Рецензии Осипа Сенковского в «Библиотеке для чтения»

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску

Рецензии Осипа Сенковского выходили в журнале «Библиотека для чтения» без подписи и под множеством псевдонимов, часто имели черты эссе и фельетонов. Будучи главным редактором в 1834—1847 годах, он редактировал и чужие рецензии, нередко значительно, как и остальные материалы журнала.

Отдел V. Критика[править]

  •  

Признаюсь откровенно, я не понимаю изящности этой кабачной литературы, на которую наши Вальтер-Скотты так падки. <…>
Нам очень прискорбно, что г. Вельтман, у которого нет недостатка ни в образованности, ни в таланте, прибегает к такому засаленному средству остроумия. Нет сомнения, что можно иногда вводить в повесть и просторечие; но всему мерою должны быть разборчивый вкус и верное чувство изящного; а в этом грубом сыромятном каляканье я не вижу даже искусства.[1]

  — «Лунатик», 1834 (том V, № 10, с. 27)
  •  

Несправедливо было бы требовать от сочинителя, живущего так близко к эпохе описываемого происшествия, выполнения всех условий, которых требует история: чтобы обнять взором всё пространство значительного события, необходимо стать от него в известной отдалённости; перспектива так же нужна историку, как и живописцу. На близком расстоянии собираются только подробности, которые со временем могут служить превосходными материялами для истории. С этой точки зрения должно смотреть на «Историю Пугачёвского бунта», изданную А. С. Пушкиным. Автор не имел даже доступа к подлинному делу о Пугачёве, которое, как он говорит в предисловии, хранится запечатанное в Санкт-Петербургском Государственном архиве <…>. Но нельзя не воздать ему полной похвалы и не быть благодарным за совестливое и тщательно изготовленное сообщение тех бумаг и сведений, которые находились в его руках и для собрания которых предпринимал он изыскания на месте самого происшествия, долго покрытого молчанием и наконец сделавшегося тёмным, почти неизвестным нынешнему поколению.
<…> бунт обольщённой и пьяной черни в отдалённой провинции, продолжавшийся несколько месяцев, не имевший никакого влияния на общую судьбу государства, ни в чем не изменивший хода ни внешней, ни внутренней политики, — не может быть предметом настоящей истории и, в крайнем случае, составляет только её печальную страницу, которой, по несчастию, мы не вправе вырвать, но которую властны перекинуть при чтении, не расторгнув тем связи повествования о целой эпохе, не расстроив в мысли ряда блестящих и утешительных событий, образующих истинную, прагматическую историю того времени. <…> невозможно было ни предпринять труда с похвальнейшим намерением, ни совокупить большего числа любопытных фактов и анекдотов на полуторе сотне страниц, ни дать им точнейшей и вместе занимательной формы.[К 1]

  — 1835 (X, № 6, с. 21-2)
  •  

… как у вас, в медицине, настоящим медицинским термином, называется врач, который не знает различия между ѕаtyriasis и satyrias или satyriasmus?…. тот, который сатириазм, или болезнь, искажающую человеческое лицо так, что оно бывает похоже на лицо Сатира, принимает за «болезненное половое побуждение», за salyriasis?… тот, который «болезненное половое побуждение» причисляет к наростам?…. <…> который у детей, в периоде их жизни, следующем тотчас за появлением зубов, находить такой чудный «нарост» каков «болезненное половое побуждение», берётся после этого переводить «Афоризмы» Иппократа, издаёт в то самое время неслыханные брошюры, воспевает в них громкие похвалы самому себе, и, сев верхом на какую-то динамико-симметрическую методу лечения, любимого своего конька, осыпает грубою бранью тех, которые не верят его учёности?…. <…> Если не скажете, как у вас такой врач называется, хоть по-латыни, то я не могу продолжать статьи, потому что в порядочном русском языке нет, я не нахожу, не вижу, названия для такого «врача». <…>
Этих строк я не отыскивал: они попались мне на глаза случайно; ветер раскрыл книгу <…>. Что же выходит из сравнения первых попавшихся осьми строчек с подлинником? <…> Очень не многое; а именно:
1. Совершенное незнание языка книги, избранной к переводу.
2. Совершенное незнание духа и понятий переводимого автора.
5. Полное, совершенное и беспредельное незнание предмета, другими словами, медицины и физиологии <…>.
4. Отсутствие всякой логики <…>.
7. Удивительная и непостижимая легкомысленность, браться за перевод классического творения, не изучив его языка, автора и предмету, и, всё перепутав, всё исказив, гордо выпускать подобный труд в публику с хвастливых и предисловиями, в той вероятно надежде, что никто на Руси не будет в состоянии приметить или не захочет обнаружить его ученических промахов. <…>
Как называется такой врач, который…. ветер опять перекинул две страницы…. Надобно закрыть окошко: иначе мы никогда не окончим определения такого удивительного врача. И я даже примечаю, что чем больше страниц перекидывает услужливый ветер, тем труднее становится вам самим приискать приличное название для такого учёного мужа. <…> Мне хотелось, пользуясь попутным ветром, показать вам, с какого рода писателем я, несчастнейший из людей, должен здесь возиться, какие принужден разбирать книги, в какие литературные нечистоты проникать взором…. и когда же!… в то самое время, как всё около меня цветёт, поёт, сияет, как всё в природе издерживает сокровища жизни на радость, на веселье, на удовольствие, и этот воздух, насыщенный благоуханием и звуком, явственно говорит всем, что счастие человека не может заключаться в чтении «прагматических сочинений», что мы, вероятно, предназначены к чему-нибудь лучшему и умнейшему на земле.[4]:гл.III, 4

  — «О Иппократе и его учении. Новое прагматическое сочинение» [Штюрмера], 1841 (XLVI, № 6, с. 49-56)
  •  

… сущность «Микерии-Нильской Лилии» состоит в совокуплении примечательнейших черт, сохранённых греческими и латинскими писателями об истории, религии, мудрости и нравах египтян, и связании их действием в лёгкое и драматическое целое. <…>
Теперь вопрос состоит в том, как мудрым читателям понравится эта метода превращать в шутки самые тёмные задачи древней космогонии, самые спорные статьи таинственной науки жрецов о бытиях и числах: в глазах некоторых важных мужей, почитающих скуку драгоценнейшим достижением учёности, это может составить ужасное преступление.[4]:гл.III, 6

  — 1845 (LXXI, с. 44, 50)
  •  

Войны, междоусобия, внутренние беспорядки могут и в будущем произвести варварство, без пособия настоящих варваров и несмотря на книгопечатание. <…> самые же книги, своим необъятным множеством, в состоянии произвести, наконец, невежество, грубость, дикость, одним словом — варварство — и потребовать нового Возрождения наук и искусств. Давно ли началось книгопечатание? — лет четыреста, не более! — а уже какая бездна книг! и какие жалобы на их множество! и как уже много книги потеряли из своей прежней важности и прелести, из старинного всеобщего к ним уважения! Что же будет через тысячу четыреста лет, когда число печатных сочинений достигнет биллиона! Не нужно Омаров[К 2]: необходимость заставит топить книгами бани, чтобы очистить свет от хлама. Равнодушие и презрение к книгам могут произойти из самой их бесчисленности и от невозможности объять памятью литературу и даже главные её творения. В новом печатном Вавилоне, где все понятия, правила, теории перепутаются, где самые противоречащие учения сольются в одну неразглядную бездну, кто станет читать книги порядочно, систематически, полезно для ума или сердца? Книги будут истреблены книгами же. <…> Несмотря на изобретение книгопечатания, даже вследствие самого книгопечатания, свет возвратится к рукописным литературам, ежели только станет думать о литературах Кто может сказать, к чему ведут род наш нынче пары и железные дороги! Избалованные удобствами общества предадутся лени, новым страстям, неведомым направлениям. Просвещение, быть может, станет передаваться электрическими телеграфами в достаточном количестве для их потребностей. Во всяком случае книгопечатанию угрожает большая опасность от самих же его последствий. Понапрасну приписывают ему необычайную важность в судьбах человечества: важность была действительною, пока книг, журналов, газет водилось меньше; но в наше время, когда наш материк один производит в двенадцать месяцев до ста тысяч новых томов, она с каждым годом падает всё более и более. Острое слово, удачное изустное изречение облетает свет с удивительною быстротою: то же самое, будучи напечатано, уже никем не повторяется потому только, что оно стало всякому доступно и может быть известно детям. Печать лишает литературу половины эффекта.[5][6]

  — «Путешествия А. С. Норова» (статья 2 или «Древний Египет и Малая Азия»[7])

Отдел VI. Литературная летопись[править]

  •  

… пристрастие девяти десятых частей России к этому сочинению и отвращение, обнаруживаемое одною десятою частию. «Горе от ума» имеет повсюду столь же пламенных обожателей, как врагов. И [второе] обстоятельство <…> уже неоспоримо доказывает высокое его достоинство: в словесности не всякий, кто хочет, имеет жестоких врагов. Есть поэты и прозаики, которые мечутся как угорелые, прибегают к наглости и оскорбительным обвинениям, стараются даже обидеть, чтоб только похвастать враждою некоторых своих собратий, и вместо вражды получают от них один смех. Это уж верный признак посредственности их произведений! Но когда книга удостаивается сильной вражды, будьте уверены, что она необыкновенна во всех отношениях.
Комедия Грибоедова, без сомнения, не чужда недостатков по части искусства, но общее восхищение, с каким Россия её приняла, загладило её грехи и сделало её красоты народною собственностию. <…> нет русского, который бы не знал наизусть по крайней мере десяти стихов из этой комедии.
«Горе от ума» было сравниваемо почти со всеми лучшими произведениями этого рода в европейской словесности <…>. «Горе от ума» занимает в нашей словесности, по своему роду и духу, именно то место, которым «Свадьба Фигаро» <…> овладела во французской. <…> это комедии политические: Бомарше и Грибоедов, с одинаковыми дарованиями и равною колкостию сатиры, вывели на сцену политические понятия и привычки обществ, в которых они жили, меряя гордым взглядом народную нравственность своих отечеств.

  — 1834 (I, № 2, с. 43-4)
  •  

В низших слоях нашей литературы, там, где обитают уродливые антиподы вкуса и здравого смысла, в серых рядах московских книжонок, с некоторого времени заметна новость, а именно, многие из жителей этого подземного царства словесности появляются с предисловиями, в которых жестоко нападают на критику и на Барона Брамбеуса <…>.
Мы чрезвычайно радуемся этому явлению. Это значит, что критика, облекаясь в фантастическое имя Барона Брамбеуса, проникла уже и в низшие литературные слои; что она шевелит стихии этого тёмного мира; что бездарность, страсть марать бумагу, книжное ремесленничество, оседающие на дно словесности, <…> что всё это встречает сопротивление со стороны читателей. <…> Пусть скажут, что Б. для Ч. занимается переборкой созданий, не стоящих внимания, что она ведёт войну с серыми привидениями книжного мира; что и без того этого хламу не читают. Нет, милостивые государи, если бы его не читали, то и не печатали бы; поверьте, что творений Пушкина и Жуковского не печатается и не читается столько, <…> как повестей, романов, поэм и всего, на что не угодно вам взглянуть, но что однако же вы сами покупали бы, если бы вас не предостерегала Б. для Ч.…[8][4]:гл.III, 8

  — «Два маскарада» В. С.
  •  

Статьёю этого барона начинается ряд «Ста русских литераторов» <…>. Объявлено было торжественно некоторыми почтенными лицами, что его уронят, уничтожат, сметут с лица земли[К 3], его и его журнал. Последний срок этой благонамеренной операции назначен был — к концу прошедшего года. Что ж, смели его с лица земли? <…> Видно, ещё нет, когда он в первой статье «Ста русских литераторов» является здоровым и весёлым по-прежнему, и по-прежнему смеётся беззаботно над своими врагами, которые всячески желали бы заставить его сердиться и уже пять лет кричат ему на разные голоса <…>. Многие думают (и я начинаю быть того мнения), что Брамбеус — чёрт. В самом деле, его никто не видит, он нигде не бывает, дверь его всегда заперта, особенно для литераторов, которых он, говорят, никогда не любил. Повествуют, что он зарылся под грудой книг и окружил себя лесом растений и цветов (лукавые всегда любят чащу) и что прохожие слышат в этом лесу иногда саркастический смех, иногда унылый вздох. <…>
Вам непременно хочется занять его место? <…> сам он объявил вам, если вы год и шесть недель будете хранить о нём так называемое «гробовое» молчание, то он добровольно удалится с поприща и навсегда уступит вам своё место. Явная выгода! И какое торжество!.. <…> Прибавьте к тому, что его место, за которое, впрочем, я не дал бы и трёх копеек, достанется вам без хлопот и даже без издержек, потому что молчание вещь самая дешёвая на земном шаре. <…> барона Брамбеуса, общего врага нашего, который у нас отнимает хлеб и заслоняет нам солнце.[4]:гл.II, 7-9

  — «Обвинительные пункты против Барона Брамбеуса»[9], 1839 (XXXIII)
  •  

[Опасаемся, что г. Достоевский в будущем] утонет в длиннотах — в наводнении подробностей, мелочности и многословия.[10].

  — «Бедные люди», 1846 (LXXV, № 3, с. 5)
  •  

Я держусь той теории что женщина — разумеется молодая: старых женщин нет в природе, как нет старых цветков ни старых радуг, что женщина не что́ иное как воображение в вырезном платье. Вместо сердца в ней бьются «Мёртвые души» — я хотел сказать: в ней бьётся поэма… Простите, что я так странно обмолвился; я печален — Гомер, знаете, болен! О, самолюбие! самолюбие книжное! сколько ты убиваешь умов и талантов! Какая чума может сравниться с тобою в свирепости! Какая голова в силах устоять против твоего тлетворного действия! Надо иметь череп чугунный и мозг из алмазу, чтобы не разрушиться от твоих предательских сотрясений! <…> Гомер захворал на том, что он — не в шутку Гомер. Гомер возгордился неизлечимо! Прискорбное это известие поразило унынием всех любителей эпической поэзии <…>. Типун вам на язык! — в том числе и мне — вам которые когда явилась в свет незабвенная поэма предсказывали по одному уже её заглавному листку и по некоторым любопытным страницам, что это тем кончится — что тут уже есть начало болезни. Гомер отрекается от бессмертия, от удивления народов, потому что народы не понимают его и ещё не умеют удивляться ему надлежащим образом, от авторской суеты от всех поэм и улетает на Олимп занять заранее место своё между богами. Прощайте мелкие смертные! Туманное облако мистицизма окружило Гомера и его болезненное самолюбие, и они торжественно улетели в вышния[К 4] <…>. Стоит только изрезать молодое женское сердце в стихи, истолочь в ямбы и трохеи, и приправить рифмами и поэзия готова!

  — «Стихотворения Александры Бедаревой», 1846 (LXXVIII, № 9, с. 17-18)
  •  

Жаль, очень жаль, что «Пропилеи» издаются не на французском языке: такого вздору не посмел бы господин Авдеев написать на языке академии надписей, и господин Леонтьев (издатель «Пропилеи») наверно не решился бы напечатать для назидания всей Европы того, что счёл за довольно хорошее для нас. Удивительно, что даже и в русском издании, в котором можно пороть дичь безнаказанно, господин Леонтьев не употребил своей издательской власти на устранение по крайней мере этой наглой нелепости!

  «Пропилеи». Книга III, 1853 (CXXI, № 10)

1835[править]

  •  

Г. Казак Луганский создал себе особый род словесности, — ежели только это словесность, — и один производит его с успехом, несмотря на соперничество других сказочников, которых разбудил он своей славой…

  — «Были и небылицы» Казака Владимира Луганского (IX, № 3, с. 8)
  •  

Великие писатели имеют свою особенную логику и свой тон обращения к публике, которых нам, людям обыкновенным, употреблять не приказано под карою бесcмыслия. Если б, например, мы, люди обыкновенные, написали такое предисловие к своей книге, — все померли б со смеху. <…>
Только Гёте и только г. Гоголь могут говорить с публикой таким образом. Они знают, что публика примет с благоговением всё, что они ей ни кинут, и что каждая их строка, хоть бы в ней, вместо пользы, толку и красот, было одно только молодое, драгоценна для неё и для её потомства. <…> Гёте не сказал этого из скромности; г. Гоголь не счёл нужным церемониться с потомством <…>.
Гёте предоставил своим наследникам и обожателям подобрать все лоскутки его молодости и издать их по его смерти; г. Гоголь, не полагаясь на разборчивость наследников и обожателей, начинает своё литературное поприще тем, что сам издаёт свои «посмертные сочинения». Мы, кажется, в первый раз встречаем в нашей словесности имя этого великого писателя? Нужды нет. Он уже должен быть велик, когда сам говорит, что ещё в прошлом году, быть может, он не издал бы таких безделиц…
<…> кто на первой своей странице отзывается к читателям так диктаторски, тот заслуживает, чтобы ему откровенно показали место его в умственном мире. Самонадеянность тем особенно не выгодна, что теряет право на снисхождение. <…> Это уж полная мистификация науки, художеств, смысла и русского языка! Автор пишет обо всём в свете <…>. Сперва об учёных. Всё, что бы мы здесь ни сказали, не в состоянии дать надлежащего понятия об уродливости суждений и слога, о тяжких грехах против вкуса, логики и простых обыкновенных познаний в науках и художествах; о напыщенности фраз, внутренней пустоте мысли и дисгармонии языка <…>.
Сравнение Средних веков с готическим храмом неподражаемо. Но если судить по этим «пересекаемым один другим» сводам и по этим «порывам столбов, летящих к небу», то автор, кажется, никогда не видал готического храма. <…> А он чрезвычайно любит готическую архитектуру! «Из милости, из сострадания, — молит он нас, — не ломайте, не коверкайте её!» Это обращение к нам, русским, чтобы мы не ломали готическую архитектуру, которой никогда у нас не было, очень трогательно и доказывает, что автор читал с большой пользою роман Виктора Гюго. Но вообще Средние века и готические здания — любимые куклы воображения нашего писателя. Он бы всё перестроил на манер готического. <…> Тут есть вещи, о которых история искусства не имеет и понятия. У него страсть к куполам. <…>
Тут уже надобно привести Сфинкса, чтобы он растолковал нам этот логографический хаос. Так писаны сплошь все серьёзные пьесы: в них вкус и логика изнасилованы (извините! Начитавшись великого писателя, мы тоже проговорили в дурном тоне) <…>. Вообще было бы гораздо лучше, когда б статьи этого рода высказывались не из души, а из предварительной науки. <…>
Что касается до ещё несказанных истин и верных мыслей, о которых говорится в предисловии, то желательно, чтобы уж автор сам потрудился избрать их и напечатал бы их особым собранием <…>. Так мы их не отыщем. <…>
Карикатура — преимущество и недостаток его дарования. Недостаток — когда он желает говорить как знаток о предметах важных, потому что тогда статьи его выходят настоящие карикатуры <…>. Преимущество — когда захочет он быть без притязаний и занимается весёлыми вещами. <…> «Клочки из записок сумасшедшего» <…> были бы ещё лучше, если б соединялись какою-нибудь идеей. <…> Читая эти страницы, очень немногочисленные, но писанные слогом приятным, чистым и живым, искренно сожалеешь, что автор «Арабесков» обманывает себя до того, что хочет провозглашать какие-то новые истины по части наук и художеств, блистать каким-то юным слогом, быть высокопарным и заставлять беспристрастного читателя смяться над неловкостью своих начинаний, тогда как по роду своего дарования он мог бы смешить его и писать хорошие сказки.[12]

  «Арабески» Н. Гоголя (там же, с. 8-14)
  •  

В «Вии» нет ни конца, ни начала, ни идеи, — нет ничего, кроме нескольких страшных, невероятных сцен. Тот, кто списывает народное предание для повести, должен ещё придать ему смысл: тогда только оно сделается произведением изящным. Вероятно, что у малороссиян «Вий» есть какой-нибудь миф, но значение этого мифа не разгадано в повести.[12]

  «Миргород» (IX, № 4, с. 34)
  •  

Одно из тех существ розовых, молодых, прелестных, <…> с горючим сердцем, с томным, голубым глазом, с улыбкою и вздохом на устах, <…> и что всего важнее, недавно вышедшее из пансиона, которое усердно читает романы с такою же верою, с какою мы читаем действительность; которое каждое утро убирает цветами мраморную статую жизни, <…> напало на барона Брамбеуса; объявило ему войну, упорную, непримиримую, кровавую; преследует его со всем ожесточением невинности, со всей враждою души кроткой и нежной. О, стократ счастливый Брамбеус! На тебя нападают девицы. <…> Так нередко начинается любовь и счастиe. Эта внезапная вражда кажется нам подозрительною. Увидите, — мы отвечаем нашей головой, что она кончится самою романическою страстью, что перед будущею масляницей мы услышим — «Барон Брамбеус, смертельный враг Вальтера Скотта[К 5], вступает в брак с девицею ***, пламенною защитницею того же Вальтера Скотта». Они будут жить долго в любви и взаимном уважении, <…> и когда они умрут, все их соседи скажут: «Добрые люди, примерные супруги; они ссорились только раз в жизни, и то в предисловии». Если барон скончается прежде баронессы, она выстроит на его могиле колоссальный памятник из умерщвлённых сих и оных и надпишет на нём собственной рукою:
Под cими
сими и оными
покоится прах нежного друга
Барона Брамбеуса,
падшего
в войне за независимость
Русского языка
против коварных книжников,
которым безутешная вдова его
будет мстить вечно.[4]:гл.III, 4

  — «О жизни и произведениях сира Вальтера Скотта». Соч. Аллана Каннингама. Перевод девицы Д… (XI, с. 26-27)

1836[править]

  •  

Для многих ещё не решён вопрос о «Вастоле». Каждый толкует по-своему слово «издал», которое, как известно, принимается в русском языке также в значении — написал и напечатал. <…> Трудно поверить, чтобы Пушкин, вельможа русской словесности, сделался книгопродавцем и «издавал» книжки для спекуляций. <…>
Пушкин дарит нас всегда такими стихами, которым надобно удивляться, не в том, так в другом отношении.
Некоторые, однако, намекают, будто А. С. Пушкин никогда не писал этих стихов; что «Вастола» переведена каким-то бедным литератором; что Александр Сергеевич только дал ему напрокат своё имя, для того чтобы лучше покупали книгу, и что он желал сделать этим благотворительный поступок. Этого быть не может! Мы беспредельно уважаем всякое благотворительное намерение, но такой поступок противился бы всем нашим понятиям о благотворительности, и мы с негодованием отвергаем все подобные намёки как клевету завистников великого поэта. Пушкин не станет обманывать публики двусмысленностями, чтоб делать кому добро. Он знает, что должен публике и себе. <…> он знает, что человек, пользующийся литературною славою, отвечает перед публикою за примечательное достоинство книги, которую издаёт под покровительством своего имени, и что в подобном случае выставленное имя напечатлевается всею святостью торжественно данного в том слова. Он охотно вынет из своего кармана тысячу рублей для бедного, но обманывать не станет <…>. Дать своё имя книге, как вы говорите, «плохой» из благотворительности?.. Невозможно! <…> Благотворительность предполагает пожертвование — труда или денег, — чего бы ни было, — иначе она не благотворительность. Согласитесь, что позволить напечатать своё имя — не стоит никаких хлопот. Александр Сергеевич, если б пожелал быть благотворителем, написал бы сам две-три страницы стихов, своих, прекрасных стихов, и они принесли бы более выгоды бедному, которому бы он подарил их, чем вся эта «Вастола». <…> Нет, нет! клянусь вам, это подлинные стихи Пушкина. И если бы они даже были не его, ему теперь не оставалось бы ничего более, как признать их своими и внести в собрание своих сочинений. Между возможностью упрёка в том, что вы употребили уловку (рука дрожит, чертя эти слова), и чистосердечным принятием на свой счёт стихов, которым дали своё имя для успешнейшей их продажи, выбор не может быть сомнителен для благородного человека.[К 6]

  — «„Вастола, или Желания“. Повесть в стихах, сочинение Виланда. Издал А. Пушкин» (XIV, № 2, с. 31-35)
  •  

… все [эти] повести или, правильнее, сказки имеют одинаковую физиономию. Литература эта, конечно, не высока; эта публика ещё одной ступенью ниже знаменитой публики Поль-де-Коковой; однако ж книга читается с большим удовольствием, потому что она писана слогом плавным, приятным, исполненным непринуждённой весёлости, для которой часто прощаешь автору неправильность языка и грамматические ошибки. Самое замечательное качество манеры г. Гоголя, когда г.[Гоголь не вдаётся в суждения об учёных предметах, есть то особенное малороссийское забавничанье, та простодушная украинская насмешка, которыми он обладает в высшей степени <…>. Что это отнюдь не esprit, в том нет никакого сомнения, а тем, которые принимали манеру автора «Вечеров на хуторе» за humour, имеем честь доложить, со всем должным почтением к их проницательности, что они, по-видимому, не имеют ясного понятия о юморе[К 7]. Мы настаиваем на этих различиях, которые не каждому дано чувствовать в равной степени, и хотя, слава Богу, не смешиваем малороссийской потехи с юмором Стерна, Лемa или Гогга, желали б, однако ж, двух вещей — чтобы г. Гоголь не оставлял своей манеры, потому что она оригинальна, забавна и носит неподдельный отпечаток особенной народности ума, и чтобы другие не подражали его манере, если они не родились в Малороссии, потому что она так же неподражаема и самобытна, как esprit и как humour.
Действующие лица этих сказок принадлежат к самым низким сословиям и говорят языком, приличным своему званию; при всём том язык этот не поражает образованного читателя ни пошлыми оборотами беседы в присядку, ни грубостью, слишком верною чёрной природе.[12]

  — «Вечера на хуторе близ Диканьки», издание второе (XV, № 3, с. 3-4)
  •  

Если у тебя нет мыслей на книгу, пиши книгу «Мыслей», говорил один остроумец своему приятелю. Лёгкое дело, кажется: бросай на бумагу всё, что придёт в голову, не трудясь над порядком и истиною, не думай о своде начала с концом; рви из других что попадётся: ты ни за что не отвечаешь, — ведь это афоризмы, то есть, всякая всякость всяческого, с примесью всячины.

  — «Исторические афоризмы Михаила Погодина» (XV, № 4, с. 54)
  •  

Есть писатели, которые пишут прекрасно в одной только «Библиотеке для чтения». Когда они печатают в «Библиотеке для чтения», слог их жив, плавен, разнообразен, обороты их исполнены ловкости и вкуса, содержание мило и порой остроумно; но пусть только напечатают они в другом месте то же самое или что-нибудь новое, все эти качества вдруг улетают из-под пера. Ежели это не колдовство, так уж верно особенное качество бумаги, на которой печатается «Библиотека для чтения». <…>
У «Библиотеки для чтения» есть ящик — что уж таиться в этом! — есть такой ящик с пречудным механизмом внутри, работы одного чародея, в который стоит только положить подобный рассказ, чтобы, повернув несколько раз рукоятку, рассказ этот перемололся весь, выгладился, выправился и вышел из ящика довольно приятным и блестящим, по крайней мере чётким. Многие, многие им пользуются! Говорят, что иные, воспользовавшись для своей славы и для разного другого прочего выгодами этого ящика, кричат потом в публике, что, дескать, их статьи перемолоты, переправлены, не то, что были. <…> Не хотите быть переправлены? Не суйтесь в «Б. для ч.»: вы знаете, что есть такой ящик! Печатайте свои произведения отдельными книжками или отдавайте их в такие журналы, которые под словом «редакция» понимают просто «чтение корректуры»[16]. В «Библиотеке для чтения» редакция значит редакция в полном смысле этого слова, то есть сообщение доставленному труду принятых в журнале форм, обделки слога и предмета, если они требуют обделки…[4]:гл.II, 1

  — «Рассказы дяди Прокопья, изданные А. Емичевым» (XVII, № 7, с. 3-8)

1838[править]

  •  

Враги Пушкина! Где же они теперь? Я вижу одних только восторженных обожателей Пушкина. Великое дело смерть для человека с истинным дарованием! <…> Сей, как известно, природный враг мой. Недавно я видел страшный сон, сущий сон: Сей произносил клятву уничтожить меня. Сей связался с Оным[К 3] и <…> торжественно объявлял, что «кто любит добродетель, книжный язык и русскую литературу», тот должен клеветать на меня день и ночь, пока я, бедный Этот, не умру с горя-досады. <…> я, при виде такого неистовства, такого смешного остервенения, имел бы полное право повторять про себя из Пушкина:
Охотник до журнальной драки,
Сей, усыпительный зоил…[4]:гл.II, 8

  — «Сочинения Александра Пушкина» (XXVII, № 4, с. 23-4)
  •  

Редко кому удаётся на поприще литературы так хорошо наполнить жизнь свою общеполезным как г. Гречу. Его прежние педагогические труды образовали людей достойных и полезных; его обширные и совестливые занятия теорией нашего языка руководствовали несколько поколений, и все мы почерпали в них множество драгоценных наставлений; <…> издание «Сына отечества», некогда лучшего журнала в России, патриотического и разнообразного, долгое время доставляло публике умное, питательное и приятное чтение; наконец основание «Северной Пчелы», газеты столь занимательной в первые её годы, заключило беспрерывный ряд усилий этой трудолюбивой жизни <…>. В «Чёрной женщине» <…> есть множество страниц истинно красноречивых, <…> хотя, по пристрастию автора к некоторым мёртвым словам, может показаться теперь в глазах девяти десятых России несколько устарелым и даже диким. Это — несчастие, которому быть может мы сами отчасти причиною. <…> г. Греч никогда не писал в Б. для Ч. насмешек над сим, оным и всем книжным слогом, и в то же время ругательств на Б. для Ч. в других журналах в защиту сего, оного и книжного слога; никогда не служил из личных выгод наёмным орудием для двух противоположных теорий языка, но всегда благородно защищал ту, которая казалась ему справедливой.[4]:гл.II, 8

  — «Сочинения Николая Греча» (там же, с. 26-27)

1840[править]

  •  

Публика до сих пор знала г. Лермонтова только как поэта, как одного из лучших наших лирических поэтов. <…> Это обстоятельство, конечно, очень невыгодно для того, кто хочет писать в прозе, но г. Лермонтов счастливо выпутался из самого затруднительного положения, в каком только может находиться лирический поэт, поставленный между преувеличениями, без которых нет лиризма, и истиною, без которой нет прозы. Он надел плащ истины на преувеличения, и этот наряд очень к лицу им. В повестях, изданных им теперь под заглавием «Герой нашего времени», он является умным наблюдателем, с положительным взглядом на предметы и с поэтическим воображением. Рассказ его превосходен; язык лёгок, прост и весьма приятен. Господин Лермонтов понял великую истину, что для достижения образованной прозы писать надобно таким языком, каким образованные люди говорят, а не каким они пишут.[17]двусмысленная похвала, особенно, при сравнении с нижеприведённой цитатой из рецензии на «Сочинения» Д. Давыдова

  — XXXIX, № 4, с. 17
  •  

Вообще то, чего не стоит говорить, надобно говорить стихами, надобно выровнять по поэтическому ватерпасу, подкрасить эпитетами и стараться спустить с рук с рифмами: многие, для рифмы, купят мысль, которой иначе не взяли бы и даром. Хорошие, дельные мысли, напротив, можно очень выгодно сбывать в натуре, т. е. в прозе. Большая часть писателей, полагая, по врождённому самолюбию, что все их мысли равно чудесны, пренебрегают великим искусством сортирования идей, суют без разбора дельные мысли свои в стихи, пустые в прозу, и оттого и проза и стихи их выходят плохие.[17]

  — «Сочинения в стихах и прозе» Дениса Давыдова (XLI, № 7, с. 13)
  •  

Судя по первому собранию, мы уже знаем, чего можно ожидать от господина Лермонтова в тех из будущих творений, которыми он захочет навсегда утвердить свою славу: стих звучный, твёрдый и мужественный, сильное чувство, богатое воображение, разнообразие ощущений, простота, естественность, нежность, свежесть, отсутствие поддельных стихотворных страстишек и притворных жалоб, сарказм без наглости, грусть без пошлого ропоту, вот — прекрасные и редкие достоинства, которыми отличаются эти, большею частью мелкие, «Стихотворения», и которые сильно возбудят цену будущих поэм его.[17]

  — XLIII, № 11, с. 2

1841[править]

  •  

Согласитесь, что такое стихи могут взбесить самого кроткого человека, особенно, если он потом <…> посмотрит заглавный листок брошюрки и прочитает на нём:
Одиссея Гомера!… перевод с греческого в стихах!!… размером подлинника!!…. <…> с рисунками Флаксмана. Песнь первая. <…>
Надо же иметь такое светлое понятие о размере Одиссеи и о стихах, чтобы всенародно объявить с вершины заглавного листка, что, будто бы, это стихи и размер подлинника! Кровь во мне снова начинает страшно волноваться. Я готов проглотить эту брошюру, съесть её вместе с рисунками Флаксмана за такую кровавую обиду Одиссее, гомерическому размеру и моим ушам. Двадцать скучных страниц, в досаде, написал я о гласных и согласных: теперь только я чувствую, что этого слишком мало в отмщение за подобную шутку; надо было написать сорок. Сделать формальную пародию гомерического метра, заменить превосходнейшую акустическую меру хаосом слогов forte и piano, тактическую музыку слова превратить в безладную вокализацию, наставить строчек различной длины без всякой гармонии, без малейшего такту и назвать это, без зазрения слуху, размером Гомера!… Но что прикажете делать: эти понятия у нас господствующие. Наша стихотворная фаланга, при помощи упражнения, приучила свои уши к какой то янычарской безладице, известной у неё под именем гекзаметра, и уверяет, уверена сама, что это очень мило, что так писал Гомер. Бедный Гнедич убил всю жизнь свою на усердное коверканье Илиады во всех возможных отношениях, на составление самой уродливой карикатуры её размеру, её гармонии, цвету, физиономии, духа и умер в том блаженном убеждении, что он познакомил русских с формою и содержанием чудеснейшего произведения древности. Потому что не одна только метрическая система греков исковеркана и обезображена во всех этих переводах Гомера: весь Гомер уничтожен оптом. Должно признаться по совести что никогда бы «божественный» Гомер (divus Hоmеruѕ) не приобрёл такой славы у древних, никогда не успел бы он возбудить к себе такого энтузиазма в этих людях, столь разборчивых, столь чувствительных к идеальному прекрасному, если бы он в подлиннике был даже и вдвое так хорош, каким является в лучших новейших переводах. Что более всего восхищало древних в Гомере, особенно в его Одиссее? Simplicitas: простота, переведёте вы? — нет, <…> простонародность, одетая во все совершенства метрического стиха, перенесённая в него со всем своим наивным остроумием, со своей бойкой речью, с своими живописными выражениями из буднишней жизни, с своими оборотами в распашку, и фигурами, нередко переходящими в гротески. <…> надо ясно различать чувством, что́ в памятниках слова [эллинов] составляет натуральный, но очищенный и изящный язык людей образованных, что́ относится к искусственному языку литературы, и, наконец, что́ принадлежит к простонародной речи <…>. В таком только переводе подлинная физиогномия поэмы <…>. Между тем, что́ делают переводчики Гомера? Они его чудесное просторечие перелагают сплошь на новейшие литературные языки! Гомер изъясняется как Иван Андреевич Крылов и, очень часто, как кум Емельян[К 8] у Казака Луганского, а они заставляют его выражаться языком профессора элоквенции или маркиза, который пишет стихи. Он прост иногда до пошлости, а они беспрерывно надуваются. Он говорит естественно, а они изыскивают слова. Он не создаёт ни одного нового эпитета, вместо эпитетов сыпает прозвищами богов и героев, принятыми религией, общеупотребительными у простого народу, известными каждой греческой кухарке, и возбуждает ими то улыбку, то восхищение в древнем образованном греке, любителе «родного», а они неприятно поражают новейшего читателя непонятными и рогатыми прилагательными своего изобретения <…>. Он именно приказывает Улиссу, когда тот пойдёт осматривать греческий стан, говорить со всеми учтиво, по-русски, называя каждого по имени и по отчеству, а они в русском переводе чествуют встречного и поперечного какими-то греческими речами, может быть и ругательными: по чему это знать русскому читателю! <…> Надобно с другой стороны сказать правду, что новейшие европейские языки по большей части и неспособны к верному переводу Гомера без уничтожения всей его физиогномии, они уже слишком далеко отстали от простонародности, они слишком образованы, выглажены, изящны, слишком исполнены искусственных выражений и очищены от того множества вставных частиц и приращений, которыми всегда отличаются просторечия и которыми Гомер удивительно обилен. Но <…> наш употребительный язык ещё очень близок к просторечью, допускает и любит вставные частицы, прираиңения, прозвища, простонародные обороты и выходки: употребляемые с искусством и вкусом, они даже придают прелесть бойкости нашему «изящному» диалекту. Он не чуждается даже некоторых старинных и обветшалых форм и окончаний. Между новейшими я не знаю ни одного языка способнее к превосходному переводу Илиады и Одиссеи, чем нынешний русский; мне он кажется как бы нарочно выдуманным для этого…

  — XLV, № 4, с. 36-39

1842[править]

  •  

Не должно судить о даровании г. В. Зотова по этой поэме: она его первая поэма, а первая поэма бывает всегда слаба, хотя бы, например, «Хаджи Абрек» Лермонтова. Кто нынче не помнит, что Лермонтов тоже начал своё поэтическое поприще большою поэмою, <…> да такою большою, что она могла быть напечатана в «Библиотеке для чтения» только в сокращении, с пропуском главнейших длиннот и страшнейших картин! <…> Тщетно уговаривали мы даровитого Лермонтова не печатать своей первой поэмы, уверяя юного поэта, что <…> сжегши эту поэму и погодя немножко, он напишет что-нибудь истинно-достойное внимания публики <…>. Но юный поэт не отставал: он был уверен, что этот «Абрек» доставит ему бессмертие, и, чтобы удовлетворить эту невинную мечту неопытности, лучшие места «Абрека» были напечатаны. Вскоре сам он убедился в основательности советов, полученных при этом случае, и более не вспоминал об «Абреке», так же как никто из ценителей удивительного таланта, который развился в нём впоследствии с таким блеском, через постепенное усовершенствование.[19] <…>
Между «Абреком» и «Последним Хеаком» мы видим большое сходство. Здесь также встречаются очень скучные длинноты, но, так же, как и в «Абреке», есть места, предвещающие решительный талант.[20]

  — «Последний Хеак» В. Р. Зотова (LIII, с. 31-6)
  •  

Несколько слов о поэме «Похождения Чичикова, или Мёртвые души». Сочинение Константина Аксакова. Эта брошюра имеет целью доказать, что автор поэмы «Похождения Чичикова» — Гомер <…>. Когда люди издают на свои деньги такие похвальные брошюры, это очень плохо! Это показывает то, что поэма нехороша![20]в конце намёк, что брошюру заказал Гоголь[20]

  — LIV, № 9, с. 12
  •  

Парижская красавица. <…> «La jolie fille du faubourg». Все поэмы Поль-де-Кока переводятся на русский язык. Это единственный из современных писателей, которого «создания» удостаиваются у нас такой чести. Мы не пропускаем ни одного его создания. Можно ли после этого сомневаться в нашем решительном вкусе к поль-де-коковским поэмам? «Парижская красавица» довольно скучное «создание». Перевод довольно плох. Но это не удержит читателей. Мы так любим Поль-де-Кока, что между его родом и Одиссеей уже не делаем никакого различия, уверяем, что это — совершенно одно и то же, и всякого, кто творит подобные романы, некоторые называют Гомером, не страшась нисколько, что если Европа услышит это, то она подумает, что они — в белой горячке.[20]

  — там же с. 43

1843[править]

  •  

… велика сила подражательности в нашей литературе! Мы долго не шутили; нас считали в Европе за народ серьёзный и несколько угрюмый; говорили даже, будто мы всегда поём, но никогда не смеёмся; всё это могла быть правда в прежнее время; но дело в том, что у нас не было только образчиков порядочной шутки, настоящего степного жартования. С тех пор, как малороссийская фарса посетила нашу важную и чинную литературу под именем юмору, остроумие и весёлость вдруг у нас развязались. Вот что значит — не испытать дела лично! Некогда остроумие казалось нам мудрёною вещью! Мы с таким почтением снимали шляпу перед всяким остроумием! Попробовав сами этого чудного искусства, мы удивились его лёгкости. <…> И шутливость вспыхнула из нас вулканом. Теперь мы шутим, жартуем, фарсим, как чумаки в степи.[21]

  — «Рассказы П. М., автора повести „Муж под башмаком“» и прочих»
  •  

Её «Утбалла», «Джеллаледин» и «Медальон» бесспорно — одни из лучших повестей, какие были в то время написаны в Европе: они обещали русской словесности талант истинно писательский, равный по оригинальности таланту Жоржа Занда, но ещё более приятный и несравненно более прочный. <…> Эти забытые вещи перебьют дорогу многому из того, что другие могут вновь выдумать. Что вы теперь помните из сочинений Зенеиды Р-вой? Возьмите книгу и прочитайте вторично, посмотрите, как это ново, как свежо, как благоухает тёплою весною сердца, как всегда будет свежо, ново и благоуханно, потому что эти страницы, полные тоски страдания, огненных, но неопределённых желаний, вырвались из блестящих далёких облак юной мечты, упали на землю с дождём безотчётных слёз, с громовыми ударами молодого сердца, созданного для благородных страстей, стремившихся к высокому, к прекрасному, к отвлечённому, к тому, чего не существует на земле, — блаженству ангелов, — к счастию, которое постигают одни только женщины, которым они вечно стараются овладеть и которое вечно от них ускользает.[22]

  — «Сочинения Зенеиды Р-вой» (LX, № 10, с. 20-23)

1844[править]

  •  

«Герой нашего времени» не такое произведение, которым русская словесность могла бы похвастаться. <…> Это, просто, неудавшийся опыт юного писателя, который ещё не умел писать книг, учился писать; слабый, нетвёрдый очерк молодого художника, который обещал что-то, — великое или малое, неизвестно, — но только обещал. Тут на всяком шагу ещё виден человек, который говорит о жизни без личной опытности, об обществе без наблюдения, о «своём времени» без познания прошедшего и настоящего, о свете по сплетням юношеским, о страстях по слуху, о людях — по книгам, и думает, будто понял сердце человеческое — из разговоров в мазурке, будто может судить о человечестве, потому что глядел в лорнетку на львёнков, гуляющих по тротуару.[17] <…> в его лета ещё не пишут этого роду сочинений. Со временем пришла бы и для <Лермонтова> пора наблюдений зрелых <…> и прекрасных книг. Он не дожил до той поры. Дарование его тут ни мало не виновато. Но не забавно ли теперь когда из этого уже нельзя ничего извлечь для своих страстей, выдавать «Героя нашего времени» за что-нибудь выше миленького ученического эскиза?

  — LXIII, № 3, с. 11-12
  •  

Год в чужих краях такого учёного исследователя! Да это колодец самых умных наблюдений, самых интересных открытий и фактов. В этот год <…> учёный московский путешественник был невообразимо деятелен: ему предстояло столько любопытных предметов видеть, столько дел обсудить, столько учёных мужей встретить, столько умных вещей сказать им!.. и он беспрестанно спешил, всюду опаздывал, ничего не успевал осмотреть, везде уставал, нигде ничего не мог сказать впопад и только на всяком шагу сердился, бесился, бранился, а в промежутках ел, обедал, завтракал, перекусил, закусил, насытился, недоел, переел, ел хорошо, ел худо, ел посредственно и так далее.[23]

  — LXV, с. 37

О рецензиях[править]

  •  

Бог знает откуда и каким образом, вдруг, вчера, явился у нас всемирный критик, взявший под свою расправу все произведения нашего словесного мира, и тот объявил себя азиатцем!.. Единственный критик в России, которому всё печатное у нас подведомо, — и тот татарин!.. <…> Уж не новое ли татарское нашествие постигло нашу литературу? Критика «Библиотеки для чтения» не есть ли новая Золотая Орда, куда все литераторы наши должны ездить как данники, чтобы снискать милость этого литературного Мамая, этого Тютюнджю-оглу?[16]

  Степан Шевырёв, «О критике вообще и у нас в России», апрель 1835
  •  

В некоторых русских журналах публика встречает постоянные выходки и нападки на Гоголя, уже давно начавшиеся. В них обыкновенно смеются над малороссийским жартом, над украинским юмором и т. п. Недавно в одном из таких журналов, по поводу разбора какой-то книги в юмористическом тоне, сказано:
… велика сила подражательности в нашей литературе![21] <…>
Автор этих строк хотел сказать одно, а вышло у него совсем другое. Он хотел пошутить, посмеяться, уколоть кое-кого, не называя его по имени, — и указал на факт современной русской литературы, факт, который трудно сделать смешным <…>. Факт этот состоит в том, что со времени выхода в свет «Миргорода» и «Ревизора» русская литература приняла совершенно новое направление.

  Виссарион Белинский, «Русская литература в 1843 году», декабрь
  •  

В октябрьской книжке напечатана рецензия на «Пропилеи», где разобрана и разругана статья Авдеева о храме св. Петра в Риме. <…>
Плоско и неприлично! Но комитет 2 апреля, или негласный, вместо литературного безвкусия увидел здесь целое преступление, а именно нашёл, что тут «оскорблены русская литература и русское суждение». Так точно донёс он и государю. Велено сделать цензору строгий выговор и спросить: кто писал статью? Мы с Абрамом Сергеевичем долго ломали голову, как бы спасти Сенковского…

  Александр Никитенко, дневник, 27 ноября 1853
  •  

Был в этой статье[5] <…> мимоходом сделан довольно колкий намёк на вздоры, печатаемые Булгариным о предмете этих рассуждений, и, хотя Булгарин не назван, да его всякая всячина[К 9] выведена на сцену и каждый легко мог бы догадаться на кого метят. Это сам я исключил, как неприличное и неуместное, хотя и цензуре не противное. В самом деле, когда речь идёт о трудах такого учёного, как А. С. Норов, о Булгариных не должно и упоминать; в таких высокоучёных рассуждениях Булгарин и его всякая всячина — неуместность, неприличность, почти неблагопристойность. Хороший вкус не может одобрить такой смеси лиц. <…> вырвалось у меня маленькое мщение нахальству Булгарина, но, сколько бы оно ни приносило мне лично удовольствия, я тотчас же пожертвовал им строгости учёных приличий.
Все знаменитейшие критики в Европе писали и пишут разборы так, чтобы в них говорилось преимущественно о предмете, а не о книге: такие разборы только и полезны. Я старался всю жизнь следовать этой методе…

  — Осип Сенковский, письмо А. Старчевскому и Н. Пейкеру весны 1855
  •  

Не из расчёта, не из прихоти, не из насмешки Сенковский-критик принимал мишуру за золото, посредственных рифмотворцев за великих поэтов — нет! Он платился за ложное своё положение, за успех своих первых шутливых рецензий, за тот успех, вследствие которого он против воли должен был войти в сферу ему чуждую, где было мало и его высокого образования и многосторонних сведений.[4]:гл.III, 8

  Александр Дружинин, «Осип Иванович Сенковский», конец 1858
  •  

Я был столько счастлив, что мог ещё поспеть к бою, излить на старую, пристрастную критику[К 10] свою часть иронии, надсмеяться над нею, <…> видеть её заслуженный упадок, наслаждаться её предсмертными дифирамбами и филиппиками, созерцать её — когда-то гордую, дикую и полную самоуверенности, кончающую существование посреди злейшей козни и общего к себе равнодушия.[24][4]:гл.III, 8

  — Александр Дружинин
  •  

В отделах «Критики» и «Литературной летописи» в первые годы издания «Библ. для чт.» почти все статьи написаны Сенковским…[25][3]

  Павел Савельев[К 11], «О жизни и трудах О. И. Сенковского»
  •  

Вся тогдашняя журналистика отнеслась к книге моей Описание Удельного земледельческого училища как нельзя ласковее и любезнее, конечно не потому чтобы книга эта была безукоризненно хороша, а больше, кажется, потому что всем известно было, что книга эта удостоилась внимания Высочайшего двора <…>.
Явилась, наконец, <…> статья[26] пера самого Осипа Ивановича[К 12]. Статья была большая и представляла собою мастерское воспроизведение и сокращение моей объёмистой книги, с рассуждениями автора, необыкновенно дельными основательными, без малейшей и тени обычной его шутливости, с которою он не расставался большею частью в самых серьезных предметах. А между тем статья читалась с величайшей лёгкостью и, конечно, легче, чем читалась самая книга, далеко не так увлекательно изложенная. <…>
В домах моих знакомых о книге моей знали преимущественно потому, что читали в газетах о том, что автор удостоился получить за неё Высочайшие подарки, но едва ли əкземлляры мною этим знакомым подаренные были ими прочитаны, между тем как все они ознакомились с моею книгой благодаря статье Библиотеки для чтения, составлявшей в 1839 году принадлежность каждого мало-мальски грамотного русского дома.[4]:гл.II, 11

  Владимир Бурнашев, «Воспоминания об эпизодах из моей частной и служебной деятельности», 1872
  •  

Так как в 1851 году О. И. стал неглижировать критикой и летописью и часто не давал их вовсе, то нужно было иметь наготове чужую критику и летопись <…>.
С разбором «Путешествия по святым местам» А. С. Норова[5] была порядочная возня у цензора Н. И. Пейкера, который делал большие помарки, будто в пользу Норова, бывшего тогда министром народного просвещения; Норов не одобрял помарок цензора и писал Сенковскому, что цензора не понимают вовсе, чего от них требуют и восстановил всё зачёркнутое Пейкером. <…>
Он не мог выносить, чтобы в V и VI отделах появлялось чьё-либо писание…

  Альберт Старчевский, «Воспоминания старого литератора», 1891
  •  

В своих критических статьях он балагурит, нередко довольно пошло, изощряет своё остроумие не только над авторами книг, но и над читателями, притом в такой форме, что читатель всегда недоумевает, где кончается шутка и как действительно смотрит на тот или иной вопрос сам Барон Брамбеус.

  Владимир Боцяновский, статья в ЭСБЕ, 1900
  •  

Уже в 1835 году «Библиотека для чтения» была в высокой степени исполнена этой привычкой шутить по любому поводу или без всякого повода. Расплывшийся по всем отделам журнала «Барон Брамбеус» потерял специфические черты, группировавшиеся до сих пор вокруг его фигуры. <…> Только в одном отделе журнала она продолжала ещё существовать — в «Литературной летописи». <…>
Редакторский кабинет, настроение редактора было вдвинуто в критический отдел журнала. Им — этим настроениям — связывались статьи, не имеющие ничего общего друг с другом, оно заставляло книги предъявлять друг другу ультиматумы, ссориться и мириться. <…>
«Литературная летопись» была одним из методов этой сложной журнальной дипломатии. Непозволительный сарказм этого отдела «Библиотеки для чтения», вызывавшего беспрестанные нарекания со стороны Уварова и цензуры, — оправдывался борьбою с словесностью, стало быть, видимым совпадением целей. Другим методом были высокопарные статьи, в которых глубокая ирония находилась в состоянии непрестанной борьбы с инстинктом самосохранения. Она побеждала — если не в следующем номере, так в, следующем году.
<…> из газеты «Balamut» <…> берёт своё начало «Литературная летопись» — этот наиболее известный отдел «Библиотеки для чтения», — <…> [из] редакционного объяснения под заглавием «Литературная монстрография». <…>
Идея «монстрографии» была осуществлена газетой «Balamut» в скромных размерах. <…> Зато в «Библиотеке для чтения» монстрографии был отдан целый отдел, в котором она должна была преследовать «высокую» цель — борьбу с «серыми привидениями книжного мира»[8]. <…>
Есть основания предполагать, что борьба с подобной литературой, составлявшая почти всё содержание «Литературной летописи», была продиктована соображениями экономического порядка или, по меньшей мере, являлась отражением весьма сложных отношений между лубошниками и книгопромышленниками…[4]:гл.III, 4, 8

1836[править]

  •  

Для чего он пишет критику на вашу книгу? <…> Ваша книга — не цель для него, а только средство показать, что он знает более вас. В его критике вы исчезаете, остаётся он один. Эгоизм удивительный! Только и видите, что мы, да мы, да опять мы, а автор с книгою в стороне. Прочитайте двадцать страниц критики: вы узнаете тысячу новых вещей, остроумно изложенных, а о книге будете судить только по отрывкам, которые взял у автора критик без всякой связи. От этой уверенности в чужое бессилие и незнание, от этой самонадеянности происходит то глубокое, непритворное презрение к чужим трудам, которое критик «Библиотеки» тщетно силится скрывать.[16] <…> Перед автором «Литературной летописи» ни гроша не стоит ни Менцель, уступающий ему в обширности и глубокости сведений, ни Жюль Жанен, который славится остроумнем и не имеет сотой доли насмешливости критика «Библиотеки для чтения»[27].[28]

  Владимир Строев, «Русская критика в 1835-м году»
  •  

В критике г-н Сенковский показал отсутствие всякого мнения, так что ни один из читателей не может сказать наверное, чтó более нравилось рецензенту и заняло его душу, чтó пришлось по его чувствам: в его рецензиях нет ни положительного, ни отрицательного вкуса, — вовсе никакого. То, что ему нравится сегодня, завтра делается предметом его насмешек. <…> Стало быть, у него рецензия не есть дело убеждения и чувства, а просто следствие расположения духа и обстоятельств. <…> он никогда не заботится о том, что говорит, и в следующей статье уже не помнит вовсе написанного в предыдущей.
В разборах и критиках г-н Сенковский тоже никогда не говорил о внутреннем характере разбираемого сочинения, не определял верными и точными чертами его достоинства. Критика его была или безусловная похвала, в которой рецензент от всей души тешился собственными фразами, или хула, в которой отзывалось какое-то странное ожесточение. Она состояла в мелочах, ограничивалась выпискою двух-трёх фраз и насмешкою. <…> Больше всего г-н Сенковский занимался разбором разного литературного сора, множеством всякого рода пустых книг; над ними шутил, трунил и показывал то остроумие, которое так нравится некоторым читателям. Наконец даже завязал целое дело о двух местоимениях: сей и оный, которые показались ему, неизвестно почему, неуместными в русском слоге[29]. Об этих местоимениях писаны им были целые трактаты, и статьи его, рассуждавшие о каком бы то ни было предмете, всегда оканчивались тем, что местоимения сей и оный совершенно неприличны. Это напомнило старый процесс Тредьяковского за букву ижицу и десятеричное i, который впоследствии ещё не так давно поддерживал один профессор. Книга, в которой г-н Сенковский встречал эти две частицы, была торжественно признаваема написанною дурным слогом.

  Николай Гоголь, «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году», март
  •  

Если вы не смеете в разговоре употреблять ваших уличных поговорок и прибауток, то что даёт вам право высказывать их печатно? Если ж вы думаете, что это можно, то говорите своим именем, не закрывайте своей совести татарскою кожею и не берите на себя титло барона, когда сбираетесь говорить, как говорят в конюшнях.[30][16]

  Василий Андросов, «Как пишут критику»
  •  

… не понимаю, как можно говорить не в шутку о некоторых произведениях отечественной литературы. Публика требует отчёта обо всём выходящем. Неужто журналисту надлежит наблюдать один и тот же тон в отношении ко всем книгам, им разбираемым? <…> Признаюсь, некоторые из весёлых разборов, попадающихся в «Библиотеке для чтения», тешат меня несказанно, и мне было бы очень жаль, если бы критик предпочёл хранить величественное молчание. — критика позиции Гоголя в «О движении журнальной литературы»

  Александр Пушкин, «Письмо к издателю», 23 апреля
  •  

Каковы его критики на книги? бывало Полевой ругался площадно́, но что он перед Сенковским? — Монастырка перед своднею…

  Денис Давыдов, письмо А. С. Пушкину 10 августа

Комментарии[править]

  1. А. Ф. Воейков так прокомментировал то, что рецензия состоит на 70% из цитат: «Если критический разбор новых сочинений <…> знаменитых писателей состоит в искусном высасывании из них мёда и перетаскивании оного в свой улей, то разбор «Истории Пугачёвского бунта» А. С. Пушкина написан умно, красно и прибыльно для издателей;..»[2][3].
  2. Ему приписывают приказ уничтожить остатки Александрийской библиотеки.
  3. 1 2 Н. А. Полевой написал Ф. В. Булгарину 2 апреля 1838.
  4. Реакция на статью Гоголя «Об Одиссее, переводимой Жуковским»[11].
  5. См., например, его рецензию на «Мазепу» Булгарина.
  6. Переводчиком «Вастолы» был Е. П. Люценко, имя которого было названо после выхода критических откликов на издание[13], но не было замечено современниками и позднейшими исследователями. Обвинения Пушкина в «уловке», неуважении к читателям были восприняты им очень болезненно и едва не явились поводом к случайной дуэли с С. С. Хлюстиным, процитировавшим в разговоре статью[14]. Пушкин также ответил заметкой[15][3].
  7. Возможно, имеются в виду рассуждения В. Белинского о юморе Гоголя в статье «О русской повести и повестях г. Гоголя («Арабески» и «Миргород»)»[12].
  8. Из «О некоем православном покойном мужичке и о сыне его, Емеле дурачке», 1833[18].
  9. Раздел «Журнальная всякая всячина» «Северной пчелы».
  10. Которую активно развивал Сенковский[4]:гл.III, 8.
  11. Он был ближайшим помощником Сенковского по редакции[3].
  12. После личной встречи.

Примечания[править]

  1. В. В. Виноградов. Язык Пушкина. — М.—Л.: Academia, 1935. — С. 348.
  2. Литературные прибавления к «Русскому инвалиду». — 1835. — № 55 (10 июля). — С. 438.
  3. 1 2 3 4 А. Ю. Балакин. Примечания к статьям «Библиотеки», историко-библиографическая справка о ней // Пушкин в прижизненной критике, 1834—1837. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2008. — С. 415, 423-6, 569-570.
  4. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 Каверин В. А. Барон Брамбеус. — 2-е изд. — М.: Наука, 1966.
  5. 1 2 3 Путешествия А. С. Норова // 1855. — Т. CXXIX, CXXXI — Отд. V.
  6. Кошелев В. А. Еще о поэтике парадокса: Барон Брамбеус как «Предтеча Достоевского» // Проблемы исторической поэтики. — 2019. — Т. 17. — № 3. — С. 58-59.
  7. Собрание сочинений Сенковского (Барона Брамбеуса). Т. 7. — СПб, 1859.
  8. 1 2 1837. — Т. XXI. — Отд. VI. — С. 8-9.
  9. Сенковский О. И. Собрание сочинений. Т. 8. — СПб., 1858. — С. 247.
  10. Г. М. Фридлендер. Примечания // Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в 30 т. Т. 1. — Л.: Наука, 1972. — С. 474.
  11. Письмо С. Шевырёва Н. Гоголю 29 октября 1846.
  12. 1 2 3 4 Л. И. Соболев. Сенковский о Гоголе // Литература. — 2002. — № 4.
  13. Без подписи. Мильтон // Живописное обозрение. — [1836]. — Т. 1. — Л. 37 (вышел 12-15 апреля). — С. 294.
  14. Модзалевский Б. Л. Пушкин и Ефим Петрович Люценко // Русская старина. — 1898. — № 4. — С. 73-88.
  15. Без подписи. Вастола, или Желания // Современник. — 1836. — Первый том (цензурное разрешение 31 марта). — С. 304 (раздел «Новые книги»).
  16. 1 2 3 4 А. Ю. Балакин, Е. В. Кардаш. Примечания // Пушкин в прижизненной критике, 1834—1837. — С. 450-3, 465-7.
  17. 1 2 3 4 Мордовченко Н. Лермонтов и русская критика 40-х годов // М. Ю. Лермонтов. Кн. I. — М.: Изд-во АН СССР, 1941. — С. 766, 780. — (Литературное наследство. Т. 43/44).
  18. Г. М. Фридлендер. Примечания // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. V. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1954. — С. 842.
  19. Эйхенбаум Б. М. Комментарии и варианты // Лермонтов М. Ю. Полное собрание сочинений в 5 т. Т. 3. — М.; Л.: Academia, 1935. — С. 585-6.
  20. 1 2 3 4 Н. Г. Чернышевский. Очерки гоголевского периода русской литературы (статья вторая) // Современник. — 1856. — Т. LV. — № 1 (цензурные разрешения 31 декабря и 5 января). — Отд. III. — С. 27-64.
  21. 1 2 1843. — Т. LVIII. — Отд. VI. — С. 9-10.
  22. [Белинский В. Г.] Сочинения Зенеиды Р-вой // Отечественные записки. — 1843. — № 11. — Отд. V. — С. 16.
  23. В. С. Спиридонов. Примечания // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. VIII. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1955. — С. 703.
  24. А. В. Дружинин. Собр. соч. Т. VI. — СПб., 1865. — С. 739.
  25. Сенковский О. И. Собрание сочинений. Т. 1. — СПб., 1858. — С. LXXXIV.
  26. 1839. — Т. XXXIII. — Отд. VI.
  27. 1 2 Ничто о ничём… // Телескоп. — 1836. — Ч. XXXI. — № 4 (март). — С. 630-664.
  28. В. В. В. // Сын отечества и Северный архив. — 1836. — Ч. CLXXV. — № 1. — С. 51-52.
  29. Резолюция на челобитную сего, оного, такового, коего, вышеупомянутого, вышереченного, нижеследующего, ибо, а потому, поелику, якобы и других причастных к оной челобитной, по делу об изгнании оных, без суда и следствия, из русского языка // 1835. — Т. VIII. — № 2. — Отд. VII. — С. 26-34.
  30. Московский наблюдатель. — 1836. — Ч. 6. — Апрель, кн. 1 (вышел 5 мая). — С. 490-1.