — к доиндустриальному времени. Под давлением лагеря вещи теряют свои первоначальные временные характеристики: так, консервные банки — мусор двадцатого столетия — становятся неуклюжими кружками и котелками. Табак заменяется махоркой, а потом и местными суррогатами. Исчезают привезённые из дому или присланные по почте фотографии, книги превращаются в самодельные карты, а герой, мечтающий об освобождении, считает символом свободы не самолёт, отвозящий его на материк, а паровозный дым[17] — признак устойчивой технологической цивилизации. <…>
Фактически предметом осмысления в «Колымских рассказах» является интернализованный опыт небытия, вызванного этими простыми условиями. Существование человека в истории, а также мера целостности истории и индивида внутри текста не рассматриваются. Для того чтобы в «Колымских рассказах» возникла личность, способная поставить эти вопросы, температура воздуха должна подняться выше минус 50. <…>
Заметим, что, хотя «Колымские рассказы» писались в течение двадцати с лишним лет, все описанные выше свойства текста оставались неизменными.

  — «Не отражается и не отбрасывает тени: «закрытое» общество и лагерная литература», 2009
  •  

Если «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына был едва ли не буквальным ответом на идеи Мандельштама, высказанные в «Конце романа», — в новом мире люди потеряли свои биографии, зато биографии, пригодные для создания романа, появились у поглотивших их вещей и организаций, — то «Колымские рассказы» существуют в среде, где биографии не может быть даже у вещи: ибо в описываемой вселенной отсутствует столь необходимое для биографического повествования понятие линейного времени. <…>
Реальностью цикла является гибель — клеток мозга, тела, личности, её носителя, культуры, а точные её обстоятельства, по определению, невоспроизводимы — и потому, естественно, принадлежат сфере вымысла.
<…> вышло так, что при всём отторжении, при всех противоречиях инструментарий, терминологию, систему координат, саму возможность поставить проблему Шаламову дал именно ЛЕФ.
Революция совершилась, но оказалась настолько успешной, что прошла незамеченной.[18]

  — «Незамеченная революция», 2009
  •  

Повествователь «Колымских рассказов» в ошеломляющей степени владеет словом. Он знает все правила языка — и все закоулки этих правил — и умеет ими пользоваться, организуя ритм, играя со звуком, перефокусируя внимание читателя. В той же ошеломляющей степени он позволяет себе пренебрегать любыми правилами, если того требует задача <…>. Собственно, одна из постоянных «линий напряжения» «Колымских рассказов»— это контраст между не поддающимся эстетизации (и осмыслению) предметом изложения и избыточной виртуозностью самого изложения. <…>
Варламу Шаламову неоднократно доводилось создавать языки для того, что до него нельзя было описать.[19]

  — «Вишерский антироман как неопознанный объект», 2015
  •  

… 1939 год во всём корпусе «Колымских рассказов» на пространстве пяти сборников рассказов поименован — прямо и косвенно — в общей сложности десять раз. Более того, при анализе корпуса создается впечатление, что именно эту дату почему-то не получается воспринять непосредственно, а можно только восстановить постфактум, по вешкам и приметам — извне, из иной ситуации. В самом 1939-м как бы невозможно, не получается знать, что сейчас — тридцать девятый.
<…> в 1990-е годы были поставлены эксперименты Д. Канемана и Д. Редельмайера[20], <…> породи[вшие] термин duration neglect (пренебрежение длительностью) <…>. Приходится сделать вывод, что та часть личности выжившего, которая отвечает за освоение, осмысление и передачу опыта, по определению не помнит и, видимо, физически не способна помнить, через что прошла. А та часть, которая переживала этот опыт шаг за шагом, лишена речи и памяти, и времени для неё не существует вовсе.
Фактически Шаламов, воспроизводя для читателя постепенное рассоединение и исчезновение времени, дублирует реальный физиологический процесс, в тот момент ещё не описанный специалистами, но, вероятно, известный автору КР непосредственно. <…>
Фактически степень соотнесённости персонажа с историческим и биологическим временем является индикатором физического распада, меры поглощенности лагерной системой. Более того, в шаламовском мире лагерное время и время обычное не могут сосуществовать в пределах одного организма. <…>
В пределах шаламовской поэтики 1939 год занял место образцового лагерного года, эталона, «точки зеро». Времени, когда колымская лагерная система уже сложилась во всем своем производственном великолепии, не смущаемом торжествующей бесхозяйственностью и политическим ражем 1937-го и 1938-го. Это место среды, той воды, которую не способна заметить или назвать по имени лагерная рыба, того состояния, чьи параметры можно опознать только в сравнении.
Среды, в которой может повезти даже прожить подольше, если не попасть в горное управление, если работа окажется посильной. Среды, где голод недостаточно силён, чтобы убивать быстро… <…>
Чтобы сказать «это было в 1939-м» — нужно переменить состояние, выйти из среды, встать вовне и сверху — фельдшером, писателем, обитателем исторического времени. Посмотреть на тонкую корку льда, отделяющую некое подобие жизни от безвременья…[21]

  — «Время «Колымских рассказов». 1939 — год, которого нет», 2015

Примечания[править]

  1. Новый мир. — 1999. — №4.
  2. Александр Солженицын о Варламе Шаламове // Новый Мир. — 1999. — №9.
  3. Провинциальные споры в конце XX века. — Вологда, Грифон, 1999. — С. 208-213.
  4. Слова И. П. Сиротинской (Ю. О. Домбровский // И. П. Сиротинская. Мой друг Варлам Шаламов. 2007.)
  5. Советская библиография. — 1988. — № 3. — С. 64.
  6. Н. Лейдерман. «…В метельный, леденящий век» // Урал. — 1992. — №3. — С. 183.
  7. Время и мы. — 1993. — №121. — С. 204-217.
  8. Новый Мир. — 1994. — №12.
  9. Кубань. — 1989. — № 2-5; Москва. — 1989. — № 9-10.
  10. В. В. Есипов Вы будете гордостью России (фильм), 1989-90. — 8-я минута.
  11. Шаламовский сборник. Вып. 1. — С. 224-229.
  12. Валерий Есипов. Процесс умолчания, 2015.
  13. По сравнению с заключением редакции «Советского писателя» и рецензией А. К. Дремова.
  14. О неточностях биографии А. А. Тамарина-Мирецкого в рассказе Хан-Гирей» из цикла «Воскрешение лиственницы».
  15. Шаламов В. Т. Колымские рассказы. Избранные произведения / Сост. и комм. В. В. Есипов. — СПб.: Вита Нова, 2012.
  16. Шаламовский сборник. Вып. 5 / Сост. В. В. Есипов. — Вологда/Новосибирск: Common place, 2017.
  17. «Погоня за паровозным дымом» в цикле «Артист лопаты».
  18. Антропология революции / Сб. статей. — М.: Новое литературное обозрение, 2009. — С. 178-204.
  19. Новое литературное обозрение. — 2015. — № 3 (133).
  20. Redelmeier D. A., Kahneman D. Patients' memories of painful medical treatments: Real-time and retrospective evaluations of two minimally invasive procedures // Pain. Vol. 66. No. 1. 1996. Р. 3-8.
  21. Шаги/Steps. — 2015. — Том 1, № 3.