Поезд в мемуарах, публицистике и документальной прозе[править]
Огромный глубокий овраг пересекает узкая, сажень до двадцати вышины, насыпь полотна дороги, прорванная на большом пространстве, заваленная обломками вагонов. На том и другом краю образовавшейся пропасти полувисят, готовые рухнуть, разбитые вагоны. На дне насыпи была узкая, аршина в полтора диаметром, чугунная труба ― причина катастрофы. Страшный ночной ливень 29 июня 1882 года, давший море воды, вырвал эту трубу, вымыл землю и образовал огромную подземную пещеру в насыпи, в глубину которой и рухнул поезд… Два колена трубы, пудов по двести каждая, виднелись на дне долины в полуверсте от насыпи, такова была сила потока… Оторвался паровоз и первый вагон, оторвались три вагона в хвосте, и вся средина поезда, разбитого вдребезги, так как машинист, во время крушения растерявшись, дал контр-пар, разбивший вагоны, рухнула вместе с людьми на дно пещеры, где их и залило наплывшей жидкой глиной и засыпало землей, перемешанной тоже с обломками вагонов и трупами погибших людей.[1]
В Пермь Чехов прибыл в два часа ночи и до шести вечера ждал поезда на Екатеринбург. Дорога через Уральский хребет заняла всю ночь.<...> Три дня Антон провёл в Екатеринбурге, решая, как ехать дальше. Железная дорога заканчивалась в трехстах верстах, в Тюмени. Оттуда до Томска можно было добраться либо по суше — полторы тысячи вёрст по осенней непогоде и распутице, — либо пароходом вниз по Тоболу и Иртышу...[2]:275
Поезд в беллетристике и художественной прозе[править]
Зачем, например, размещать вокзалы и станции всегда и точно у рельсовжелезной дороги? Это как минимум – не остро умно, да и пристало ли нам, золотым франкам, распугивать пассажиров своим унылым педантизмом? – так могут поступать только швабы и прусаки.
Вы едете, затем поезд останавливается, вы спускаетесь: можно держать пари сто против одного, что прямо перед собой вы снова и каждый раз увидите вокзал. – Какая жуткая пошлость!
И как же можно ездить без живых и неожиданных поворотов?[3]:309
Если вы спросите, — трудно ли ограбить поезд, большинство опрошенных ответит: да. Неправда, нет ничего проще. Я доставил немало беспокойств железным дорогам и бессонных ночей пульмановской компании, мне же моя профессия налётчика никаких неприятностей не приносила, если не считать того, что бессовестные людишки, когда я спускал награбленное, обдирали меня как липку.
Видел еще редкую малокровную травку на нефтяной земле между шпал, видел смыкающуюся в математической неизвестности пару рельсов, уже дрожавших от приближающегося поезда. И на них, лицом вниз, видел он Анну Евграфовну с черным, как бы обуглившимся лицом: она ждала. Образ этот, сложившийся из бытовых, книжных и всяких прочих наслоений, и был центром его интеллигентского страха; этот вполне выдуманный образ цепенил ему мысль и служил шлагбаумом на пути к будущему; он повторялся, с каждым днем обогащаясь новыми подробностями. Так, однажды он узнал эту травку между подгнивающих шпал; то был кочеток, пастушья сумка…[4]
Против поляны за хвостом идущего поезда в полнеба стояла огромная черно-лиловая туча. Из-за нее выбивались лучи солнца, расходясь колесом во все стороны, и по пути задевали за парниковые рамы, зажигая их стекла нестерпимым блеском. Вдруг из тучи косо посыпался крупный, сверкающий на солнце грибной дождь. Он падал торопливыми каплями в том же самом темпе, в каком стучал колесами и громыхал болтами разбежавшийся поезд, словно стараясь догнать его или боясь от него отстать. Не успел доктор обратить на это внимание, как из-за горы показался храм Христа Спасителя и в следующую минуту ― купола, крыши, дома и трубы всего города.[5]
Поезд грохотал, гремел, в пару, в дыму. Пылали, догорая, свечи в дребезжащих фонарях. За окнами пролетали по траектории багровые искры. Паровоз ликующе кричал, опьянённый собственным стремительным ходом. Я был уверен, что поезд мчит меня к счастью.[6]
Очнулся он от прохлады. Шла весенняя гроза. Толчками, свободно дышала грудь, будто из нее выдувало золу, сделалось сквозно и совсем свободно внутри. Весенняя гроза гналась за поездом, жала молний втыкались в крыши вагонов, пузыристый дождь омывал стекла. Впереди по-ребячьи бесшабашно кричал паровоз, в пристанционных скверах, мелькавших мимо, беззвучно кричали грачи, скворцы шевелили клювами. Сердце лейтенанта, встрепенувшееся от грозы, успокаивалось вместе с нею и вместе с уходящими вдаль громами билось тише и реже, тише и реже. Поезд оторвался от рельсов и плыл к горизонту, в нарождающийся за краем земли тихий, мягкий мрак.[7]
— Виктор Астафьев, «Пастух и пастушка. Современная пастораль», 1980-е
ДПосле дождя они дышали открытыми ртами, как дети во сне. Вот проплыла замшевая мята с крестовидными веточками, вдруг дико взглядывала на меня ромашка, невнятное бормотание пастушьей сумки с истончившейся на цветках желтизной перемежалось пламенным восклицанием мака, щитковидные соцветия тысячелистника проносили в своих мелких корзинках белый и розовый аромат, между ними вился фиолетовый чабрец, и трепет этих оттенков был похож на колебание длинной струны… И вдруг вся эта нежная пастораль наматывалась на бешеный рев поезда: мы останавливались и одинаковым движением зажимали уши руками. И снова цветы торопливо спускались с насыпи, лишь только исчезал шум поезда.[8]