Сергей Александрович Ошеров

Материал из Викицитатника

Сергей Александрович О́шеров (14 февраля 1931 — 28 апреля 1983) — советский филолог-антиковед и переводчик.

Цитаты[править]

  •  

По существу, в эпоху Доде Академия была учреждением мёртвым. В год её двухсотпятидесятилетия, в 1885 году, когда умер академик Виктор Гюго, в академических креслах из сколько-нибудь значительных писателей и мыслителей сидели только Дюма-сын, Ипполит Тэн и Ренан, а из учёных великий Луи Пастер. Имена остальных бессмертных давно уже канули в Лету. Живые силы французской литературы и искусства не вливались в дряхлые вены Академии: Роден, Эдмон Гонкур, Флобер пренебрегали ею, Мопассан отверг предложение выставить свою кандидатуру, Золя проваливали несколько раз при баллотировке.[1]

  •  

«Энеида» стала творческой неудачей Вергилия: поэту было заказано Августом обоготворить в своей поэме государство и правителя; Вергилий, в начале своего поэтического пути именно как лирик, утверждавший ценность индивидуальности, понимает, что не справляется с поставленной задачей, перед смертью <…> просит друзей никогда не выпускать её в свет[2] <…>. В «Энеиде» поэт выступает как религиозный мыслитель. А там, где религиозная философия сталкивается с мессианистическими притязаниями политической власти, там неизбежно встаёт для неё «проблема Великого Инквизитора».[3]

  •  

… в трагедиях Сенеки традиционн[ы] сюжеты. <…> Понятно, что <…> выдвигается интерес к подробностям, намёкам, к предвосхищениям заранее известного. <…>
Сенека стремится как можно скорее взойти от частного события к общему поучительному правилу. <…>
Нет в них только одного, самого действенного средства убеждения — наглядного примера. <…>
Стоическое наставление <…> может убедить зрителя, но может ли оно убедить «правою» речью «неправого» героя трагедии? Если нет, то впечатление действенности правой морали становится гораздо слабее: страдает философия. Если да, то герой должен отказаться от того поступка, который и составляет сюжет мифа: страдает трагедия.[4]

  — «Сенека: Философ, прозаик, поэт»

Комментарии к произведениям Альфонса Доде[править]

С. Ошеров. Примечания // Собрание сочинений в семи томах. — М.: Правда, 1965.
  •  

Во второй части Тартарен встречается с персонажами других произведений писателя: с профессором Шванталером, героем «Часов из Буживаля», с Астье-Рею, будущим героем «Бессмертного», и, наконец, с Бомпаром, изображённым в романе «Нума Руместан». Рядом с замороженной чопорностью туристов непринуждённость Тартарена выигрывает, кажется теплой и искренней. Точно так же выигрывает Тартарен с его рыцарскими иллюзиями от сопоставления с Экскурбаньесом и Бомпаром, в которых южная шумливая бравада и южная фантазия доведены до крайних пределов карикатуры. «Доброта и нежность» начинают проступать у Тартарена сквозь смех и шутку.
Но есть в книге подлинные «герои дела», в столкновении с ними раскрывается вся неспособность Тартарена на истинный подвиг. Это русские революционеры — «нигилисты». — т. 2, с. 553

  •  

В третьей книге [о Тартарене] Доде настойчиво проводит новую аналогию — аналогию между Тартареном и Наполеоном. Дело не только в том, что это даёт писателю возможность блестяще пародировать «Мемориал св. Елены» Лас-Каза и развенчать ещё одну бонапартистскую легенду. <…> Доде давно <…> интересовал прежде всего Наполеон как воплощение типического характера южанина. Доде даже хотел написать о Наполеоне, изобразив его именно с этой точки зрения, но так и не осуществил своего намерения. И всё же нельзя сказать, чтобы замысел его остался невоплощённым: Доде не показал читателю Наполеона-Тартарена, но зато дал ему Тартарена-Наполеона.
В «Порт-Тарасконе» ещё заметнее та перемена отношения автора к своему герою, которая наметилась во второй части: он становится всё более и более симпатичным и трогательным. Его буйная фантазия, легковерие и легкомыслие, нелепая рыцарственность выигрывают в глазах читателя, когда они сопоставляются с буржуазным делячеством, скучной трезвостью чистогана, воплощением которых является мнимый герцог Монский. Дух самой необдуманной авантюры для Доде более приемлем, чем дух буржуазного предпринимательства. Поэтому так грустно звучат последние страницы романа: ведь смерть Тартарена — это смерть последнего Дон Кихота в европейской литературе. — т. 2, с. 557

  •  

И всё же, несмотря на верность внешних деталей, Доде в [«Джеке»] так и не узнал и не смог изобразить рабочих; они остались у него серой, безликой массой, фоном, на котором разыгрывается весьма условная, «литературная» адюльтерная драма в семье Рудиков. — т. 4, с. 511

  •  

В «Нуме Руместане» Доде хотел противопоставить свой родной Юг Северу с его уравновешенностью, здравомыслием и хладнокровием, воплощение которых представляют собой в книге отец и дочь Ле Кенуа, тогда как душевные свойства южанина воплощены в Руместане и Бомпаре. <…>
Однако образ Руместана не только своеобразный «отрицательный автопортрет» Доде и даже не только типический характер южанина, — по сути своей он гораздо шире и значительней, в нём заключена огромная сатирическая сила. Разлад между словом и делом, между провозглашаемыми высокими принципами и практической беспринципностью не объяснишь южным происхождением героя. Нума Руместан — портрет типичного политического деятеля «республики без республиканцев» 1873—1879 годов и Третьей республики, запятнавшей себя Панамской аферой, делом Дрейфуса и грязными парламентскими махинациями. — т. 6, с. 470-1

  •  

Сам Доде был безбожником, с церковью открыто порвал ещё в 1861 году, перестав исполнять обряды. Евангелическую веру как объект критики [в «Евангелистке»] Доде выбрал не потому, что хотел лишний раз уязвить её с точки зрения правоверного католика: ему хотелось, чтобы в Жанне Отман читатель узнал определённое лицо <…>. Но сила романа Доде не в изображении конкретного случая, она — в обличении фанатизма, который, по мысли писателя, убивает самые естественные и вместе с тем высокие человеческие чувства, прежде всего — семейные привязанности. Не следует забывать, что в те годы в мировоззрении Доде семья играла особую роль — роль очага, где сохраняются истинные моральные ценности. Чтобы заострить антитезу семьи и религиозного фанатизма, писатель и ввёл в роман семейство Лори, которое Элина тоже бросила. — т. 6, с. 476

  •  

В семидесятых годах прошлого века вопрос о форме правления во Франции стоял ещё очень остро. <…>
Именно в этой обстановке напряжённой борьбы создаёт Доде свой роман «Короли в изгнании», основной вывод которого: монархия отжила свой век. Создаёт эту книгу писатель, вышедший из семьи потомственных легитимистов — сторонников Бурбонов, воспитанный в благоговении перед королевской властью, при империи всячески Декларировавший свой легитимизм. Лишь в годы, непосредственно предшествовавшие написанию «Королей», Доде проникся республиканскими убеждениями. Но и в тот момент, когда во Франции возник блок республиканских сил, сочувствовавший ему Доде не пожелал создать памфлет; его книга двойственна: в ней есть и сатира на отживший, закосневший мир монархии и её приверженцев и элегия, плач по последним рыцарям на престоле и у престола, по тем королям и придворным, какими представлял их себе пылкий семнадцатилетний роялист, прибывший из Нима в Париж.
Элегическим был и сам образ-зерно, из которого выросло дерево романа. Первая мысль о нём явилась Доде при виде разрушенного дворца Тюильри. — т. 3, с. 572

  •  

Несмортя на <…> слабости «Набоба», в книге есть нечто очень важное и ценное: верность в передаче самого духа эпохи с её внешним блеском и внутренней пустотой и гнилостью. — т. 5, с. 598

  •  

Образ циничного «борца за существование» Поля Астье — «сплав нескольких молодых искателей удачи, которых я знавал», по словам автора. Так тема Академии [в «Бессмертном»] сплелась с темой алчности и цинизма, разъедающих общество.[1]

Сенека. От Рима к миру[править]

[5]
  •  

«О блаженной жизни» <…> — самая решительная попытка Сенеки примирить стоическую доктрину и действительность. <…> Понятие совести как осознанной разумом и в то же время пережитой чувством нравственной нормы было введено в стоицизм Сенекой. Именно оно позволяло ему сохранить живую связь с действительностью, уйти от доктринерской беспочвенности. И оно же было опорным камнем его противостояния беспринципному прагматизму, тому вульгарному «приятию жизни», которое сводилось к стремлению получить любой ценой как можно больше наслаждений, как можно больше благ.

  •  

Наверное, все вопросы, трактованные им раньше, вошли в «Нравственные письма» в том или ином виде (иногда даже — почти в тех же выражениях <…>); и в конечном итоге из мозаики писем слагается система стоической этики в истолковании Сенеки, — логическая и стройная, вопреки кажущейся разорванности изложения. Вместе с тем система эта разомкнута, открыта в жизнь. Любая житейская мелочь становится отправной точкой для рассуждения, любой жизненный факт — от походов Александра Великого до непристойной сплетни о неведомом нам современнике — может служить примером.
<…> в своих письмах, которые относятся к убеждающему роду, Сенека, прошедший хорошую школу риторики, <…> воспользовался всеми выработанными ею средствами воздействия. Из них Сенека предпочитает, пожалуй, два: антитезу и «метаболу» — смену тона. Эффектные противопоставления то и дело подчёркивают контрастность мира, несоответствие его реальности той норме, которая проповедуется. А метабола — изящный переход от живо изображённого «примера» к эмфатической морализующей декламации по его поводу, от иронии к негодованию, от рассказа к поучению — не позволяет читателю пресытиться повторениями, многократными подходами к одному выводу, воздействует на чувство, — чего и искал Сенека.
При этом, несмотря на богатство интонаций, в своём слоге Сенека отдаёт дань риторической моде на короткие, «рубленые» фразы, что, впрочем, не только создаёт единство стиля, но служит и более важным целям. <…>
Прежде всего, подобно подлинным письмам, они разомкнуты в жизнь: Сенека заботливо и искусно стилизует это свойство. Он как бы и не собирается рассуждать, а только сообщает другу о себе <…>. Так главным примером в системе нравственных правил становится сам «отправитель писем», а это придаёт увещаньям убедительность пережитого опыта.
Иногда Сенека отвечает на вопросы Луцилия, — и это позволяет ему без видимой логической связи с предыдущим ввести новую тему. <…> Во-вторых, письма разомкнуты и формально. Редко какое из них посвящено одной теме. Чаще Сенека переходит от темы к теме, потом как бы спохватывается: «Вернёмся к нашему предмету», — потом вновь отвлекается, искусно поддерживая напряжённый интерес читателя. Короткие фразы не выстраиваются в периоды, где синтаксическое подчинение ясно обнаруживает логику причинно-следственных связей. Нередко читатель сам должен восстанавливать связь, угадывать отсутствующие звенья, — пока наконец, по всем правилам риторики, броская сентенция не подытожит сказанного и не отметит конец темы. <…>
Но и подведя к некоей истине, Сенека не закрывает тему. Чаще всего он возвращается к начатому в другом письме <…>. Так возникает своего рода «лейтмотивная техника», объединяющая письма в группы <…>. Письма остаются как бы фрагментарными, и это ещё больше способствует впечатлению жизненной достоверности и дружеской доверительности высказыванья. К тому же и каждая отдельная истина приобретает больший вес, чем она имела бы в логической цепи, и внимание читателя остаётся в постоянном напряжении.

Об Ошерове и его произведениях[править]

  •  

Перевод «Энеиды», сделанный Сергеем Ошеровым, — это первая дверь к Вергилию, открывшаяся для простого читателя стихов, не педанта и эстета.[3]

  Михаил Гаспаров, 1998
  •  

Ошеров, следуя советам Эпикура, жил незаметно. Он почти не появлялся на людях, крайне редко выступал с докладами, не читал лекций в университете и, как правило, не печатал статей в «Вестнике древней истории», из которого специалисты по классической философии и античной истории узнавали о работах друг друга. Ошеров просто работал в полной тишине, с каким-то особенным целомудрием вслушиваясь в звучание латинских гекзаметров. <…>
Тончайший, честнейший, блестящий и незамеченный.[3]

  Георгий Чистяков, «Дверь к Вергилию», 1998
  •  

Сергей Ошеров, в отличие от своих предшественников, переводит «Энеиду» Вергилия на прекрасный, правильный, можно даже сказать безупречный русский язык. Его перевод не так близок к оригиналу, как у Фета или Брюсова, он точен, но не дословен. Ошеров не воспроизводит, во всяком случае, на первый взгляд, музыки латинского текста, но и не уродует русской фразы, что постоянно делает Брюсов в силу своего фанатического стремления к точности. Вергилий был блестящим стилистом — в любом дословном переводе этот блеск непременно теряется, а в переводе Ошерова он сохранён. Переводчик сумел воспроизвести средствами русского языка отшлифованность текста; не случайно же он работал над «Энеидой» пятнадцать лет — Вергилий писал её одиннадцать.[3]

  — Георгий Чистяков, там же

Примечания[править]

  1. 1 2 С. Ошеров. Примечания // А. Доде. Т. 7. — С. 580-3.
  2. Светоний, «О поэтах».
  3. 1 2 3 4 Чистяков Г. П. Дверь к Вергилию. К 15-летию со дня кончины Сергея Ошерова // На путях к Богу живому. — М.: Путь, 2000. — С. 56-61.
  4. Луций Анней Сенека. Нравственные письма к Луцилию. Трагедии. — М.: Художественная литература, 1986. — С. 21-26. — (Библиотека античной литературы).
  5. Луций Анней Сенека. Нравственные письма к Луцилию. — М.: Наука, 1977. — С. 339, 343, 351-2. — (Литературные памятники).