Цитаты о Джордже Байроне

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску

Здесь представлены цитаты других людей о личности, характере, мировоззрении, фактах жизни Джорджа Байрона (1789—1824), расположенные по хронологии его биографии, обобщения — после.

О личности и характере[править]

  •  

Для настоящих титанов, для бурных и волканических натур, подобных Гейне и Байрону, сахарное блаженство остаётся навсегда непонятным и недоступным. Эти люди могут быть до некоторой степени счастливы только тогда, когда они окунаются с головою в омут страстной и ожесточённой борьбы за идею. <…>
Зная пустоту и бесцветность своего времени, несчастные титаны воображения, удручённые потребностью любить, ищут себе предмета любви до конца своей жизни, мечутся, как угорелые, из угла в угол, перерывают весь мир существующих идей, стараются влюбить себя насильно и при этом смеются над своими бесплодными усилиями таким демоническим смехом, от которого у слушателей мороз пробегает по коже.

  Дмитрий Писарев, «Генрих Гейне», 1867
  •  

… те, кто понимает и любит Байрона, считают счастьем, что он умер на тридцать шестом году жизни, так как он превратился бы в реакционного буржуа, проживи он дольше…[1]

  Карл Маркс

1810-е[править]

  •  

Байрон часто выдумывает о себе небылицы исключительно с целью шокировать публику.[2]Чарлз К. Шарп, дневник, 1815

  Вальтер Скотт
  •  

Весной 1815 года <…> я сказал ему, что он наверняка изменит свои убеждения, если проживёт ещё несколько лет. Он насмешливо спросил: «Уж не из тех ли вы, кто пророчит, что я обращусь в методиста?» — «Нет, — ответил я, — ваше превращение не будет столь заурядным. Скорее, вы обратитесь к католической вере и, дабы искупить грехи, подвергнете себя небывало суровому наказанию. Вас может привлечь лишь та религия, которая оказывает сильное воздействие на воображение». Он мрачно усмехнулся и не стал спорить.
В политике он рьяно придерживался направления, получившего сейчас название «либерализм», но мне казалось, что в основе его образа мыслей лежало желание выставлять сильных мира сего в сатирическом виде (что было для него самым большим удовольствием), а не искренняя приверженность политическим принципам <…>. Он, несомненно, гордился своим положением в обществе и древностью своего рода и в этом отношении был аристократом — в той мере, которую диктуют здравый смысл и хорошее воспитание.[2]

 

It was in the spring of 1815, <…> I saying to him, that I really thought, that if he lived a few years he would alter his sentiments. He answered, rather sharply, ‘I suppose you are one of those who prophesy I will turn Methodist.’ I replied, ‘No—I don’t expect your conversion to be of such an ordinary kind. I would rather look to see you retreat upon the Catholic faith, and distinguish yourself by the austerity of your penances. The species of religion to which you must, or may, one day attach yourself must exercise a strong power on the imagination.’ He smiled gravely, and seemed to allow I might be right.
On politics, he used sometimes to express a high strain of what is now called Liberalism; but it appeared to me that the pleasure it afforded him as a vehicle of displaying his wit and satire against individuals in office was at the bottom of this habit of thinking, rather than any real conviction of the political principles <…>. He was certainly proud of his rank and ancient family, and, in that respect, as much an aristocrat as was consistent with good sense and good breeding.[3]

  — Вальтер Скотт, воспоминания
  •  

Лорд Байрон — чрезвычайно интересный человек; как жаль поэтому, что он — раб самых низких и грубых предрассудков, да к тому же шальной, как ветер.

 

Lord Byron is an exceedingly interesting person, and as such is it not to be regretted that he is a slave to the vilest and most vulgar prejudices, and as mad as the wind.

  Перси Шелли, письмо Т. Л. Пикоку 17 июля 1816

1820-е[править]

  •  

… остроумие и поэзия у него столь ярки, что в их блеске теряется всё, что есть в его натуре тёмного. Они даже противоречат ему, ибо доказывают, что сила и красота человеческой природы способны победить всё, что по видимости с ними несовместимо.

 

… the general system of his character, the wit and poetry which surround hide with their light the darkness of the thing itself. They contradict it even; they prove that the strength and beauty of human nature can survive and conquer all that appears most inconsistent with it.

  — Перси Шелли, письмо М. Хант 29 октября 1820
  •  

У лорда Байрона <…> много благородных и возвышенных достоинств, но следовало бы вырезать раковую опухоль аристократизма; видит бог, что-то следовало бы вырезать в каждом из нас, — кроме Вас, пожалуй!

 

Lord Byron <…> has many generous and exalted qualities, but the canker of aristocracy wants to be cut out — and something, God knows, wants to be cut out of us all — except perhaps you!

  — Перси Шелли, письмо Ли Ханту 26 августа 1821
  •  

Дело у него так и не шло дальше планов, сборов, намерений, пожеланий, забытых ещё до того, как приступили к первым приготовлениям. Затем шли сожаления, что ничего не получается, и вновь воцарялось бездействие; кто всерьёз ни к чему не готов[2], находит себе оправдание… — характер до отъезда в Грецию

 

He exhausted himself in planning, projecting, beginning, wishing, intending, postponing, regretting, and doing nothing; the unready are fertile in excuses…[4]

  Эдвард Трелони, «Воспоминания о последних днях Шелли и Байрона»
  •  

Сердце Байрона менее всего можно назвать бесчувственным, душе его ведомы страсти тонкие и благородные, однако воображение столь стремительно в нём воспламеняется и рисует до того ослепительные картины, что в лучах этого непереносимого огня меркнут будничные реальности жизни, внушающие ему лишь разочарование и отвращение, которое заставляет умолкнуть иные, не столь бурно развившиеся начала характера.[2]

 

Byron's heart is by no means an insensible one; it is capable of gentle and fond affection: but his imagination is so excitable, and it draws such overcharged pictures, that the dull realities of life fade before its dazzling light, and disappoint and disenchant him, silencing the less powerful feelings of the heart.[5]

  Маргарита Блессингтон, дневник, 3 мая 1823
  •  

Байрон-человек отличался от Байрона-поэта, как плоть от души. В нём жили две природы — земная и небесная. <…>
Но и ограничиваясь лишь земной его природой Байрон, каким он был в Англии и в Женеве, и Байрон итальянский или, по крайней мере, пизанский представляли собой два совершенно различных лица. В Пизе он даже говорил так, словно вслух сочинял письмо: сплошь ирония да каламбуры. Шелли не раз сравнивал его с Вольтером, находя в том величайший ему комплимент, ибо если и был писатель, которым Байрон безмерно восхищался, так это автор «Кандида». <…> [но Байрон] никогда не глумился над религией. <…>
Шелли часто жаловался, что просто невозможно заставить Байрона твёрдо придерживаться какой-то одной темы. Он был вроде блуждающего огня легко перепархивал с предмета на предмет, все их на миг озаряя обманчиво ярким светом, но, по сути, ни во что не вникая с должной глубиной. Что-то чудесное было в его манере держаться, в голосе, улыбке какое-то особенное очарование; но уходя, я всякий раз поражался тому, как мало вынес из общения с ним мыслей, достойных внимания; к тому же Байрон обожал мистификации, и никогда нельзя было пребывать в уверенности, что он рассуждает серьёзно. В точности как у философов-греков подразумевается больше, чем говорится. Его не смущали материи грубые, неделикатные, те, от которых Шелли приходил в ужас, нередко испытывая едва скрытое отвращение.[2]

 

Byron the man and Byron the poet were as different as mind and matter. He possessed two natures—the human and the divine. <…>
But speaking of Byron in his human capacity. The Byron of England and Geneva, and the Byron of Italy, or at least Pisa, were widely different persons. His talk was, at that time, a dilution of his letters, full of persiflage and calembourg. Shelley used to compare him to Voltaire, to whom he would have thought it the greatest compliment to be compared; for if there was any one writer whom he admired more than another, it was the author of Candide. <…> he never scoffed at religion. <…>
Shelley frequently lamented that it was almost impossible to keep Byron to any one given point. He flew about from subject to subject like a will-o’-the-wisp, touching them with a false fire, without throwing any real or steady light on any. There was something enchanting in his manner, his voice, his smile—a fascination in them; but on leaving him, I have often marvelled that I gained so little from him worth carrying away; whilst every word of Shelley’s was almost oracular; his reasoning subtle and profound; his opinions, whatever they were, sincere and undisguised; whilst with Byron, such was his love of mystification, it was impossible to know when he was in earnest. As in the writings of the Greek philosophers, there was always an undercurrent. He dealt, too, in the gross and indelicate, of which Shelley had an utter abhorrence, and often left him with ill-disguised disgust.[6]

  Томас Медвин, «Жизнь Перси Биши Шелли»
  •  

Удивляет, сколь мало дорожил он славой, которую уже принесли ему бессмертные литературные свершения; он, похоже, верил, что намного более скромные его подвиги в Греции, какими бы они ни оказались, сохранят в веках его имя надёжнее, хотя о них будут помнить только по той причине, что принадлежат они человеку, отмеченному печатью великого поэтического дарования.
Живое и пламенное воображение превращало будничные занятия, которым он предавался, в события необычайные и обладающие огромной важностью для последующей его судьбы; причудливая и мрачная фантазия побуждала его выводить из самых простых вещей унылые, безотрадные умозаключения, какие обычному человеку и в голову бы не пришли; впадая в такого рода настроения, а надо заметить, ему был присущ поразительный дар изводить себя, он тут же подыскивал повод для того, чтобы приняться за горестные сетования, касающиеся его участи, которая представала ужасающе несчастливой, а также свойственной всему человечеству злобы. Это настроение у него стало чем-то вроде второй натуры, и осмелюсь сказать, для него не было худшей горести, нежели лишиться причин, чтобы упрекать весь мир в своих истинных или измышлённых невзгодах.
Лорд Байрон был исключительно высокого мнения о свойственной ему независимости суждений и поступков, однако, если можно так выразиться, он был и пленником этой свободы, так часто ставившей его в положение весьма неловкое, ибо, выказывая свой вольный нрав, он вынужден был раз за разом высказываться или действовать таким образом, что по размышлении начинал сам же об этом сожалеть от всей души, удостоверяясь в собственной ошибке. Кроме того, он легко поддавался влиянию, в особенности со стороны тех, кто умел воспользоваться его податливостью незаметно и тактично, создавая видимость, будто он сам принимает решение, которому другие подчиняются, тогда как на самом деле всё обстояло как раз наоборот. Скажи ему кто-нибудь об этом, и он пришёл бы в негодование и, полагаю, в будущем просто не допустил бы, чтобы личность, способная к столь каверзным действиям, находилась в его окружении. Не раз в беседе он излагал своё намерение, на случай, если услуги его окажутся Греции бесполезными, предпринять всё необходимое с целью покупки острова где-нибудь в южных морях, куда, посетив по пути Англию, он мог бы удалиться до конца своих дней[2]

 

It is strange how little value he appeared to put on that fame which was already acquired by his immortal literary performances; he seemed to anticipate more lasting renown from some insignificant achievement in Greece, which could only derive any importance from his being an actor in it, than from any brilliant emanation of his genius.
His vivid and ardent imagination was wont to convert those every day occurrences that related to himself into extraordinary events, which were to exercise an influence on his future destinies; distorted conceptions arose to his morbid fancy, from which he extracted gloomy and desponding inferences, which no ordinary man would ever have contemplated in idea; when in a fitful mood, as he was a most ingenious self-tormentor, they furnished him with materials to vomit forth bitter imprecations against his own supposed unhappy fate, and the villany of mankind. This miserable feeling appeared to be with him quite a second nature, and, I venture to say, no greater calamity could have befallen him than suddenly to find himself without a grievance, real or ideal, of which he could complain.
Lord Byron set great store by his independence in mind and action, but he was, however, if I may use such a term, the slave of that liberty on which he piqued himself so highly, as in support of it he was almost continually doing or saying something, that, on calm reflection, was the cause of sincere regret, and bitterly lamented, on discovering that he had been in error. He was also easily influenced and led by those who had the tact to use their sway mildly, and allow him to suppose that he governed them, whilst the reverse was the fact; but had any one suggested this to him, or even hinted it, he would have been frantic at the idea, and perhaps never after endured the presence of the party supposed to exercise the obnoxious dominion. He sometimes on the passage expressed his intention, should his services prove of no avail to Greece, of endeavouring to obtain by purchase, or otherwise, some small island in the South Sea, to which, after visiting England, he might retire for the remainder of his life…[7]

  — Джеймс Хэмилтон Браун[К 1], «Путешествие из Ливорно на Кефалонию с Лордом Байроном[К 2]»
  •  

… за день он преображался по нескольку раз, словно в разные часы мы видели перед собой в его лице четырёх и даже более людей, каждый из которых наделён решительно несовместными свойствами; от природы присущая ему импульсивность побуждала в каждой метаморфозе доходить до возможных пределов. Он становился то безмерно угрюм, то безудержно весел; глубокая меланхолия сменялась самой непринужденной шаловливостью; вслед царственной щедрости являлась прижимистость скряги; он умел быть и бесконечно жизнерадостным, и мизантропичным беспредельно, представал воплощением мудрости или сущим дитя, демонстрировал высочайший полёт утончённой мысли, но тут же впадал в фривольность, а то и пошлость, казался самым очаровательным из людей, чтобы затем ошеломить вспышкой крайнего раздражения. В написанном им отпечаток этого характера, и Чайльд-Гарольд очень точно говорит о нём, каким он был с утра, но Дон Жуан — столь же верно о том, каким становился к полудню.[2]

 

… at different hours of the day he metamorphosed himself into four or more individuals, each possessed of the most opposite qualities; for, in every change, his natural impetuosity made him fly into the furthermost extremes. In the course of the day he might become the most morose, and the most gay; the most melancholy, and the most frolicsome; the most generous, and the most penurious; the most benevolent, and the most misanthropic; the most rational, and the most childish; the most sublime and elevated in thought, and the most frivolous or trivial; the most gentle being in existence, and the most irascible. His works bear the stamp of his character, and Childe Harold is no less a faithful picture of him at one part of the day, than Don Juan is at another.[8][5]

  Джулиус Миллинген, 8 декабря 1823
  •  

Долгая беседа [с Медвином] о лорде Байроне. <…> Если настроен писать, усаживается за стол в любое время суток, а если он в это время не один, пишет, не прерывая разговора; к уединению, к замкнутости не имеет склонностей. <…> Обедая в одиночестве, почти не пьёт вина, а если собралось общество перестаёт себя сдерживать. <…> Не выносит незнакомцев, жаждущих его увидеть, говорит, что от него ждут чего-нибудь исключительного, а он самый обычный человек, по крайней мере, в том, что касается разговоров.[2]

 

Long talk about Lord Byron <…> — when in writing mood writes at any time — if persons are present he often writes and talks — does not seclude and deny himself <…> — when he dines by himself is very abstemious as to wine — when he has company he drinks freely <…> — does not like to meet strangers who are desirous to see him — says they expect great things, and he is but a common man in conversation.[5]

  Вашингтон Ирвинг, дневник, 1 февраля 1824
  •  

Он был натурой тонко чувствующей, но никогда не позволял, чтобы эта чувствительность поставила его в нелепое положение.[2]

 

He was full of sensibility, but he did not suffer his feelings to betray him into absurdities.[9]

  Джон Хобхаус, дневник, 16 мая 1824
  •  

Ему везде было тесно; несмотря на беспредельную личную свободу, он чувствовал себя угнетённым, мир казался ему тюрьмой. Его бегство в Грецию не было добровольно принятым решением — на это подвиг его разлад со всем миром.[10]

  Иоганн Гёте, слова И. Эккерману 24 февраля 1825 («Разговоры с Гёте в последние годы его жизни, 1823—32»)
  •  

Пусть англичане думают о Байроне всё, что им угодно, но нет у них другого поэта, который мог бы сравниться с ним. Он ни на кого не похож и во многом разительно превосходит всех остальных.

  — Иоганн Гёте, то же 26 марта 1826
  •  

Англичане могут как им угодно относиться к Байрону, но несомненно то, что у них нет другого поэта, которого можно было бы с ним сравнить. Он не похож на всех остальных и почти во всём выше их.

  — Иоганн Гёте, то же 5 июля 1827
  •  

В обычные, повседневные минуты жизни лорд Байрон считал себя вельможей; это была броня, в которую облекалась эта тонкая и глубоко чувствительная к оскорблениям душа, защищаясь от бесконечной грубости черни. <…> Надо признать, что в Англии чернь, обладая сплином по праву рождения, более жестока, чем где бы то ни было.[2]

  Стендаль, «Воспоминания о лорде Байроне», 24 августа 1829

1830-е[править]

  •  

… по собственному мнению Байрона, характер, подобный его собственному, то есгь сочетающий такое множество противоречивых начал, совершенно не поддаётся пониманию. По размышлении, однако, нетрудно заметить, что само это многообразие, которое столь трудно запечатлеть, ибо оно «непрерывно меняется», сами нити, из которых соткана ткань характера, и составляют ключ к их хитросплетениям. Именно они помогают увидеть истоки его удивительной мощи и ошеломляющего безрассудства, которые более всего привлекают и отталкивают и в жизни его, и в гении. Множество сил, почти безграничных, и гордость, не менее многоликая в проявлении их, впечатлительность и импульсивность, поразительные даже для гения, безоглядное потакание им, которое диктовалось привычками и темпераментом, — вот главнейшие источники невероятного сцепления событий, составивших его жизнь, высот, достигнутых его гением, чего бы он ни коснулся, и всех причуд, какие только могли проистекать из необузданности чувств и всеподчиняющего своеволия.
<…> не было такого страшного преступления, в котором он не обвинил бы себя, единственно с целью поразить собеседника до глубины души, потрясти его воображение. Иногда мне кажется, что загадочная причина, побудившая его жену расстаться с ним (ведь она и её адвокаты окружили это глубокой тайной), была следствием подобного рода выдумки, <…> воспринятой не понимавшей его собеседницей совершенно серьёзно.[3][2]

  Томас Мур, «Заметки о жизни лорда Байрона»
  •  

Его сердце было окружено сплошною стеною твёрдых и острых колючек, чтобы его не глодала скотина.[11]

 

Weiche Herzen wie das seine schützt die Natur oft durch ein Dornengeflechte von Spott und Tadel, damit das Vieh nicht daran nage.

  Людвиг Бёрне, 47-е «Письмо из Парижа», 31 марта 1831

Биографические[править]

  •  

Я думаю об утре Вашей славы,
Об утре Ваших дней,
Когда очнулись демоном от сна Вы
И богом для людей.

Я думаю о том, как Ваши брови
Сошлись над факелами Ваших глаз,
О том, как лава древней крови
По Вашим жилам разлилась.

  Марина Цветаева, «Байрону», 1913
  •  

В то время лорд Байрон, несомненно, охладел уже к [леди Лэм.] <…> в течение вечера [на балу 7 июля 1813 г.] она неоднократно пыталась привлечь к себе внимание лорда Байрона, но он избегал её. Разумеется, никакого кинжала у неё в ридикюле не было, она не Бёрк, и дом леди Хискот — не палата общин[К 3]. Она не готовила сцены заранее. Просто, почувствовав себя униженной и не в силах снести его презрения, она схватила первое попавшееся под руку оружие (одни говорят — ножницы, другие, жаждущие большего скандала, — разбитую вазочку для желе) и попыталась проткнуть себе вену на шее[К 4] к ужасу матрон и трепетному восторгу барышень <…>. Лорд Байрон находился в тот момент в соседней комнате и разговаривал с графом К. Когда к ним подошёл лорд П. с искажённым от ужаса лицом и рассказал о случившемся, жестокосердный поэт, вместо того чтобы ужаснуться и потребовать нюхательной соли, нахмурился и презрительно обронил: «Всё только лицедейство».[2]

 

Lord Byron unquestionably at that time cared little for her. <…> in the course of the evening she had made several attempts to fasten on his Lordship, and was shunned: certain it is, she had not, like Burke in the House of Commons, premeditatedly brought a dagger in her reticule, on purpose for the scene; but, seeing herself an object of scorn, she seized the first weapon she could find—some said a pair of scissors—others, more scandalously, broken jelly-glass, and attempted an incision of the jugular, to the consternation of all the dowagers, and the pathetic admiration of every Miss <…>. Lord Byron at the time was in another room, talking with Prince K—, when Lord P— came, with a face full of consternation, and told them what had happened. The cruel poet, instead of being agitated by the tidings, or standing in the smallest degree in need of a smelling-bottle, knitted his scowl, and said, with a contemptuous indifference, “It is only a trick.”[12][5]

  Джон Голт, «Жизнь лорда Байрона»
  •  

Уэддерберн Уэбстер <…> рассказал мне, мне, как однажды отправился с Байроном на прогулку в его vis-à-vis, причём на сидении рядом с Байроном лежали заряженные пистолеты. Весь путь Б. молчал, сохраняя на лице свирепое выражение. «Дорогой Б., — не выдержал в конце концов У., — скажите, ради бога, о чём вы думаете? Собираетесь застрелить кого-нибудь? Или замышляете что-то другое в этом духе?» Б. ответил, что всегда держит при себе оружие, поскольку рано или поздно его попытаются убить (такое у него было предчувствие), и что думает он как раз об этом.[2]

 

… Wedderburn Webster <…> told me that, one day, travelling from Newstead to town with Lord Byron in his vis-a-vis, the latter kept his pistols beside him, and continued silent for hours, with the most ferocious expression possible on his countenance. "For God's sake, my dear B. (said W— at last) what are you thinking of? Are you about to commit murder; or what other dreadful thing are you meditating?" To which B. answered, that he always had a sort of presentiment that his own life would be attacked some time or other; and that this was the reason of his always going armed, as it was also the subject of his thoughts at that moment.[13][5]

  — Томас Мур, дневник, 19 октября 1813
  •  

… современные итальянцы <…> представляют самое низкое, гнусное и отвратительное <…> зрелище, какое доступно человеческому воображению. <…> Наш бедный друг лорд Байрон совершенно опустился, живя среди этих людей; и, право, ведёт себя недостойно.

  — Перси Шелли, письмо Ли Ханту 20 декабря 1818
  •  

Вот как проходит у нас день <…> — лорд Байрон встаёт в два — завтракает — мы беседуем, читаем и т. п. до шести, затем верховая прогулка, обед в восемь, а после обеда мы беседуем до четырёх или пяти часов утра. <…> Лорд Байрон во всех отношениях переменился к лучшему — это касается и таланта, и характера, и нравственности, и здоровья, и счастья. Связь с мадам Гвиччиоли оказалась для него неоценимым благом. — Он живёт в роскоши, но не превышая своих доходов, которые составляют сейчас около 4000 фунтов в год; из них 1000 он тратит на благотворительность. У него были дурные страсти, но он их, видимо, победил и становится, тем, чем должен быть, — добродетельным человеком. О его интересе к итальянским политическим делам и его участии в них нельзя писать, но они тебя восхитили бы и удивили. <…>
Лорд Байрон и я большие приятели, и, будь я совершенным бедняком или будь я писателем, не могущим претендовать на большую славу, чем моя, или будь эта слава незаслуженно громкой, мы были бы приятелями во всём, и я, не колеблясь, просил бы его о любом одолжении. Но сейчас это не так. — Между двумя людьми в нашем положении гнездится демон недоверия и гордости, отравляя наш союз и мешая свободно общаться. <…> Полагаю, что вина тут не моя; этого не может быть, ибо я — слабейший из двоих.

  — Перси Шелли, письмо Мэри Шелли 10 августа 1821
  •  

Хотя лорд Байрон сам обрёк себя на изгнание из Англии, было ясно, что до конца дней своих лишь в Англии видел он не только родное поприще своей литературной славы, но и трибунал, на суд которого он отдавал все свои мысли, чувства, достоинства и слабости <…>. Постоянно занимать собой умы английской публики <…> — к этому, днём и ночью, неизменно стремилась его честолюбивая душа;..[14]

  — Томас Мур, декабрь 1830
  •  

Шелли вовлёк его в пантеистические настроения, передал ему в беседах великие сокровища своей огромной начитанности, и своей кристальной чистотой не раз дал Байрону возможность видеть незаурядное психологическое зрелище.

  Константин Бальмонт, примечание к «Сонету к Байрону» П. Б. Шелли, 1903
  •  

В бурных порывах всех чувств молодых
Всегда вольнолюбье дышало,
И острое пламя страстей роковых
В душе горделивой пылало.
Встревожен дух юный; без горя печаль
За призраком тайным влечёт его вдаль —
И волны под ним зашумели!
Он арфу хватает дрожащей рукой,
Он жмёт её к сердцу с угрюмой тоской, —
Таинственно струны звенели.

Скитался он долго в восточных краях
И чудную славил природу;
Под радостным небом в душистых лесах
Он пел угнетенным свободу;
Страданий любви исступленной певец,
Он высказал сердцу все тайны сердец,
Все буйных страстей упоенья;
То радугой блещет, то в мраке ночном
Сзывает он тени волшебным жезлом <…>.

С полночной луною беседует он,
Минувшее горестно будит;
Желаньем взволнован, тоской угнетён,
Клянет, и прощает, и любит.
«Безумцы искали меня погубить,
Все мысли, все чувства мои очернить;
Надежду, любовь отравили,
И ту, кто была мне небесной мечтой,
И радостью сердца, и жизни душой, —
Неправдой со мной разлучили. <…>

Но брань за свободу, за веру, за честь
В Элладе его пламенеет,
И слава воскресла, и вспыхнула месть, —
Кровавое зарево рдеет.
Он первый на звуки свободных мечей
С казною, и ратью, и арфой своей
Летит довершать избавленье;
Он там, он поддержит в борьбе роковой
Великое дело великой душой —
Святое Эллады спасенье.[15]

  Иван Козлов, «Бейрон», май—июль 1824
  •  

Байрон был блестящего происхождения и богат; ему доступны были все почести, полный успех в свете, но всё это он бросил под ноги и попирал с презрением, потому что всё это было «грех его жизни».

  Евгений Лопушинский, «Эдгар Поэ (Американский поэт)», 1861
  •  

Байрон гораздо более сложная фигура; романист поостерёгся бы измыслить жизнь, столь богатую происшествиями, как жизнь Байрона. Тем не менее и в ней должна таиться внутренняя цельность, которую и следовало бы раскрыть.

  Андре Моруа, «О биографии как художественном произведении», 1928

О смерти[править]

  •  

… от дальних стран полдневных,
Где возвышался Фебов храм,
Весь в пламени, средь вихрей гневных,
По мрачным, тяжким облакам
Шагает призрак исполина; —
Под ним сверкает вод равнина! <…>

Всех, всех воскресших вижу вас,
Героев, им воспетых, — тени!
Зловещий Дант, страдалец Тасс
Исходят из подземной сени;
Гяур воздвигся, встал Манфред:
Их озаряет грозный свет. <…>

Почтит дальнейшее потомство!
Беги! умолкни вероломство!
Его бессмертью обрекла —
Душой блестящей пораженна, —
Не ты, Британия, — вселенна!

Бард, живописец смелых душ,
Гремящий, радостный, нетленный,
Вовек пари — великий муж,
Там над Элладой обновленной!
Тиртей, союзник и покров
Свободой дышущих полков!
Ты взвесил ужас и страданья,
Ты погружался в глубь сердец
И средь волнений и терзанья
Рукой отважной взял венец,
Завидный, светлый, но кровавый,
Венец страдальчества и славы!

И се!.. из лона облаков
Твои божественные братья,
Певцы, наставники веков
Тебя зовут в свои объятья! <…>

Рыдай, несчастный Альбион! <…>

Увы! ударит час судьбы!
Веков потоком поглощенный
Исчезнет твой народ надменный,
Или пришельцевы стопы
Лобзать, окован рабством, будет:
Но Байрона не позабудет.

Тебя гнетущий властелин;
Он на тебя перстом укажет;
Друзьям, главой поникнув, скажет:
«Ужель родиться исполин
Мог в сей земле, судьбой забвенной?»

  Вильгельм Кюхельбекер, «Смерть Байрона», апрель 1824[К 5]
  •  

Другой от нас умчался гений,
Другой властитель наших дум.

Исчез, оплаканный свободой,
Оставя миру свой венец.
Шуми, взволнуйся непогодой:
Он был, о море, твой певец.

Твой образ был на нём означен,
Он духом создан был твоим:
Как ты, могущ, глубок и мрачен,
Как ты, ничем неукротим.[15]

  Александр Пушкин, «К морю», 1824 (после апреля)
  •  

Хор
Орёл! Какой Перун враждебной
Полёт твой смелый прекратил?
Чей голос силою волшебной
Тебя созвал во тьму могил?
О Эвр! вей вестию печальной!
Реви уныло, бурный вал!
Пусть Альбиона берег дальной,
Трепеща, слышит, что он пал.

Стекайтесь, племена Эллады,
Сыны свободы и побед!
Пусть вместо лавров и награды
Над гробом грянет наш обет:
Сражаться с пламенной душою
За счастье Греции, за месть,
И в жертву падшему герою
Луну поблекшую принесть![15]

  Дмитрий Веневитинов, «Смерть Байрона», 1825

О восприятии обществом[править]

  •  

Вы ощущали в себе довольно сил, чтобы взлететь выше стрел [критиков]; орёл вскоре исчез в поднебесье, которое его взрастило, а глаза стрелявших не выдержали сияния.

 

You felt the strength to soar beyond the arrows; the eagle was soon lost in the light in which it was nourished, and the eyes of the aimers were blinded.

  — Перси Шелли, письмо Байрону 4 мая 1821
  • см. письмо Шелли Т. Гвиччиоли 9 августа 1821
  •  

… вспомнить, что о нём говорилось в Англии перед тем, как он в последний раз её покинул. Мне думается, он всё же не совсем понимает, какая зависть, какая неприязнь к нему двигали людьми, воспользовавшимися разрывом с леди Байрон в качестве предлога для бесконечных унижений, с какими они на него обрушились; храня неколебимое молчание относительно причин случившегося, леди Байрон лишь способствовала этой кампании. Байрон полагает, что оскорбления, коим он тогда подвергался — плод ложных моральных понятий, принятых в английском обществе, обличавшем его, не позаботясь о доказательствах, и вторгавшемся в домашние раздоры, которые не должны были обсуждаться даже близкими друзьями. Однако истинную причину следовало искать в той зависти, какую возбуждал его талант и тем более успех, этому гению сопутствовавший. В свете известны были примеры подобных же разрывов, когда никто не очернял ни супруга, ни супругу;..[2]

 

… the treatment he experienced in England previous to his last departure from it. But I think he does not sufficiently make allowance for the envy and jealousy which prompted people to seize on his separation from Lady Byron as a pretext for attacking him with a thousand slanders, to which her unbroken silence on the cause of their separation lent but too much colour. Byron attributes the insults he received to a false system of morality in England, which condemned him without proof, and intruded itself into a domestic disagreement in which not even friends are deemed authorized to interfere; instead of ascribing them to what is much more likely to be the true cause, an envenomed jealousy of his genius, and the success with which its fruits have been crowned. Other separations in high life have taken place, without either husband or wife being exposed to persecution;..[5]

  — Маргарита Блессингтон, дневник, 16 мая 1823
  •  

Лорд Байрон увлёкся, как ребёнок, обрушившись на высшее английское общество, всемогущую, неумолимую, страшную в своей мести аристократию, которая <…> не может, не губя самое себя, позволить смеяться над собой одному из своих сыновей.[2]

  — Стендаль, «Воспоминания о лорде Байроне»
  •  

… очень распространённая в европейском обществе склонность изображать Байрона человеком чудесным и таинственным как в поэзии, так и в жизни. Многочисленные россказни об его романических похождениях и удивительных приключениях в местах, где он на самом деле никогда не бывал, и с лицами, никогда не существовавшими, без сомнения, в значительной мере способствовали распространению о нём подобных преувеличенных и ложных мнений;..[16]

 

… disposition so prevalent throughout Europe, to picture Byron as a man of marvels and mysteries, as well in his life as his poetry. To these exaggerated, or wholly false notions of him, the numerous fictions palmed upon the world of his romantic tours and wonderful adventures, in places he never saw, and with persons that never existed, have, no doubt, considerably contributed;..

  — Томас Мур, «Заметки о жизни лорда Байрона»
  •  

В обширном классе молодых людей, почти исключительно читающих произведения фантазии, популярность лорда Байрона была неограниченна. <…>
Эта аффектация уже прошла; ещё несколько лет и уничтожатся последние остатки той магической силы, которая соединялась некогда с именем Байрона. <…> Мы почти не сомневаемся, что стихотворения его подвергнутся строгому разбору, что многое, возбуждавшее удивление его современников, будет отвергнуто, как ничего не стоящее. Но мы не сомневаемся также и в том, что <…> всё-таки останется многое, что может погибнуть только вместе с английским языком.

  Томас Маколей, «Жизнь лорда Байрона, Мура», июль 1831
  •  

… раньше, чем какие-либо факты из его домашней жизни получили известность, его повсюду уже ославили негодяем за то, что он разъехался с женой. Он был чрезвычайно впечатлителен; он был поражён одновременно тысячью стрел, пущенных с таким коварством и искусною злобою, что из всех, на него нападавших, ни один не знал действительной подкладки всей этой истории.[16]

 

… ere any fact but the one undisguised and tangible one was, or could be known, held up every where, and by every art of malice, as the most infamous of men,—because he had parted from his wife. He was exquisitely sensitive: he was wounded at once by a thousand arrows; and all this with the most perfect and indignant knowledge, that of all who were assailing him not one knew any thing of the real merits of the case.[17]

  Джон Г. Локкарт
  •  

О чиновнике не смеют сказать того в свете, что говорили о Лорде Бейроне, а во всём говоренном было ровно девять десятых лжи и выдумок.

  Фаддей Булгарин, «Русский писатель», январь 1836
  •  

Чтоб разгадать загадку мрачной поэзии такого необъятно колоссального поэта, как Байрон, должно сперва разгадать тайну эпохи, им выраженной, а для этого должно факелом философии осветить исторический лабиринт событий, по которому шло человечество к своему великому назначению — быть олицетворением вечного разума, и должно определить философски градус широты и долготы того места пути, на котором застал поэт человечество в его историческом движении. Без того все ссылки на события, весь анализ нравов и отношений общества к поэту и поэта к обществу и к самому себе ровно ничего не объяснят.

  Виссарион Белинский, «Сочинения Державина», январь 1843
  •  

[Состояние философии служит показателем того, что совершается в других сферах английской жизни]: в законодательстве Хаос; в устройстве правительственном — противоречия; в домашней жизни лицемерие <…>.
Что доныне спасало Англию от конечного разрушения — это поэзия, которая в лице Байрона была вечным упрёком Английской Бухгалтерии;..

  — Владимир Одоевский, «Англомания», после 1858
  •  

Такая личность, которая на всяком шагу рвёт установившийся порядок, <…> и подчёркивает, что она ни на кого не похожа и ни с кем не хочет считаться, — опасный для «общественных устоев» и традиций отщепенец, совершенно нестерпимый на таком общественном фоне, как английский <…>.
Английское общество само создавало из Байрона крупного революционера мысли и политики.
Если бы английское общество сделало какие-нибудь шаги, чтобы как-то приласкать Байрона, примириться с ним, может быть, он остановился бы на каком-нибудь промежуточном звене, но нет: оно его оскорбляло, <…> его естественные молодые порывы превращало в басни о его необыкновенной порочности, преступности. А он замыкался в себя, в свою гордыню и не только не оправдывался, наоборот, был даже готов сказать, что всё это правда. И чем больше его обвиняли в отщепенстве и сатанизме и т. д., тем больше он приобретал черты, иногда граничащие с вызывающей позой, со стремлением к внешнему эффектничанию, дразнившему «общество».

  Анатолий Луначарский, «История западноевропейской литературы в её важнейших моментах» (11-я лекция), 1924
  •  

Ещё в 1817–1818 гг. Вяземский, Ламартин и Альфред де Виньи знакомились с le grand Byron <…> по отрывкам из его поэм в анонимных французских переложениях Женевской Универсальной библиотеки. <…> Переводчик Amédée Pichot, <…> начиная с восьмого тома, остался в творческом одиночестве — и своей прозой завоевал Россию.
<…> это огромный и бездарный труд…

  Владимир Набоков, «Заметки переводчика», 1957
  •  

Конфликт Байрона с «миром» трактовался передовыми умами России (Белинским, Герценом, Добролюбовым) как конфликт общественный по своей природе. Буржуазная литературная критика в Англии, напротив, тотчас же после выхода книги Мура[3] постаралась истолковать этот конфликт, <…> как частный, индивидуальный, чисто психологический или даже психопатологический казус. Именно в таком духе была выдержана критическая статья Маколея о книге Мура, <…> надолго предопределившая основные тенденции истолкования биографии Байрона <…> в английском литературоведении и литературной критике.
<…> большинство позднейших биографов Байрона в Англии с высокомерным пренебрежением относились к многообразнейшим проявлениям творческих исканий и раздумий Байрона, запечатлённым в его дневниках и письмах. Их, в сущности, не занимало ни его становление как поэта, ни его деятельность как политического борца. В дневниках и письмах, <…> и в самой его поэзии — они искали прежде всего свидетельств его ипохондрии, развращённости или болезненно-неуживчивого темперамента.
<…> так называемая «теория инцеста»[К 6] многократно повторялась <…>.
Распространение фрейдистских теорий в буржуазном литературоведении Западной Европы и Америки способствовало усилению внимания к этой стороне биографии Байрона. Было предпринято немало «наукообразных» попыток доказать с позиций фрейдизма, что не только крушение семейной жизни поэта, но и весь непокорный, бунтарский дух его поэтического творчества и даже само его участие в национально-освободительном движении народов были обусловлены, в конечном счёте, якобы всё тем же патологическим подсознательным эротическим импульсом.[18]

  — Анна Елистратова
  •  

Теперь каждая строка романтиков комментируется английскими литературоведами на сотни ладов, тома исследований громоздятся друг на друга, то ли подпирая пьедестал памятника поэту, то ли наваливаясь дополнительным грузом на его могильную плиту. <…> Счета за стирку, что приносили Байрону из прачечной, подвергаются ныне анализу у новейших исследователей, вооружённых модернизированными средствами «пристального чтения», однако, перебирая грязное бельё поэта, нельзя переходить затем к его стихам, не замечая при этом разницы материй.[19]

  Дмитрий Урнов, «Живое пламя слов»

Комментарии[править]

  1. Уполномоченный лондонского Греческого комитета, созданного в 1822 году[2].
  2. В июле 1823[2].
  3. Заняв непримиримо жёсткую позицию по отношению к Французской революции, Бёрк в палате общин требовал самых решительных мер против якобинства, при этом потрясая кинжалом[2].
  4. Сцена разыгралась из-за того, что Байрон запретил ей принимать приглашения на вальс[2].
  5. Самый ранний написанный и напечатанный русский поэтический отклик на смерть Байрона[2].
  6. С единокровной сестрой Августой.

Примечания[править]

  1. Э. Эвелинг и Э. Маркс-Эвелинг. Шелли как социалист (часть первая, 1888) / перевод Я. А. Виткинд (1922) под ред. Л. Р. Дунаевского // П. Б. Шелли. Триумф жизни. — М.: Мысль, 1982. — С. 191.
  2. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 «Правда всякой выдумки странней…» / Пер. А. Бураковской, А. М. Зверева // Джордж Гордон Байрон. На перепутьях бытия. Письма. Воспоминания. Отклики / сост. А. М. Зверев. — М.: Прогресс, 1989. — С. 211-353.
  3. 1 2 3 Thomas Moore. Notices of Life of Lord Byron // Letters and Journals of Lord Byron: With Notices of His Life, ed. by T. Moore. 2 Vols. London, John Murray, 1830.
  4. E. J. Trelawny, Recollections of the Last Days of Shelley and Byron. London, Edward Moxon, 1858, Ch. XV.
  5. 1 2 3 4 5 6 His Very Self and Voice, Collected Conversations of Lord Byron, ed. by E. J. Lovell. New York, MacMillan, 1954.
  6. Thomas Medwin, The Life of Percy Bysshe Shelley. London, T. C. Newby, 1847, pp. 144-8 (Shelley and Byron).
  7. James Hamilton Browne, Voyage from Leghorn to Cephalonia with Lord Byron, Blackwood’s Magazine, August 1834 (No. CXVII) , pp. 63-64.
  8. Julius Millingen, [Memoirs of the Affairs of Greece]. London, John Rodwell, 1831, Ch. I.
  9. John Cam Hobhouse, Recollections of a Long Life, Vol. III. 1822—1829. London, John Murray, 1910, p. 41.
  10. А. М. Зверев. «Беде и злу противоборство…» // Байрон. На перепутьях бытия. — С. 6.
  11. Дмитрий Писарев, «Роман кисейной девушки» (V), январь 1865.
  12. John Galt, The Life of Lord Byron. London, 1830, ch. XXIX.
  13. Memoirs, Journal and Correspondence of Thomas Moore, ed. by Lord John Russell. Vol. III. London, 1853, p. 112.
  14. Letters and Journals of Lord Byron. Vol. II, Preface.
  15. 1 2 3 4 Русский отклик // Байрон. На перепутьях бытия. — С. 354-370.
  16. 1 2 П. О. Морозов, С. А. Венгеров. Примечания // Байрон. Т. II. — Библиотека великих писателей / под ред. С. А. Венгерова. — СПб.: Брокгауз-Ефрон, 1905. — С. VII, XII.
  17. The Complete Works of Lord Byron. Paris, Baudry's European Library, A. and W. Galignani and Company, 1835, p. 887 (note to Lines on hearing that Lady Byron was Ill, 1st publ. in 1832).
  18. А. А. Елистратова. Дневники и письма // Байрон. Дневники. Письма. — М.: Изд-во Академии наук СССР, 1963. — С. 356-8. — (Литературные памятники). — 30000 экз.
  19. Поэзия английского романтизма XIX века. — М.: Художественная литература, 1975. — С. 8. — (Библиотека всемирной литературы).