Имажини́зм (от лат. imago — образ) — литературная группа в русской литературе (прежде всего, поэзии) XX века, заявленная своими создателями в 1919 году. В целом близкие к футуристам, представители имажинизма считали основой и содержанием искусства образ. Облик творческой группы определили его учредители и главные участники, в основном, связанные приятельскими отношениями: Сергей Есенин, Анатолий Мариенгоф и бывший футуристВадим Шершеневич.
Если кому-нибудь не лень ― создайте философию имажинизма, объясните с какой угодно глубиной факт нашего появления. Мы не знаем, может быть, оттого что вчера в Мексике был дождь, может быть, оттого что в прошлом году у вас ощенилась душа, может быть, еще от чего-нибудь, ― но имажинизм должен был появиться...[1]
— «Декларация имажинистов», январь 1919
Имажинизм — это претворение разговорной воды в вино поэзии, потому что в нем раскрытие псевдонимов вещей.[2]
Имажинизм имеет вполне определенное философское обоснование. Одинаково чуждый и мещанскому индивидуализму символистов, и мещанскому коммунизму футуристов, имажинизм есть первый раскат всемирной духовной революции.[2]
Имажинизм, чтобы поднять свои акции на поэзо-бирже, прежде всего поспешил обхаять футуризм «стоптанной галошей» и, объявив гегемонию образа, с азартом апаша, начал фабриковать словесные ходули...[1]
Имажинизм ― явление последних предсмертных конвульсий старого мелкобуржуазного общества (1918 г.), у которого осталось времени только на аналогию, бессвязную образологию происходящему.[1]
— Декларация пролетарских писателей «Кузница», 1923
В страстной статье в «Красной газете» Борис Лавренёв обрушился на тогдашнюю компанию Есенина, на имажинистов, называя их «дегенератами», а Есенина «казненным» ими.[3]
Близоруко видеть в имажинизме и имажинистах только губительный быт. Имажинизм сыграл гораздо более крупную роль в развитии Есенина. Имажинизм был для Есенина своеобразным университетом, который он сам себе строил. Он терпеть не мог, когда его называли пастушком...[3]
Хорошо помню Есенина в пору его увлечения имажинизмом. Имажинизм в то время расцветал тепличным, но довольно пышным цветком. Десятки поэтов и поэтесс были увлечены этим модным направлением.[3]
Если бы в то время мы были знакомы с творчеством великого азербайджанского поэта Низами мы назвали бы себя не имажинистами, а «низамистами», ибо его красочные и яркие образы были гораздо сложнее и дерзновеннее наших.[5]
От нашей души, как от продовольственной карточки искусства, мы отрезаем майский, весенний купон. И те, кто интенсивнее живет, кто живет по первым двум категориям, те многое получат на наш манифест. Если кому-нибудь не лень ― создайте философию имажинизма, объясните с какой угодно глубиной факт нашего появления. Мы не знаем, может быть, оттого что вчера в Мексике был дождь, может быть, оттого что в прошлом году у вас ощенилась душа, может быть, еще от чего-нибудь, ― но имажинизм должен был появиться, и мы горды тем, что мы его оруженосцы, что нами, как плакатами, говорит он с вами. — Передовая линия имажинистов. Поэты: Сергей Есенин, Рюрик Ивнев, Анатолий Мариенгоф, Вадим Шершеневич. Художники: Борис Эрдман, Георгий Якулов.[1]
— «Декларация имажинистов», январь 1919
22. Символ есть абстракция, и на нем не может строиться поэзия. Образ есть конкретизирование символа. Имажинизм — это претворение разговорной воды в вино поэзии, потому что в нем раскрытие псевдонимов вещей. [2]
35. Наша эпоха страдает отсутствием мужественности. У нас очень много женственного и еще больше животного, потому что вечноженственное и вечноживотное почти синонимы. Имажинизм есть первое проявление вечномужского. И это выступление вечномужского уже почувствовали те, кто его боится больше других: футуристы — идеологи животной философии кромсания и теории благого мата — и женщины. До сих пор покоренный мужчина за отсутствием героинь превозносил дур; ныне он хвалит только самого себя.[2]
42. Имажинизм не есть только литературная школа. К нему присоединились и художники; уже готовится музыкальная декларация. Имажинизм имеет вполне определенное философское обоснование. Одинаково чуждый и мещанскому индивидуализму символистов, и мещанскому коммунизму футуристов, имажинизм есть первый раскат всемирной духовной революции.[2]
Символизм с головой увяз в прошлом философском трансцендентализме. Футуризм, номинально утверждающий будущее, фактически уперся в болото современности. Поэтический нигилизм чужд вихрю междупланетных бесед. <...> Футуризм нес мистерию проклятий и борьб. Имажинизм есть крестовый поход в Иерусалим Радости, «где в гробе Господнем дремлет смех». Познавание не путем мышления, а путем ощупывания, подобно тому как «весна ощупывает голубыми ручьями тело земли». В имажинизме немыслим не только поэт-слепец, как Козлов, но и читатель-слепец.[2]
Итак: имажинизм ― явление новое по существу. Поэзия имажинистов по своей форме близка к некоторым новейшим частушкам русским и татарским. Сходство заключается в том, что ряд впечатлений внешнего мира и ряд внутренних переживаний фиксируется слагателем частушки без всякой логической связи. Эти разрозненные лепестки и клочья листьев объединяет определенное лирическое волнение поэта, вовлекая их в сферу свою. <...>
Поистине имажинизм есть совлечение покровов со слова и тайны. И то, что обычно мыслится как призрачное, мистическое, потустороннее ― в имажинистической поэзии освещено светом единого мира, напоено «животной неизреченностью...»[1]
Когда ритм жизни напоминает пульс мятущегося в горячке, ритм в колеях художественной формы не может плестись подобно груженой арбе с мирно дремлющим возницей-хохлом. Все искусство до наших дней напоминало подобную картину. Поэтому:
Если бы 10 февраля 1919 года группа поэтов и художников перед своим рынком, торгующим прекрасным, не развесила плакатов имажинизма и не разложила на лотках бумаги и холста словесных и красочных продуктов чистообразного производства, то, несомненно, скажем, 10 февраля 1922 года этого бы властно потребовал сам потребитель художественного творчества.[1]
И вот на эстраду, колеблемую ветром оркестра, с фацией опытной шансонетки в «облатке обольстительных фраз и поз», выпорхнул ИМАЖИНИЗМ. Помесь Маяковского с Северяниным, т.е. тигра с канарейкой. Имажинизм, чтобы поднять свои акции на поэзо-бирже, прежде всего поспешил обхаять футуризм «стоптанной галошей» и, объявив гегемонию образа, с азартом апаша, начал фабриковать словесные ходули и обзавелся кассой «Националь» для подсчитывания числа образов в стихе. Но фабрика механической обуви не поэзия, а в этом все убедились по печатным мозолям, грозящим перейти в гангрену. «С душой накрашенною» и с кулаками наизготовку, имажинизм напрасно тщится растрогать и убедить в своем пророческом даре и творческом величии. Позерство, балаганное жонглирование собственной искренностью, ― все это обещает имажинистам кокетливый и неприличный конец.[1]
Сравнить абстракцию «футуризм» можно одинаково легко с чем угодно ― с деревенским франтом, с нильским крокодилом, с Казбеком, со шкафом, с горящим домом и т. д., нужно только придать сравнению чисто внешнюю, механическую, логическую связь. Сравнивать же конкретные предметы, как стул или самовар, очень и очень трудно: число возможных сравнений слишком небольшое. Количество сравнении конкретного через конкретное обычно считается единицами (есть такие трудные для сравнения конкретные предметы, что для них имеется не больше двух или трех возможных сравнений), а количество сравнений абстрактного через конкретное измеряется тысячами. Многие газетные фельетонисты и литературные критики давно выработали такой яркий, образный слог, что чуть не буквально в каждом слове скрыт троп. Но этот «газетный имажинизм» не имеет почти никакой ценности. Они обычно сравнивают абстрактные понятия с чем-нибудь конкретным. Футуристы наполняют свои произведения, главным образом, такими элементарными тропами, в каких абстрактные понятия вроде жизнь, душа, любовь, счастье, печаль и т. п. сравниваются с чем-нибудь конкретным. Имажинисты не употребляют абстрактных образов, они употребляют только конкретные образы.
У А.Кусикова: И месяц золотым бумерангом взметнувшись, Возвращался с поля за бугор. Или: В скворешник глаза зрачков скворцы, Все тащут с солнц и с лун соломки.
У В.Шершеневича: Штопором лунного света точно, Откупорены пробки окон из домов. Мол носа расшибет прибой высоких щёк. Или: И складки губ морщинами гармошки.
— До сих пор был только эклектизм образов. Отныне должно быть единство образов. Не должно быть случайных образов. Все образы должны быть объединены кругом монистического приятия действительности через выдержанность образов или из какого-либо жизненного уклада, или из какой-либо духовной области.[1]
Футуризм значило ― смертницизм, будущий мертвицизм. Для него идти вперёд ― идти к собственной гибели, стоять на месте ― значит копаться в крепости техницизма и всяческой заумности. Отступать ― некуда. Имажинизм ― явление последних предсмертных конвульсий старого мелкобуржуазного общества (1918 г.), у которого осталось времени только на аналогию, бессвязную образологию происходящему. Вчерашнее искусство слова выродилось во всеобщее уродство и бессильно коснуться рабочего класса, как рука трупа пожать руку живому.[1]
— Декларация пролетарских писателей «Кузница», 1923
Имажинизм до 1923 года, как и вся послепушкинская поэзия, не переходил рубрики «г»; мы должны признать, что значительные по размеру имажинистские произведения, как-то: «Заговор дураков» Мариенгофа и «Пугачёв» Есенина не больше, чем хорошие лирические стихотворения. Пришло время либо уйти и не коптить небо, либо творить человека и эпоху. В условиях большой работы усвоенный нами ранее метод расширяется новыми для нас формальными утверждениями. В имажинизм вводится как канон: психологизм и суровое логическое мышление. Футуристическое разорванное сознание отходит в область «милых» курьезов. Малый образ теряет федеративную свободу, входя в органическое подчинение образу целого. И еще: как форма, как закон: романтическое осознание настоящей эпохи и перенос современного революционного сознания на прошлые эпохи, если пользуешься ими как материалом.[1]
— «Почти декларация» <так называемого «Воинствующего ордена имажинистов», группы левых>, 1923
Видение имажинистов безвеко: образами им залепило глаза, забило щели зрачков; их теория «свободного образа» дает свободу только образу, который может делать с беззащитным глазом все, что ему угодно. Старая формула «Гомер дремлет» означала: образы, как и люди, то открывают, то смежают глаза; меж образами зрительные цезуры; солнце то протягивает наружу, то втягивает в себя свои лучи; краски то дремлют, то просыпаются; линии то бегут, то останавливаются.[6]
Есенин, обращаясь к старикам родителям, не без хвастовства говорит, что он, прежде шлепавший босиком по лужам, теперь щеголяет в цилиндре и лакированных башмаках. Правда, цилиндра я никогда не видал, хоть и верю, что это не образ «имажиниста», но реальность. Зато лакированные башмаки наблюдал воочию, также пестрый галстук и модный пиджак. Все это украшает светлого, хорошенького паренька, говорящего нараспев, рязанского Леля, Ивана-счастливца наших сказок. За сим следует неизбежное, ― то есть Шершеневич, чью ставку, «имажинизм», должен выручить талантливый, ох, какой талантливый, подпасок; диспуты, литературное озорство, словом, цилиндр, хотя бы и предполагаемый, растет и пожирает милую курчавую головку.[7]
— Илья Эренбург, «Портреты современных поэтов», 1922
Но в то же самое время, когда он оформил свои идеи, он создал движение, которое для него сыграло большую роль. Это движение известно под именем имажинизма. В страстной статье в «Красной газете» Борис Лавренев обрушился на тогдашнюю компанию Есенина, на имажинистов, называя их «дегенератами», а Есенина «казненным» ими. Это не совсем верная концепция, и даже совсем неверная. Конечно, и тогдашний (и позднейший) быт Есенина сыграл свою роль в его преждевременной гибели. Близоруко видеть в имажинизме и имажинистах только губительный быт. Имажинизм сыграл гораздо более крупную роль в развитии Есенина. Имажинизм был для Есенина своеобразным университетом, который он сам себе строил. Он терпеть не мог, когда его называли пастушком, Лелем, когда делали из него исключительно крестьянского поэта. Отлично помню его бешенство, с которым он говорил мне в 1921 году о подобной трактовке его. Он хотел быть европейцем. Словом, его талант не умещался в пределах песенки деревенского пастушка. Он уже тогда сознательно шел на то, чтобы быть первым российским поэтом. И вот в имажинизме он как раз и нашел противоядие против деревни, против пастушества, против уменьшающих личность поэта сторон деревенской жизни. В имажинизме же была для Есенина еще одна сторона, не менее важная: бытовая. Клеймом глупости клеймят себя все, кто видит здесь только кафе, разгул и озорство. Быт имажинизма нужен был Есенину больше, чем желтая кофта молодому Маяковскому. Это был выход из его пастушества, из мужичка, из поддевки с гармошкой. Это была его революция, его освобождение. Здесь была своеобразная уайльдовщина.[3]
Хорошо помню Есенина в пору его увлечения имажинизмом. Имажинизм в то время расцветал тепличным, но довольно пышным цветком. Десятки поэтов и поэтесс были увлечены этим модным направлением. Есенин с видом молодого пророка горячо и вдохновенно доказывал мне незыблемость и вечность теоретических основ имажинизма.
― Ты понимаешь, какая великая вещь и-мажи-низм! Слова стерлись, как старые монеты, они потеряли свою первородную поэтическую силу. Создавать новые слова мы не можем. Словотворчество и заумный язык ― это чепуха. Но мы нашли способ оживить мертвые слова, заключая их в яркие поэтические образы. Это создали мы, имажинисты.[3]
Есенин уехал в Ленинград, и я узнал о его выступлении в зале Ф.Лассаля (бывшей Городской думе) из писем членов «Воинствующего ордена имажинистов» (В.Эрлиха, В.Ричиотти, Г.Шмерельсона). Сергей пытался говорить о «мерзости в литературе», сделать «Вызов непопутчикам» и, кстати, во всеуслышание объявить о «Вольнодумце». Но его речь не имела того успеха, на который он рассчитывал, и, наоборот, чтение стихов было встречено грандиозной овацией. Рассказал ли Сергей о «Вольнодумце» ленинградским имажинистам? Как сообщил мне Вольф Эрлих, Есенин говорил ему о затеваемом журнале, но без особых подробностей. Может быть, это происходило потому, что сами ленинградские имажинисты собирались издавать свой журнал: «Необычайное свидание друзей». Однако, вернувшись в Москву, Сергей объяснил, что договорился кое с кем в Ленинграде, например, с Николаем Никитиным. Есенин после ссоры с Мариенгофом не дал своих стихов в четвертый номер «Гостиницы». На заседании «ордена» было решено, что журнал, как и сборники, будет редактировать коллегия. В неё избрали Мариенгофа, Шершеневича, Грузинова. Правое крыло явно теряло свое влияние. Грузинов сказал, чтоб я приготовил мою фотографию: Анатолий хочет поместить портреты всех имажинистов.
― Надо бы дать портрет Есенина! ― сказал я.
― А где его поместить? ― спросил Иван. ― Ведь стихов Сергея нет!
― Напиши о нем статью!
― Ладно! Поставлю вопрос на коллегии!
― Ставь! С Вадимом я потолкую!
Шершеневич согласился с моим предложением, но, когда этот вопрос возник на коллегии, Мариенгоф заупрямился. После выхода четвертого номера Грузинов ругался:
― Банный номер! Настоящий банный номер!
― Но ведь ты член редколлегии!
― Мариенгофа не переспоришь!
― Почему?
― Хочешь знать правду, тёща Мариенгофа управляет имажинизмом! Я знал эту безобидную старушку и удивился. Грузинов пояснил: у Анатолия большие расходы на семью, и ему нужно издаваться и издаваться. [3]
Не помню, как познакомились с Есениным Мариенгоф и Шершеневич, но к 1919 году уже наметилось наше общее сближение, приведшее к опубликованию «Манифеста имажинистов». Если бы в то время мы были знакомы с творчеством великого азербайджанского поэта Низами мы назвали бы себя не имажинистами, а «низамистами», ибо его красочные и яркие образы были гораздо сложнее и дерзновеннее наших. Не буду останавливаться подробно на всем, что связано с возникновением школы имажинистов, так как об этом написано довольно много воспоминаний и литературоведческих исследований. Скажу только, что меня лично привлекла к сотрудничеству с имажинистами скорее дружба с Есениным, чем «теория имажинизма», которой больше всего занимались Мариенгоф и Шершеневич. В 1971 году вышла в свет в издательстве «Наука» книга «Поэзия первых лет революции». В ней, в разделе об имажинизме, есть много неточностей, вызванных тем обстоятельством, что многие факты не могли быть известны авторам по той простой причине, что часть из них была в свое время опубликована, но стала достоянием различных архивов, а часть еще совсем не опубликована. В частности авторы книги утверждают, что «имажинисты (подразумеваются все имажинисты. ― Р. И.) составляли оппозицию к левому крылу футуризма во главе с Маяковским» (стр.110). Если бы они (то есть авторы книги) были знакомы с моей полемикой с Вадимом Шершеневичем (его статьи печатались в газете «Утро России», а мои статьи ― в газете «Анархия»), где я выступал в защиту Маяковского от нелепых нападок Шершеневича, то они, несомненно, упомянули бы об этом и, вероятно, добавили бы, что не все имажинисты были в оппозиции к Маяковскому.[5]
Под конец жизни, в 50-е годы, пережив резко отрицательную общественную реакцию, которую вызвал «Роман без вранья», A.Б.Мариенгоф написал новые воспоминания, которые появились посмертно. Хотя в них он пытался иронически судить об имажинизме, говорил, что «славой» они «пышно называли свою скандальную известность», но все равно, как и прежде, стремился подменить идейный конфликт Есенина с группой имажинистов житейским. Здесь А.Б.Мариенгоф постарался отделить не только Есенина, но и себя от имажинистских манифестов. «Декларация, ― писал он о первом манифесте, опубликованном в январе 1919 года, ― не слишком устроила меня и Есенина. Но мы подписали ее. Почему? Вероятно, по легкомыслию молодости». Впрочем, на склоне лет и другие имажинисты поспешили отделить себя от имажинизма. Рюрик Ивнев писал, что он и Есенин в этом объединении «были скорее постояльцами, чем хозяевами, хотя официально считались таковыми», и утверждал, что теорией имажинизма занимались именно А.Б.Мариенгоф и B.Г.Шершеневич. Вторит ему и М.Д.Ройзман: «Декларация была подписана Есениным, но на первых же заседаниях «Ордена», он, выступая, начал осуждать эти положения (речь идет о наиболее крайних положениях, содержащихся в первой «Декларации». ― А.К.), а мы ― правое крыло ― стали его поддерживать…» В результате получилось, что имажинизм остался без имажинистов. [3]
— А. А. Козловский, «Быль и легенды жизни Есенина», 1986
Повертел в руках, справился о цене. Никакой цены в то время старые и редкие книги не имели.
― Мы, профессор, продаем сейчас петровские и екатерининские издания дешевле, чем только что вышедшие стихи имажинистов. И сами не покупаем; эта случайно попала в какой-то купленной нами библиотеке. Давайте сделаем так: мы вам преподнесем эту брошюрку, а вы нам обещаете принести на комиссию ваши книги.[8]
Вадим Железный еще недавно звался Мишкой Гордиенко, был имажинистом и биокосмистом и тратил талант на чепуху, а что он станет мировым фельетонистом, никто и вообразить не мог. <...>
― Два события свершились минувшей ночью. Таинство смерти сочеталось с таинством рождения. Умер имажинист Михаил Гордиенко. Родился биокосмист Михаил Гордиенко. Родившись, он написал свое кредо, популярное изложение своих чаяний, назовем это декларацией, назовем это хартией! <...>
― Это новое, правда, Зоя? Биокосмистов еще не было, были имажинисты и ничевоки.
― А чего хотят ничевоки? ― спросил Севастьянов. Зоя большая объяснила набожно:
― Они говорят: ничего не пишите; ничего не читайте; ничего не печатайте.[10]
Профиль древних римлян. Яд сарказма в тосте. Слышу я Вадима: Зазывает в гости.
Где уж им до холода?
Пьют ведром искристым.
Это ж наша молодость ―
Все имажинисты.[4]