Перейти к содержанию

Джордж Гордон Байрон

Материал из Викицитатника
Джордж Гордон Байрон
Статья в Википедии
Произведения в Викитеке
Медиафайлы на Викискладе

Джордж Го́рдон Ба́йрон, с 1822 года — Ноэл-Байрон, с 1798 года — 6-й барон Байрон (англ. George Gordon Byron (Noel); 22 января 1788 — 19 апреля 1824), обычно именуемый просто лорд Байрон (Lord Byron) — английский поэт-романтик, покоривший воображение всей Европы своим «мрачным эгоизмом» (байронизмом). Наряду с Перси Шелли и Джоном Китсом представляет младшее поколение английских романтиков. Из-за недолгого брака с Анной Изабеллой Милбенк, родившей дочь Аду, весной 1816 года навсегда покинул Англию, преследуемый нападками большей части британской элиты и критиков.

Цитаты

[править]

Поэзия

[править]
  •  

Расстанемся, — я жду, мы вновь сойдёмся вместе.
Пусть время и печаль соединят нас вновь;
Я требую от вас — одной защиты чести;
Пусть распрю разрешит прошедшая любовь.[1]

 

For the present, we part,—I will hope not for ever;
For time and regret will restore you at last:
To forget our dissension we both should endeavour,
I ask no atonement, but days like the past.

  — «Георгу[2], графу Делаверу» (To George, Earl Delawarr), 1806
  •  

Уж полночь бьёт; заснуло всё кругом;
Рифмач лишь бедный со своим пером
Не спит; он кличет Муз поочерёдно;
Но Музы, как все женщины, порой
Капризны. Вот, девятую бесплодно
Позвав к себе, он говорит с тоской:
«К чему мой труд? Зачем мне изливаться
То в эпосе, то с лирой бесноваться?
Пусть кое кто похвалит мой напев, —
Но каркнет вдруг цензура старых дев.
К чему болтать, коль слушать вас не станут,
Писать, когда в забвенье строчки канут?
Пусть девушки иль юноши прочтут, —
В любой деревне критик тут, как тут!» — «Монолог…»[3]

 

'Twas now the noon of night, and all was still,
Except a hapless Rhymer and his quill.
In vain he calls each Muse in order down,
Like other females, these will sometimes frown;
He frets, he fumes, and ceasing to invoke
The Nine, in anguish'd accents thus he spoke:
Ah what avails it thus to waste my time,
To roll in Epic, or to rave in Rhyme?
What worth is some few partial readers' praise,
If ancient Virgins croaking censures raise?
Where few attend, 'tis useless to indite;
Where few can read, 'tis folly sure to write;
Where none but girls and striplings dare admire,
And Critics rise in every country Squire—

  — «Солилог поэта в деревне» (Soliloquy of a Bard in the Country), декабрь 1806
  •  

Заглохнут звуки песни сиротливой;
Огня былого нет в моей крови.
Считал бы я свою судьбу счастливой,
Когда б последним был мой первый гимн любви.[4]
 

 

Soon shall its wild erring notes be forgot,
Since early affection and love is o'ercast:
Oh! blest had my Fate been, and happy my lot,
Had the first strain of love been the dearest, the last.

  — «Прощание с музой» (Farewell to the Muse), 1807 [1832]
  •  

Хочу я быть ребёнком вольным
И снова жить в родных горах,
Скитаться по лесам раздольным,
Качаться на морских волнах.
Не сжиться мне душой свободной
С саксонской пышной суетой!
Милее мне над зыбью водной
Утёс, в который бьёт прибой!

Судьба! возьми назад щедроты
И титул, что в веках звучит!
Жить меж рабов — мне нет охоты,
Их руки пожимать — мне стыд!
Верни мне край мой одичалый,
Где знал я грёзы ранних лет,
Где рёву Океана скалы
Шлют свой бестрепетный ответ! <…>

Я изнемог от мук веселья,
Мне ненавистен род людской,
И жаждет грудь моя ущелья,
Где мгла нависнет, над душой![5]

 

I would I were a careless child,
Still dwelling in my Highland cave,
Or roaming through the dusky wild,
Or bounding o'er the dark blue wave;
The cumbrous pomp of Saxon pride,
Accords not with the freeborn soul,
Which loves the mountain's craggy side,
And seeks the rocks where billows roll.

Fortune! take back these cultur'd lands,
Take back this name of splendid sound!
I hate the touch of servile hands,
I hate the slaves that cringe around:
Place me among the rocks I love,
Which sound to Ocean's wildest roar;
I ask but this—again to rove
Through scenes my youth hath known before. <…>

Fain would I fly the haunts of men—
I seek to shun, not hate mankind;
My breast requires the sullen glen,
Whose gloom may suit a darken'd mind.

  — «Хочу я быть ребёнком вольным…» (I Would I Were a Careless Child), 1808
  •  

Когда б я мог в морях пустынных
Блуждать, опасностью шутя,
Жить на горах, в лесах, в долинах,
Как беззаботное дитя,
Душой, рождённой для Свободы,
Сменить наперекор всему
На первобытный рай природы
Надменной Англии тюрьму!

Дай мне, Судьба, в густых дубравах
Забыть рабов, забыть вельмож,
Лакеев и льстецов лукавых,
Цивилизованную ложь —
Дай мне над грозным океаном
Бродить среди угрюмых скал,
Где, не знаком ещё с обманом,
Любил я, верил и мечтал. <…>

Туда, к великому безлюдью!
Я к людям злобы не таю,
Но дух мой дышит полной грудью
Лишь в диком, сумрачном краю.[6]

  — то же
  •  

Когда надменный Крез, бесславный, но вельможный,
Заснёт последним сном под мраморной плитой,
Услужливый резец кудрявой похвалой
Венчает прах его ненужный и ничтожный,
И приглашает всех в роскошный мавзолей
Почтить усопшего слезою лицемерной.
А бедный, добрый пёс, приветливый и верный,
Всю жизнь отдавший нам — безвестным погибает,
Забвенье ждёт его и здесь, и в небесах,
Где жалкий человек, одушевлённый прах,
Приёма пышного по праву ожидает. — перевод: Ф. А. Червинский, 1892 («Надпись на могиле ньюфаундлендской собаки»)

 

When some proud Son of Man returns to Earth,
Unknown to Glory but upheld by Birth,
The sculptor's art exhausts the pomp of woe,
And storied urns record who rests below.
When all is done, upon the Tomb is seen
Not what he was, but what he should have been.
But the poor Dog, in life the firmest friend,
The first to welcome, foremost to defend,
Whose honest heart is still his Masters own,
Who labours, fights, lives, breathes for him alone,
Unhonour'd falls, unnotic'd all his worth,
Deny'd in heaven the Soul he held on earth.

  «Эпитафия собаке» (Epitaph to a Dog), 30 ноября 1808
  •  

О, Мэри! Вдаль я убегаю
От чар всесильной красоты.
Я близ тебя сильней страдаю,
Лелея прежние мечты.

Я удаляюсь, чтоб искушенье
Меня коснуться не могло:
Эдема чистое виденье
Всегда б мечту мою влекло.[4]

 

Thus, Mary! will it be with me,
And I must view thy charms no more;
For, while I linger near to thee,
I sigh for all I knew before.

In flight I shall be surely wise,
Escaping from temptation's snare;
I cannot view my Paradise
Without the wish of dwelling there.

  — «Леди, спросившей меня, зачем я весной покидаю Англию» (To a Lady, on Being Asked My Reason for Quitting England in the Spring), 2 декабря 1808
  •  

Я, отверженный судьбою,
Бегу от прелести твоей,
Чтоб не грустить перед тобою,
Не звать невозвратимых дней,

Чтобы, из края в край блуждая,
В груди своей убить змею.
Могу ль томиться возле рая
И не стремиться быть в раю! — «Даме, которая спросила, почему я весной уезжаю из Англии»[6]

  — то же
  •  

Всего один, быть может, кто поймёт
Величье тех похищенных творений!
Исполнен грустных, горьких размышлений,
На них уставит он печальный взор,
И как презренен станет ему вор.
Да, да, презренье — вот ему награда!
Зови его кощунства делом ада!
Пускай его преследует оно
И после смерти. Злобою полно,
Его потомство на ряду поставит
С тем, кто сожёг Эфесса храм! Ославит
Их имена: Эльджин и Герострат!
Одним проклятьем люди заклеймят
Поступки их. Обоим нет прощенья,
Но все ж Эльджина больше преступленье!
В своей стране презренный навсегда,
Пусть он стоит как статуя стыда!
Но не ему я только мстить сбираюсь!
С его страной я тоже посчитаюсь.
В её делах он почерпал пример.
Ей подражал коварный лицемер.
Взгляни: среди балтийских волн пылает
Огонь войны. Союзник проклинает
Коварный бой. Паллада на него
Вам не дала б согласья своего,
Она б союз расторгнуть не польстилась
И дать совет бесчестный не решилась.
И вот ушла, оставив за собой
С Горгоной щит — дар страшный, роковой!
Он обратил все в камень в дни несчастья;
Убил во всех к Британии участье! <…>

Как в старину лягушек государство
Себе чурбан поставило на царство,
Иль как Египет божествами звал
Головки лука, — так теперь избрал
Сенат достойного вам властелина.,.
В лице кого-ж? Убогого кретина! — перевод: А. Л. Соколовский, 1905

 

And last of all, amidst the gaping crew,
Some calm spectator, as he takes his view,
In silent indignation mixed with grief,
Admires the plunder, but abhors the thief.
Oh, loathed in life, nor pardoned in the dust,
May Hate pursue his sacrilegious lust!
Linked with the fool that fired the Ephesian dome,
Shall vengeance follow far beyond the tomb,
And Eratostratus and Elgin shine
In many a branding page and burning line;
Alike reserved for aye to stand accursed,
Perchance the second blacker than the first
So let him stand, through ages yet unborn,
Fixed statue on the pedestal of Scorn;
Though not for him alone revenge shall wait,
But fits thy country for her coming fate:
Hers were the deeds that taught her lawless son
To do what oft Britannia's self had done.
Look to the Baltic—blazing from afar,
Your old Ally yet mourns perfidious war.
Not to such deeds did Pallas lend her aid,
Or break the compact which herself had made;
Far from such counsels, from the faithless field
She fled—but left behind her Gorgon shield;
A fatal gift that turned your friends to stone,
And left lost Albion hated and alone. <…>

So, once of yore, each reasonable frog,
Swore faith and fealty to his sovereign 'log.'
Thus hailed your rulers their patrician clod,
As Egypt chose an onion for a God.

  — «Проклятие Минервы» (The Curse of Minerva), 1811
  •  

Прощай, веселье в Лавалетте!
Прощай, сирокко, солнце, пот!
Дворец, где редко был я в свете,
Дома, куда опасен вход,
Ступеньки улиц, без изъятья
Всем, кто там был, предмет проклятья,
Купцы — банкроты каждый день,
Шумливой черни брань и лень,
Без писем почта, и болваны,
С других болванов обезьяны,
И ты, проклятый карантин,
Мне с лихорадкой давший сплин! <…>

Для мистрисс Фрэзер[К 1] наступил
Теперь черед. Ты ждёшь, читатель,
Моих похвал ей? Полно, кстати ль?
Когда бы я тщеславно мнил,
Что стоит капельки чернил
Моя хвала, — без затрудненья,
Конечно, я б для восхваленья
Стишок — другой ей посвятил;
Но здесь, могу сказать по чести,
Моей совсем не нужно лести:
Найдётся ей, уверен я,
Хвала получше, чем моя.[3]

 

Adieu, ye joys of La Valette!
Adieu, Sirocco, sun, and sweat!
Adieu, thou palace rarely entered!
Adieu, ye mansions where—I've ventured!
Adieu, ye curse'd streets of stairs!
(How surely he who mounts them swears!)
Adieu, ye merchants often failing!
Adieu, thou mob for ever railing!
Adieu, ye packets—without letters!
Adieu, ye fools—who ape your betters!
Adieu, thou damned'st quarantine,
That gave me fever, and the spleen! <…>

And now I've got to Mrs. Fraser,
Perhaps you think I mean to praise her—
And were I vain enough to think
My praise was worth this drop of ink,
A line—or two—were no hard matter,
As here, indeed, I need not flatter:
But she must be content to shine
In better praises than in mine <…>.
Nor ask the aid of idle song.

  — «Прощанье с Мальтой» (Farewell to Malta), 26 мая 1811
  •  

Прощай, смешная Ла-Валетта!
Прощай, жара в преддверье лета!
Прощай, дворец, пустой и скучный!
Прощай, провинциал радушный!
Прощай, торговец нерадивый!
Прощай, народ многоречивый!
Прощай, мой карантин, причина
Злой лихорадки, злого сплина! <…>

Теперь помянем миссис Фрейзер.
Но не забьёт признаний гейзер:
Когда бы я свой стих ценил
Дороже этих вот чернил,
Я строчки две без промедленья
Ей преподнёс бы в умиленье.
Нет нужды! Жизнь её светла,
Давно приелась ей хвала <…>.
Не ей, счастливой, благодать
В досужих песенках искать. — перевод: А. Я. Сергеев

  — то же
  •  

К вам, о матроны, чьей души стремленья
В том, чтоб судьбу устроить дочерям,
А сыновьям испортить; также к вам,
О барышни, — всегда произведенья
Своих мамаш и редко их мужей;
К вам, женихи, которым Гименей
Дней на семь радость, на всю жизнь — мученья
Сулит, когда способствует своих
Невест ловить иль отбивать чужих, —
К вам в гости, к вам явился вальс прелестный,
На всех балах владыка повсеместный! <…>

Tour â tour, несутся быстры, ловки
Граф Звёздочка и леди Псевдоним,
И сэр Такой-то, — словом, знатных стая,
Чьи имена находим мы, читая
Газету «Morning Post»; а если там
Не суждено явиться именам,
То, месяцев чрез шесть от этой даты,
Наверно их нам скажут адвокаты…[3]

 

To You, ye Matrons, ever on the watch
To mar a son's, or make a daughter's match;
To You, ye children of—whom chance accords—
Always the Ladies, and sometimes their Lords;
To You, ye single gentlemen, who seek
Torments for life, or pleasures for a week;
As Love or Hymen your endeavours guide,
To gain your own, or snatch another's bride;—
To one and all the lovely Stranger came,
And every Ball-room echoes with her name. <…>

All in turn may follow in their rank,
The Earl of—Asterisk—and Lady—Blank;
Sir—Such-a-one—with those of fashion's host,
For whose blest surnames—vide "Morning Post."
(Or if for that impartial print too late,
Search Doctors' Commons six months from my date)…

  — «Вальс» (The Waltz), 1812
  •  

Дьявол, в ад возвратясь к двум часам, просидел
У тебя до пяти: отдыхал и обедал.
Он рагу из убийц с аппетитом поел,
«По-ирландски» мятежника также отведал,
И, покушав сосисок из мяса жида,
Что убил сам себя <…>.

«Все владенья свои, ведь, объехать мне надо
Да смотреть, чтобы душ не украли у ада».

<…> замедлил на миг
Он полёт свой, как только равнины достиг,
Где под Лейпцигом было сраженье;
Серным блеском он был так пленён,
И так сладок ему был отчаянья стон,
Что на груду из тел он присел на мгновенье.
Он смотрел, как та груда росла и росла:
Это редкое зрелище было!
Вполовину бы так удавались дела, —
Так была бы довольна нечистая сила!
Вся равнина дымилась, от крови красна,
Точно волны кровавые ада.
С громким хохотом дико вскричал сатана:
«Здесь, пожалуй, меня им не надо!» <…>

Видел город он, взятый осадой упорной;
<…> он заметил старую деву. Покорно
Пряжу бросив и зеркало взявши сейчас,
У прохожего дева спросила проворно:
«Скоро ль будут насиловать женщин у нас?» <…>

Наконец чёрт увидел писак шестьдесят,
Заключённых в отдельные кельи.
Удивился он: что эти люди творят?
Точно мелкие дьяволы в мелкий свой ад
Эти странные лица засели
И на ближних проклятья строчат.
Хоть бумага, коробясь, края закрутила, —
До того горячи их чернила, —
Хладнокровным зовётся их критики взгляд![3]

 

The Devil returned to Hell by two,
And he stayed at home till five;
When he dined on some homicides done in ragoût,
And a rebel or so in an Irish stew,
And sausages made of a self-slain Jew <…>.

"To see my manor as much as I may,
And watch that no souls shall be poached away."

<…> he hovered a moment upon his way,
To look upon Leipsic plain;
And so sweet to his eye was its sulphury glare,
And so soft to his ear was the cry of despair,
That he perched on a mountain of slain;
And he gazed with delight from its growing height,
Nor often on earth had he seen such a sight,
Nor his work done half as well:
For the field ran so red with the blood of the dead,
That it blushed like the waves of Hell!
Then loudly, and wildly, and long laughed he:
"Methinks they have little need here of me!" <…>

Then he gazed on a town by besiegers taken,
<…> he saw an old maid, for years forsaken,
Get up and leave her spinning;
And she looked in her glass, and to one that did pass,
She said—"pray are the rapes beginning?" <…>

Then he found sixty scribblers in separate cells,
And marvelled what they were doing,
For they looked like little fiends in their own little hells,
Damnation for others brewing—
Though their paper seemed to shrink, from the heat of their ink,
They were only coolly reviewing!

  — «Поездка дьявола» (The Devil's Drive), 9 декабря 1813
  •  

Такая красота для зренья старика;
Так, — долго нужно ждать, чтоб цвет поблек весенний,
Чтоб нравиться ему — больной и хилой тени,
Больному цинику, в ком скуки хлад слепой,
Чей взор завистливо минует образ твой,
Кто жалкий дух напряг, соединив в себе
Всю ненависть слепца к свободе и к тебе.[1]

 

Albeit too dazzling for a dotard's sight;
And those must wait till ev'ry charm is gone,
To please the paltry heart that pleases none;—
That dull cold sensualist, whose sickly eye
In envious dimness passed thy portrait by;
Who racked his little spirit to combine
Its hate of Freedom's loveliness, and thine.

  — «Сочувственное послание Сарре, графине Джерси, по поводу того, что принц-регент возвратил её портрет м-с Ми[2]» (Condolatory Address, to Sarah, Countess of Jersey, On the Prince Regent's Returning Her Picture to Mrs. Mee), 29 мая 1814
  •  

Всё кончено! Вчера венчанный
Владыка, страх царей земных,
Ты нынче — облик безымянный!
Так низко пасть — и быть в живых!
Ты ль это, раздававший троны,
На смерть бросавший легионы?
Один лишь дух с высот таких
Был свергнут божией десницей:
Тот — ложно названный Денницей! <…>

Ослепший в яркой диадеме,
Другим открыть глаза ты мнил!
Ты мог бы одарять богато,
Но всем платил единой платой
За верность: тишиной могил. <…>

Ты сокрушён, о сокрушитель!
Ты, победитель, побеждён!
Бессчетных жизней повелитель
Молить о жизни принуждён! <…>

Грек, разломивший дуб руками,
Расчесть последствий не сумел:
Ствол сжался вновь, сдавил тисками
Того, кто был надменно смел.
К стволу прикован, тщетно звал он…
Лесных зверей добычей стал он…
Таков, и горше, твой удел! <…>

Зрелище твоих падений
Багрит лицо людей стыдом.
Вот для кого служил подножьем
Мир, сотворённый духом божьим!

Кровь за тебя лилась потоком,
А ты своей так дорожил! <…>

Лишь бегло озарённый славой,
Твой лик навеки омрачён.
Когда б ты пал, как царь, в порфире,
В веках грядущих мог бы в мире
Восстать другой Наполеон.
Но лестно ль — как звезда над бездной
Сверкнуть и рухнуть в мрак беззвёздный? <…>

Но есть ли меж великих века,
На ком покоить можно взгляд,
Кто высит имя человека,
Пред кем клеветники молчат?
Да, есть! Он — первый, он — единый!
И зависть чтит твои седины,
Американский Цинциннат!
Позор для племени земного,
Что Вашингтона нет другого![5]

 

'Tis done—but yesterday a King!
And armed with Kings to strive—
And now thou art a nameless thing:
So abject—yet alive!
Is this the man of thousand thrones,
Who strewed our earth with hostile bones,
And can he thus survive?
Since he, miscalled the Morning Star,
Nor man nor fiend hath fallen so far. <…>

By gazing on thyself grown blind,
Thou taught'st the rest to see.
With might unquestioned,—power to save,—
Thine only gift hath been the grave
To those that worshipped thee <…>!

The Desolator desolate!
The Victor overthrown!
The Arbiter of others' fate
A Suppliant for his own! <…>

He who of old would rend the oak,
Dreamed not of the rebound;
Chained by the trunk he vainly broke—
Alone—how looked he round?
Thou, in the sternness of thy strength,
An equal deed hast done at length,
And darker fate hast found <…>!

To see thine own unstrung;
To think that God's fair world hath been
The footstool of a thing so mean;

And Earth hath spilt her blood for him,
Who thus can hoard his own! <…>

Thy triumphs tell of fame no more,
Or deepen every stain:
If thou hadst died as Honour dies,
Some new Napoleon might arise,
To shame the world again—
But who would soar the solar height,
To set in such a starless night? <…>

Where may the wearied eye repose
When gazing on the Great;
Where neither guilty glory glows,
Nor despicable state?
Yes—One—the first—the last—the best—
The Cincinnatus of the West,
Whom Envy dared not hate,
Bequeathed the name of Washington,
To make man blush there was but one!

  — «Ода к Наполеону Бонапарту» (Ode to Napoleon Buonaparte), 10 апреля 1814
  •  

Я боролся один с необъятной вселенной…
Метеорами счастья за грань завлечён,
Лишь раз побеждённый, отныне я — пленный,
Но скованный пленник был ужас племён! <…>

Прощай же, о Франция! Если ж свободы
Святые призывы воскреснут в стране
И мёртвых фиалок заветные всходы
Опять зацветут, — не забудь обо мне!
Легионы восстанут на зов мой из гроба,
Я сумею ещё побороться с врагом!
Разбей эту цепь, — мы окованы оба, —
И к тебе возвращусь я избранным вождём![5]

 

I have warred with a World which vanquished me only
When the meteor of conquest allured me too far;
I have coped with the nations which dread me thus lonely,
The last single Captive to millions in war. <…>

Farewell to thee, France!—but when Liberty rallies
Once more in thy regions, remember me then,—
The Violet still grows in the depth of thy valleys;
Though withered, thy tear will unfold it again—
Yet, yet, I may baffle the hosts that surround us,
And yet may thy heart leap awake to my voice—
There are links which must break in the chain that has bound us,
Then turn thee and call on the Chief of thy choice!

  — «Прощание Наполеона» (Napoleon's Farewell), 25 июля 1815[К 2]
  •  

Немало блестящих и мрачных страниц.
Когда, завлеченный побед метеором,
Свернувши с пути, проиграл я войну,
Меня трепетали народы, которым
Был страшен я даже в позорном плену. <…>

Прощай же, о край мой! Но если свободы
Ты снова услышишь знакомый призыв —
Фиалок надежды увядшие всходы
Ты вновь оживишь, их слезой оросив.
Меня призовешь ты для гордого мщенья,
Всех недругов наших смету я в борьбе,
В цепи, нас сковавшей, есть слабые звенья:
Избранником снова вернусь я к тебе![7]

  — то же
  •  

Не согнусь под ветром встречным
И в бою нигде не сдам,

Пусть волна ревёт в пучине,
Я легко над ней пройду.
Заблужусь ли я в пустыне,
Я родник в песках найду.

Будь хоть капля в нём живая —
Только капля бытия, —
Эту каплю, умирая,
Выпью, друг мой, за тебя. — перевод: Л. В. Шифферс[8]

 

Whatever sky’s above me,
Here’s a heart for every fate.

Though the ocean roar around me,
Yet it still shall bear me on;
Though a desert should surround me,
It hath springs that may be won.

Were’t the last drop in the well,
As I gasp’d upon the brink,
Ere my fainting spirit fell,
’Tis to thee that I would drink.

  — из письма Томасу Муру 10 июля 1817
  •  

Рифм написал я семь томов
Для Джона Меррея столбцов <…>.
Страсть воспевал я вдохновенно,
(Что нынче петь несовременно),
Кровосмешение, разврат
И прочих развлечений ряд,
На сценах услаждавших взгляды
И персов, и сынов Эллады.
Да, романтичен был мой стих,
И пылок, по словам других.
Чистосердечно иль притворно,
Но многие твердят упорно,
Что в подражаньях древним, — им
Стиль классиков невыносим.
Но я к нему давно привычен, —
И, — как-никак, — теперь классичен,
Но промах я уразумел
И, чтоб исправиться, запел
О деле более достойном —
Подобном славным, древним войнам.
Слагал я песни, как Нерон <…>.
Я пел и что ж?.. Скажу без лести
Великой вдруг добился чести:
Четыре первые стиха
(Хотя они не без греха)
Наметили для переводов
Четырнадцать чужих народов!
Так меркнет блеск семи томов
Пред славой четырёх стихов… — перевод: Н. А. Брянский

 

Of rhymes I printed seven volumes—
The list concludes John Murray's columns <…>.
But then I only sung of passions
That do not suit with modern fashions;
Of Incest and such like diversions
Permitted only to the Persians,
Or Greeks to bring upon their stages—
But that was in the earlier ages
Besides my style is the romantic,
Which some call fine, and some call frantic;
While others are or would seem as sick
Of repetitions nicknamed Classic.
For my part all men must allow
Whatever I was, I'm classic now.
I saw and left my fault in time,
And chose a topic all sublime—
Wondrous as antient war or hero—
Then played and sung away like Nero: <…>
The subject has improved my wit so,
The first four lines the poet sees
Start forth in fourteen languages!
Though of seven volumes none before
Could ever reach the fame of four…

  — «E nihilo nihil, или Зачарованная эпиграмма» (E Nihilo Nihil; or, An Epigram Bewitched), февраль 1818
  •  

Смутило время страсть мою — пока;
Из берегов выходишь ты бурливо,
Но не навек, родная мне река;
У нас обоих есть пора отлива. <…>

Безумно к морю мчишься ты вперёд,
Я — к той одной[2], кого любить не смею.[9]

 

Time may have somewhat tamed them,—not for ever;
Thou overflow'st thy banks, and not for aye
Thy bosom overboils, congenial river!
Thy floods subside, and mine have sunk away: <…>

Thou tendest wildly onwards to the main,
And I—to loving one I should not love.

  — «Стансы к По» (Stanzas to the Po), июнь 1819 [1824]
  •  

Я знаю: время чуть смирило их,
Но не навек — и за коротким спадом
Последует разлив страстей моих
И твой разлив — их не сдержать преградам. <…>

Ты к морю устремишься, я же — к той,
Кого любить не смею я отныне. — перевод: А. Ш. Ибрагимов, 1974

  — то же
  •  

Когда был страшный мрак кругом,
И гас рассудок мой, казалось,
Когда надежда мне являлась
Далеким бледным огоньком;

Когда готов был изнемочь
Я в битве долгой и упорной,
И, клевете внимая черной,
Все от меня бежали прочь;

Когда в измученную грудь
Вонзались ненависти стрелы,
Лишь ты во тьме звездой блестела
И мне указывала путь.

Благословен будь этот свет
Звезды немеркнувшей, любимой,
Что, словно око серафима,
Меня берег средь бурь и бед. — перевод: А. Н. Плещеев

 

And Hope but shed a dying spark
Which more misled my lonely way;
In that deep midnight of the mind,
And that internal strife of heart,
When dreading to be deemed too kind,
The weak despair—the cold depart;
When Fortune changed—and Love fled far,
And Hatred's shafts flew thick and fast,
Thou wert the solitary star
Which rose and set not to the last.
Oh! blest be thine unbroken light!
That watched me as a Seraph's eye,
And stood between me and the night,
For ever shining sweetly nigh.

  — «Стансы к Августе» (Stanzas to Augusta), 12 апреля[К 3]
  •  

Когда сгустилась мгла кругом
И ночь мой разум охватила,
Когда неверным огоньком
Едва надежда мне светила;

В тот час, когда, окутан тьмой,
Трепещет дух осиротелый,
Когда, молвы страшась людской,
Сдается трус и медлит смелый;

Когда любовь бросает нас
И мы затравлены враждою, —
Лишь ты была в тот страшный час
Моей немеркнущей звездою.

Благословен твой чистый свет!
Подобно оку серафима,
В годину злую бурь и бед
Он мне сиял неугасимо.[6]

  — то же
  •  

И хоть рухнула счастья твердыня
И обломки надежды на дне,
Всё равно: и в тоске и унынье
Не бывать их невольником мне.
Сколько б бед ни нашло отовсюду,
Растеряюсь — найдусь через миг,
Истомлюсь — но себя не забуду,
Потому что я твой, а не их.

Ты из смертных, и ты не лукава,
Ты из женщин, но им не чета.
Ты любовь не считаешь забавой,
И тебя не страшит клевета.
Ты от слова не ступишь ни шагу,
Ты в отъезде — разлуки как нет,
Ты на страже, но дружбе во благо,
Ты беспечна, но свету во вред. — перевод: Б. Л. Пастернак

 

Though the rock of my last Hope is shivered,
And its fragments are sunk in the wave,
Though I feel that my soul is delivered
To Pain—it shall not be its slave.
There is many a pang to pursue me:
They may crush, but they shall not contemn;
They may torture, but shall not subdue me;
'Tis of Thee that I think—not of them.

Though human, thou didst not deceive me,
Though woman, thou didst not forsake,
Though loved, thou forborest to grieve me,
Though slandered, thou never couldst shake;
Though trusted, thou didst not disclaim me,
Though parted, it was not to fly,
Though watchful, 'twas not to defame me,
Nor mute, that the world might belie.

  — «Стансы к Августе», 24 июля
  •  

Пусть последний мой якорь сорвался,
Пусть исчез он средь мутных зыбей,
Пусть повсюду злой недуг ворвался —
Не согнусь пред судьбою своей!
Пусть клевещут бесстыдные люди,
Помогая жестокой судьбе —
Не пробить им закованной груди:
Ей защитой — мечта о тебе.

Из людей — ты одна мне не льстила,
Между женщин — осталась верна;
Ты в разлуке меня не забыла,
Клеветам не вняла ты одна,
Не стремилась за общим пороком,
Не слабела горячей душой,
За любовь не платила упрёком,
За добро не платила враждой. — перевод: А. В. Дружинин

  — то же
  •  

Пусть Надежда, корабль мой, разбита
И обломки уходят на дно,
Сердцу в бурях лишь гордость защита,
Но и в пытках не сдастся оно.
Ибо смерть предпочту я презренью,
Никакой не страшусь клеветы.
И меня не принудят к смиренью,
Если будешь союзницей ты.

Люди лгут — никогда не лгала ты,
Не по-женски верна мне была,
Ты любила, не требуя платы,
И любовь за любовь отдала.
Ты, не дрогнув, на ложь возражала,
Не для сплетен следила за мной,
Расставаясь со мной, не бежала
И не прятала нож за спиной.[6]

  — то же
  •  

Всесильный Рок — глухой тиран,
Вселенской злобой обуян,
Творя на радость небесам
То, что разрушить может сам,
Тебя от смерти отрешил,
Бессмертья даром наделил.
Ты принял горький дар, как честь,
И Громовержец от тебя
Добиться лишь угрозы смог;
Так был наказан гордый бог!
Свои страданья возлюбя,
Ты не хотел ему прочесть
Его судьбу — но приговор
Открыл ему твой гордый взор.
И он постиг твое безмолвье,
И задрожали стрелы молний…

Ты добр — в том твой небесный грех
Иль преступленье: ты хотел
Несчастьям положить предел,
Чтоб разум осчастливил всех![7]

 

The deaf tyranny of Fate,
The ruling principle of Hate,
Which for its pleasure doth create
The things it may annihilate,
Refused thee even the boon to die:
The wretched gift Eternity
Was thine—and thou hast borne it well.
All that the Thunderer wrung from thee
Was but the menace which flung back
On him the torments of thy rack;
The fate thou didst so well foresee,
But would not to appease him tell;
And in thy Silence was his Sentence,
And in his Soul a vain repentance,
And evil dread so ill dissembled,
That in his hand the lightnings trembled.

Thy Godlike crime was to be kind,
To render with thy precepts less
The sum of human wretchedness,
And strengthen Man with his own mind;..

  — «Прометей» (Prometheus), июль
  •  

Ко всем глухой судьбы десницу
И Ненависть — земли царицу:
Все то, что правит средь живых
И с наслажденьем губит их,
Сперва замучив. Был ты Роком
Томим в бессмертии жестоком
И нес достойно свой удел.
Напрасно гневный Зевс хотел
Из глаз твоих исторгнуть слёзы:
Ты в небо слал ему угрозы,
А знал, что станет мягче он,
Открой ты, что не вечен трон
Царя богов. И приговор
Гремел среди пустынных гор
В твоем пророческом молчанье.
И понял — и познал он страх,
Но злую дрожь в его руках
Лишь молний выдало дрожанье.

Был твой божественный порыв
Преступно добрым — плод желанья
Людские уменьшить страданья,
Наш дух и волю укрепив.[6]

  — то же
  •  

Он <…> стал писать; <…> потом
Вдруг головою на руки упал,
Трясясь, как в лихорадке… Снова встал…
Зубами и дрожащими руками
Порвал письмо в клочки… — перевод: Т. Л. Щепкина-Куперник

 

He <…> traced
Words; <…> then he leaned
His bowed head on his hands, and shook as 'twere
With a convulsion—then arose again,
And with his teeth and quivering hands did tear
What he had written…

  — «Сон» (The Dream), июль
  •  

Я видел сон… не всё в нём было сном.
Погасло солнце светлое — и звёзды
Скиталися без цели, без лучей
В пространстве вечном; льдистая земля
Носилась слепо в воздухе безлунном.
Час утра наставал и проходил,
Но дня не приводил он за собою…
И люди — в ужасе беды великой
Забыли страсти прежние… Сердца
В одну себялюбивую молитву
О свете робко сжались — и застыли.
Перед огнями жил народ; престолы,
Дворцы царей венчанных, шалаши,
Жилища всех имеющих жилища —
В костры слагались… города горели…
И люди собиралися толпами
Вокруг домов пылающих — затем,
Чтобы хоть раз взглянуть в глаза друг другу.
Счастливы были жители тех стран,
Где факелы вулканов пламенели…
Весь мир одной надеждой робкой жил…
Зажгли леса; но с каждым часом гас
И падал обгорелый лес.
<…> страшный голод
Терзал людей… и быстро гибли люди…
Но не было могилы ни костям,
Ни телу… пожирал скелет скелета <…>.
Тот многолюдный мир, могучий мир
Был мёртвой массой, без травы, деревьев
Без жизни, времени, людей, движенья…
То хаос смерти был. Озёра, реки
И море — всё затихло.
<…> моря давно не ведали приливов…
Погибла их владычица — луна;
Завяли ветры в воздухе немом…
Исчезли тучи… Тьме не нужно было
Их помощи… она была повсюду… — перевод: И. С. Тургенев, 1846

 

I had a dream, which was not all a dream.
The bright sun was extinguished, and the stars
Did wander darkling in the eternal space,
Rayless, and pathless, and the icy Earth
Swung blind and blackening in the moonless air;
Morn came and went—and came, and brought no day,
And men forgot their passions in the dread
Of this their desolation; and all hearts
Were chilled into a selfish prayer for light:
And they did live by watchfires—and the thrones,
The palaces of crownéd kings—the huts,
The habitations of all things which dwell,
Were burnt for beacons; cities were consumed,
And men were gathered round their blazing homes
To look once more into each other's face;
Happy were those who dwelt within the eye
Of the volcanos, and their mountain-torch:
A fearful hope was all the World contained;
Forests were set on fire—but hour by hour
They fell and faded.
<…> the pang
Of famine fed upon all entrails—men
Died, and their bones were tombless as their flesh;
The meagre by the meagre were devoured <…>.
The World was void,
The populous and the powerful was a lump,
Seasonless, herbless, treeless, manless, lifeless—
A lump of death—a chaos of hard clay.
The rivers, lakes, and ocean all stood still,
And nothing stirred within their silent depths,
<…> the tides were in their grave,
The Moon, their mistress, had expired before;
The winds were withered in the stagnant air,
And the clouds perished; Darkness had no need
Of aid from them—She was the Universe.

  «Тьма» (Darkness), июль
  •  

Я видел сон, как будто наяву:
Погаснуло сияющее солнце,
По вечному пространству, без лучей
И без путей, блуждали мрачно звёзды;
И в пустоте безлунной шар земной
Беспомощно повиснул, леденея.
С часами дня не появлялся день,
И в ужасе от тьмы, объявшей землю,
Забыли о страстях своих сердца,
Оцепенев в одной мольбе — о свете.
И от огней не отходил народ;
И троны и чертоги государей,
И хижины, и всякие жилища
Разобраны все были на костры,
И города до пепла выгорали.
Вокруг своих пылающих домов
Владельцы их сходились, чтоб друг другу
Взглянуть в лицо; счастливы были те,
Что жили близ волканов пламеневших;
Надеждой лишь поддерживался мир.
Зажгли леса; но пламя истощалось
Час от часу.
<…> терзал
Утробы всех неутолимый голод.
И гибнули все люди от него,
Валялись их тела без погребенья,
Голодного голодный пожирал <…>.
И мир теперь был пуст;
Он, некогда могучий, населённый,
Пустыней стал: без трав, дерев, людей,
Без времени, без жизни, — грудой глины,
Хаосом смерти. Воды рек, озёр
И океан стояли неподвижно, <…>
Не двигались приливы и отливы;
Скончалась их владычица луна
И в воздухе стоячем стихли ветры;
Погибли тучи, — не нуждалась тьма
В их помощи: она была Вселенной.[10]

  — то же
  •  

Он славы все лучи в себе собрал!
Блеск остроумья, разума сиянье,
Огонь речей, стиха очарованье, —
Исчезло всё, — всё закатилось с ним,
С навек зашедшим Солнцем золотым!
Остались, правда, убежав от тленья,
Души бессмертной вечные творенья, —
Зари его прекрасные труды,
Его полудня славные плоды, <…>
Но как мала та часть в сравненьи с ним,.
Чудесным целым: яркие частицы
Души, обнявшей всё, — то чаровницы
Ласкающей, то кличем боевым
Бодрящей нас, то ласковой, то грозной!
Среди ль пиров, в беседе ли серьёзной,
Всегда он был властителем умов;
Хвалил его хор высших голосов:
Его хвалить им было честью, славой <…>.

Лишь одного такого человека
Дала Природа, свой разбив чекан,
Когда был ею создан Шеридан![3]

 

Focus at once of all the rays of Fame!
The flash of Wit—the bright Intelligence,
The beam of Song—the blaze of Eloquence,
Set with their Sun, but still have left behind
The enduring produce of immortal Mind;
Fruits of a genial morn, and glorious noon, <…>
But small that portion of the wondrous whole,
These sparkling segments of that circling Soul,
Which all embraced, and lightened over all,
To cheer—to pierce—to please—or to appal.
From the charmed council to the festive board,
Of human feelings the unbounded lord;
In whose acclaim the loftiest voices vied <…>.

Sighing that Nature formed but one such man,
And broke the die—in moulding Sheridan!

  — «Монодия на смерть Р. Б. Шеридана» (Monody on the Death of the Right Hon. R. B. Sheridan), 17 июля
  •  

Ты изгнана в ночи из царства сна,
Пускай тебе всё льстило без изъятья —
Неисцелимой мукой ты больна,
Ты изголовьем избрала проклятья.
Ты сеяла — и должен был страдать я,
И жатву гнева ты пожать должна.
Я не имел врагов, тебе подобных,
Я защититься мог от остальных,
Им отомстить, друзьями сделать их,
Но ты была в своих нападках злобных
И слабостью твоей ограждена,
И нежностью моей, что не должна
Была б иных щадить — тебе в угоду;
И в правоту твою поверил свет,
Что знал грехи моих минувших лет,
Когда во зло я обращал свободу.
На основанье этом возведён
Мне памятник тобой — грехом скреплён.
Как Клитемнестра, мужа палачом
Духовно ты была, клевет мечом…[9]см. ниже комментарий Локкарта

 

Thy nights are banished from the realms of sleep:—
Yes! they may flatter thee, but thou shalt feel
A hollow agony which will not heal,
For thou art pillowed on a curse too deep;
Thou hast sown in my sorrow, and must reap
The bitter harvest in a woe as real!
I have had many foes, but none like thee;
For 'gainst the rest myself I could defend,
And be avenged, or turn them into friend;
But thou in safe implacability
Hadst nought to dread—in thy own weakness shielded,
And in my love, which hath but too much yielded,
And spared, for thy sake, some I should not spare;
And thus upon the world—trust in thy truth,
And the wild fame of my ungoverned youth—
On things that were not, and on things that are—
Even upon such a basis hast thou built
A monument, whose cement hath been guilt!
The moral Clytemnestra of thy lord,
And hewed down, with an unsuspected sword…

  — «Строки на болезнь леди Байрон» (Lines on hearing that Lady Byron was Ill), сентябрь [опубл. в 1832]
  •  

Сестра моя! Коль имя есть святей,
Тебе я дам его, как зов приветный. <…>

Хоть я и молод, но не раз видал
Надменных царств и королевств крушенье.
И понял я: о, как ничтожно мал
Поток моих тревог, что мчал в кипенье
И в ярости свой дикий, пенный вал!
Скажу теперь я, обретя терпенье,
Что мы недаром груз скорбей своих
Несём — хотя бы ради них самих. — перевод: Б. Н. Лейтин

 

MY Sister! my sweet Sister! if a name
Dearer and purer were, it should be thine. <…>

Kingdoms and Empires in my little day
I have outlived, and yet I am not old;
And when I look on this, the petty spray
Of my own years of trouble, which have rolled
Like a wild bay of breakers, melts away:
Something—I know not what—does still uphold
A spirit of slight patience;—not in vain,
Even for its own sake, do we purchase Pain.

  — «Послание к Августе» (Epistle to Augusta), осень [1830]
  •  

Сестра моя! Будь в мире ближе слово,
Священней — я тебя назвал бы им. <…>

Я не одной монархии надменной
Видал конец, a мне — немного лет.
В сравненьи с тем — подобны влаге пенной,
Оставшейся волне морской во след —
Года моих тревог. И неизменной
Храню я стойкость под наплывом бед;
Хотя бы ради самого страданья —
Мы не напрасно терпим испытанья.[9]

  — то же
  •  

Кто Джона Китса погубил?
«Я, — молвит «Quarterly» открыто
И смотрит дико и сердито, —
Я этот подвиг совершил».[3][К 4]

 

Who killed John Keats?
‘I,’ says the Quarterly,
So savage and Tartarly;
”Twas one of my feats.’

  — «Джон Китс», 1821 [1830]
  •  

Кто убил Джона Китса?
— Я, — ответил свирепый журнал,
Выходящий однажды в квартал, —
Я могу поручиться,
Что убили мы Китса. — перевод: С. Я. Маршак

  — то же
  •  

Инкель[К 5]
Известно давно ведь, что лучшие даже
Творенья в продаже не скоро идут.
<…> то ж самое надо
Сказать о романе последнем моём…

Трэси
Был отзыв недавно хвалебный о нём
В журнале: «Девиц пожилых обозренье»[К 6]. <…>
Там свои помещает творенья
Ханжей доморощенных наших кружок. — перевод: А. Л. Соколовский, 1905

 

Inkel. Indeed the best poems at first rather fail.
There were <…>
And my own grand romance—

Tracy. Had its full share of praise.
I myself saw it puffed in the "Old Girl's Review." <…>
'Tis the English " Journal de Trevoux;"
A clerical work of our Jesuits at home.

  — [[ ]], «Синие чулки: литературная эклога» (The Blues: A Literary Eclogue), 6 августа 1821
  •  

— Но кем же стал Вордсвордс?[К 7] <…>
— Гербовый доход он сбирает. <…>
— Он шляпы клеймом
Теперь украшает и этим трудом
Прославлен.
— Прославлен и так он до Ганга.
— А больше всего у пирожника Гранга[К 8].

 

— But this place [Wordswords]—
— <…> 'tis one in the "Stamps:"
He is made a collector. <…>
— I shall think of him oft when I buy a new hat:
There his works will appear—
— Sir, they reach to the Ganges.
— I sha'n't go so far—I can have them at Grange's.

  — там же
  •  

Должно бы сердце стать глухим
И чувства прежние забыть,
Но, пусть никем я не любим,
Хочу любить!

Мой листопад шуршит листвой.
Все меньше листьев в вышине.
Недуг и камень гробовой
Остались мне.

Огонь мои сжигает дни,
Но одиноко он горит.
Лишь погребальные огни
Он породит. <…>

Могила жадно ждёт солдат,
Пока сражаются они.
Так брось назад прощальный взгляд
И в ней усни. — перевод: И. М. Ивановский, 1981

 

'T is time this heart should be unmoved,
Since others it hath ceased to move:
Yet, though I cannot be beloved,
Still let me love!

My days are in the yellow leaf;
The flowers and fruits of Love are gone;
The worm, the canker, and the grief
Are mine alone!

The fire that on my bosom preys
Is lone as some Volcanic isle;
No torch is kindled at its blaze—
A funeral pile. <…>

Seek out—less often sought than found—
A soldier's grave, for thee the best;
Then look around, and choose thy ground,
And take thy Rest.

  — «В день, когда мне исполнилось тридцать шесть лет» (On this Day I complete my Thirty-sixth Year), 22 января 1824
  •  

То сердце быть должно б невозмутимым,
Что в грудь других не может чувства влить;
Но если я быть не могу любимым,
Всё ж я хочу любить!

Все дни мои как жёлтый лист увяли,
Цветы, плоды исчезли, — и на дне
Моей души гнездится червь печали:
Вот что осталось мне!

Незримо грудь мне пламя пожирает,
Но то волкан на острове пустом
И светочей ничьих не зажигает
Оно своим огнём. <…>

Ищи ж того, что часто поневоле
Находим мы; вокруг себя взгляни,
Найди себе могилу в бранном поле —
И в ней навек усни! — «Последнее стихотворение Байрона»[10]

  — то же

Дневники

[править]

Письма

[править]

По воспоминаниям современников

[править]
  •  

… он брал уроки латыни у респектабельного учителя, мистера Роджерса <…>. Во время занятий его часто мучили боли в ноге, сдавленной ужасным приспособлением, коим ему исправляли хромоту. Однажды мистер Роджерс сказал Байрону: «Мне тяжело наблюдать ваши страдания, милорд, должно быть, боль очень сильна?» — «Пустое, мистер Роджерс, — ответил мальчик, — но впредь я буду стараться, чтобы вы ничего не замечали».[13]1798 или 1799

 

… he received lessons in Latin from a respectable schoolmaster, Mr. Rogers <…>. He was often, during his lessons, in violent pain, from the torturing position in which his foot was kept; and Mr. Rogers one day said to him, “It makes me uncomfortable, my lord, to see you sitting there in such pain as I know you must be suffering.’ “Never mind, Mr. Rogers,” answered the boy; “you shall not see any signs of it in me.”[12]

  •  

«Прежде всего Наполеон прогонит герцога Веллингтона. Будет жаль <…>. Но я бы хотел увидать, как мимо моих окон пронесут на шесте голову лорда Каслри». Казалось, лорду Байрону нравилось будоражить себя этой кровожадной мыслью. Её же он высказывал <…> несколькими днями позже.[13]начало июня 1815

 

"Napoleon will at first, no dobt, drive the Duke of Wellington. That I shall be sorry for <…>. But I want to see Lord Castlereagh's head carried on a pike beneath that window." This feeling, violent as it is, seems to have been pretty deliberately cherished by Lord Byron. It is expressed in his conversation <…> a few days later.[14]

  Эдвард Эверетт
  •  

Будь Наполеон менее амбициозен, он без труда сохранил бы за собой трон и стал бы одним из величайших людей нашего века.[13]конец июня 1815

 

Had Napoleon been less ambitious, he was no doubt firmly seated on the throne, and would have been one of the greatest men of the age.[15][14]

  Айзек Нейтен
  •  

Никто из современных женщин не может сравниться отвагой с императрицей Екатериной. Вся Европа поражалась её уму и политической дальновидности. Время было бессильно убавить её пыл, и ей удалось спасти свою страну от тех, кто совсем уж было поработил её. <…> но её отношение к полякам шло вразрез с её смелостью, интуицией и здравомыслием.[13]1815 или весна 1816

 

Catherine of Russia possessed more real intrepidity than any woman of modern times: her struggles both in a mental and political nature were such as to astonish all Europe. Time had no power to diminish her ardour, till she rescued her country from those who had nearly made an entire monopoly of it. <…> her treatment, however, of the Poles, was very inconsistent with her intrepidity, discernment, and judgment.[15][14]

  — Айзек Нейтен
  •  

У меня нет сомнений, что [жена] и впрямь считала меня сумасшедшим.[13]лето 1816

 

I have no doubt that she really did believe me to be mad.[12]

  •  

… он был убеждён, что лица, в которых он склонен был видеть источник всех своих бед, питают к нему такую ненависть, что не успокоятся даже после его смерти и будут так же отравлять память о нём, как отравляли его жизнь.[13]октябрь 1819

 

… so much so, indeed, as to impute to the quarter, to which he now traced all his ill fate, a feeling of fixed hostility to himself, which would not rest, he thought, even at his grave, but continue to persecute his memory as it was now embittering his life.[12]

  Томас Мур, «Заметки о жизни лорда Байрона»
  •  

Он находит греков «так низко павшими, что их уже нет смысла побуждать к возрождению. Всё равно, что пытаться вдохнуть жизнь в труп». Ничего искреннего в его словах нет, ведь как раз в эту пору он с обычной своей страстью к мистификациям принял решение посвятить себя их делу[13]1822

 

He used to say, “that the Greeks were so fallen, that it would be a vain attempt to raise them. One might as well hope to re-animate a corpse.” Words that had no sincerity in them, for perhaps at that very time, he had decided in his own mind to join their cause…[16]

  Томас Медвин, «Жизнь Перси Биши Шелли»
  •  

Прояви неаполитанцы больше храбрости, и мы были бы готовы подняться против интервентов у них в тылу. Лишь жалкое зрелище разгрома восставших воспрепятствовало тому, чтобы революция охватила всю Романью.[13]22 мая 1822

 

Had the Neapolitans fought bravel we were all ready to rise in the rear of their invaders. The ignominious defeat of the revolutionists alone prevented an outbreak in the Romagna.[17]

  Джордж Бэнкрофт, «День с лордом Байроном» (A Day with Lord Byron)
  •  

Я недостаточно служу человечеству, оставаясь только поэтом, и собственным примером должен доказать, что поэт способен сделаться и солдатом.[13]

 

[I am] only a poet has done little for mankind, and that [I shall] endeavour to prove in [my] own person that a poet may be a soldier.[14]

  Маргарита Блессингтон, дневник, 12 апреля 1823
  •  

Как-то я, набравшись духу, спросил лорда Байрона, отчего он не принялся за эпическое произведение или иной пространный и впечатляющий замысел. Он отвечал, что трудно подыскать соответствующий предмет, почему он и не берётся за подобный труд, даже допуская мысль о способности его исполнить. «К тому же, — заметил он, даже Мильтона теперь мало читают, истинных же знатоков и ценителей этого великого поэта совсем немного. Я, не гневя бога, стараюсь приспособить свой дар ко вкусам нашего времени <…> и понятиям <…>». Я позволил себе заметить, что Тассо и Ариосто знают все итальянцы, независимо от образованности, на что он возразил: «Ну, так то Италия, совсем иное дело, чем Англия, тут и сравнивать нечего; и кроме того, любой итальянец, если не ошибаюсь, от природы наделён поэтическим чувством — в большей или меньшей степени». — конец июля 1823

 

I once used the liberty of asking Lord Byron why he appeared never to have thought of writing an Epic, or some grand and continuous work. He replied, that it was very difficult to find an appropriate subject, and that, admitting he possessed the capacity to do so, he would not engage in such a composition. He remarked, that even Milton was little read at the present day, and how very few in number were those who were familiar with the writings of that sublime author; adding, “I shall adapt my own poesy, please God! to the fashion of the time and <…> the taste <…>.” I permitted myself to mention how generally Tasso and Ariosto were known to all Italians of any education; he answered, “Ah! but Italy is not like England, the two countries cannot stand in comparison; besides, I consider that almost every Italian inherits from nature, more or less, some poetical feeling.”[18]

  — Джеймс Хэмилтон Браун[К 9], «Путешествие из Ливорно на Кефалонию с Лордом Байроном»
  •  

Джеффри поначалу сделал грубый промах, но затем сумел его исправить, а с тех пор, как осознал свою ошибку, он куда последовательнее в своей справедливой и достойной критике, нежели многие из тех, кто решительно объявляют себя моими приверженцами. Право же, он сделал для меня даже больше, чем можно было бы ожидать от человека, прежде открыто объявлявшего себя моим врагом… — август 1823

 

For though Jeffrey made a great mistake in the commencement, he was sufficiently chastised for it, and from the time he was sensible of his fault, he has been uniform in a more fair and honourable mode of criticism than some who profess to be more decidedly my admirers. In fact, he has done as much as could be expected from one who was once my open enemy…[19]

  Джеймс Кеннеди, «Разговоры о религии с лордом Байроном и другими лицами», 1824—27
  •  

«… без английской поддержки, в особенности денежной, греки не добьются ничего; а поскольку, уже собрав для греков значительную сумму, англичане в дальнейшем едва ли будут оказывать серьёзную помощь, Греции суждено либо возвратиться под турецкое иго, либо сделаться придатком ещё какой-нибудь нецивилизованной державы, либо, наконец, на много лет превратиться в сонмище раздора и анархии». Пока шли переговоры о займе и после их завершения, он радовался, что не написал и строки, побуждающей соотечественников на этот займ подписаться;..[13]февраль 1824

 

… without English assistance, more particularly as to money, the Greeks could not succeed; and he knew that if the English public were once imposed on to a considerable amount, no assistance could afterwards be expected, and Greece would either return under the Turkish yoke, fall under the sceptre of some other barbarian Power, or remain for many years the prey of discord and anarchy. While the loan was negotiating, and after it was contracted for, he frequently congratulated himself that he had never written a single line to induce his countrymen to subscribe to it;..[20]

  Уильям Перри, «Последние дни лорда Байрона»
  •  

Взгляды леди Байрон достаточно либеральны, особенно что касается религии; как жаль, что во дни, когда мы были женаты, я ещё не выучился гак владеть собою, как сейчас. Прояви я побольше благоразумия и выдержки, и мы бы могли быть счастливы друг с другом. Сразу после венчанья мне хотелось жить в деревне, во всяком случае, пока не устроятся мои денежные дела. Мне было хорошо известно лондонское общество, известно, что на самом деле представляют собой многие респектабельные дамы, с которыми леди Байрон по необходимости пришлось бы соприкоснуться, и я опасался такого общения; однако во мне слишком много материнского — я не терплю, чтобы мною командовали; мне необходимо чувствовать себя ничем не связанным, искусственные ограничения мне ненавистны, поведение моё всегда направлялось чувством — тогда как леди Байрон целиком и полностью принадлежит существующим нормам. Она отказывалась поездить верхом, не могла ни пройтись, ни пробежаться, если того не велел доктор. Она оставалась дома, когда меня влекло на природу; а дом был старый, словно облюбованный призраками — я их боюсь, они мне являлись по ночам. Подобное существование для меня было невыносимо.[13]около марта 1824

 

Lady Byron has a liberal mind, particularly as to religious opinions; and I wish, when I married her, that I had possessed the same command over myself that I now do. Had I possessed a little more wisdom, and more forbearance, we might have been happy. I wished, when I was first married, to have remained in the country, particularly till my pecuniary embarrassments were over. I knew the society of London; I knew the characters of many of those who are called ladies, with whom Lady Byron would necessarily have to associate, and I dreaded her contact with them; but I have too much of my mother about me to be dictated to; I like freedom from constraint; I hate artificial regulations; my conduct has always been dictated by my own feelings, and Lady Byron was quite the creature of rules. She was not permitted either to ride, or run, or walk, but as the physician prescribed. She was not suffered to go out when I wished to go; and then the old house was a mere ghost-house; I dreamed of ghosts, and thought of them waking. It was an existence I could not support.[20]

  — Уильям Перри, там же
  •  

Медики предложили отворить кровь, но он ответил отказом: «Неужели вы тем одним и лечите, что пускаете кровь? От ланцетов умирают чаще, чем от ландскнехтов».[13]9 апреля 1824

 

The medical men proposed bleeding, but he refused, observing, “Have you no other remedy than bleeding?—there are many more die of the lancet than the lance.”[21]

  •  

Две картины ныне преследуют меня и мучат. Я вижу себя медленно угасающим на смертном одре, в тяжких страданиях, а то подумается, не кончу ли свои дни подобно Свифту — впав в слабоумие! Молю небо, чтобы оно послало мне возможность с мечом в руках врезаться в турецкий эскадрон и драться так, как способен лишь человек, уставший от жизни, — чтобы конец мой был мгновенным и безболезненным, ибо таково единственное моё желание![13]около 20 февраля 1824

 

The apprehension of two things now haunt my mind. I picture myself slowly expiring on a bed of torture, or terminating my days like Swift—a grinning idiot! Would to Heaven the day were arrived in which, rushing, sword in hand, on a body of Turks, and fighting like one weary of existence, I shall meet immediate, painless death,—the object of my wishes![22]

  Джулиус Миллинген
  •  

Вы напрасно стараетесь сохранить мне жизнь. Мне время умирать, я это чувствую. И не жалею о жизни, я ведь затем и ехал в Грецию, чтобы покончить с томительным своим существованьем. Всё, чем я располагал, всё, что мог, я отдал во имя её свободы. И вот отдаю жизнь. Прошу вас только об одном. Не нужно, чтобы с телом возились, отправляя в Англию. Пусть кости мои сгниют здесь. Похороните меня, где придётся, и постарайтесь обойтись без всякого вздора.[13]18 апреля 1824

 

Your efforts to preserve my life will be vain. Die I must: I feel it. Its loss I do not lament; for to terminate my wearisome existence I came to Greece.—My wealth, my abilities, I devoted to her cause.—Well: there is my life to her. One request let me make to you. Let not my body be hacked, or be sent to England. Here let my bones moulder.—Lay me in the first corner without pomp or nonsense.[22]

  — Джулиус Миллинген

Эдвард Трелони, «Воспоминания о последних днях Шелли и Байрона»

[править]
[23]
  •  

Шелли всё уговаривал Байрона докончить какую-то начатую им вещь. Байрон ответил с улыбкой: «Мой патрон и казначей Джон Мюррей утверждает, что пьесы мои никто не поставит. Мне это безразлично, я их писал не для сцены, о чём ему и сообщаю, а он в ответ пишет, что и стихи тоже не разойдутся: вот это уже худо, по части стихов у меня ведь просто «зуд в пальцах». Он всё требует, чтобы я вернулся «к старому стилю «Корсара», который так нравится дамам. <…> Джон Мюррей прав, пусть он и несправедлив; всё, что я сочинил, действительно написано для дам — но не отчаивайтесь, вот будет мне сорок лет, и тогда их влияние на меня отомрёт естественной смертью, а я ещё успею продемонстрировать мужчинам, на что гожусь».[13]1822

 

On our return homewards, Shelley urged Byron to complete something he had begun. Byron smiled and replied,
“John Murray, my patron and paymaster, says my plays won’t act. I don’t mind that, for I told him they were not written for the stage—but he adds, my poesy won’t sell: that I do mind, for I have an ‘itching palm.’ He urges me to resume my old ‘Corsair style, to please the ladies.’ <…> John Murray is right, if not righteous: all I have yet written has been for women-kind; you must wait until I am forty, their influence will then die a natural death, and I will show the men what I can do.”

  •  

Своё намерение скопить изрядную сумму наличностью объяснял он тем, что она нужна на случай крайней необходимости: <…> «Мне теперь по силам собрать девять — десять тысяч, а этого достанет, чтобы приобрести остров в греческом архипелаге или участок земли с золотом где-нибудь в Чили, в Перу». <…> Дело у него так и не шло дальше планов…[13]конец 1822

 

His plea for hoarding was that he might have a good round tangible sum of current coin to aid him in any emergency, <…> “I can now raise nine or ten thousand, and with that I can buy an island in the Greek Archipelago, or a principality of auriferous soil in Chili or Peru.” <…> He exhausted himself in planning…

  •  

Если автора стараются уязвить, то наносят ему удары исподтишка: <…> довольно того, что в книге найдётся что-то интересное для человека, открывшего её год спустя по её появлении, и вот критика уже в неистовстве; ну кто читает статьи годичной давности? Пока литературой нашей командуют все эти озлобленные фанатики и злопамятные поборники благоприличия, нечего ждать, что явятся творения высокие и оригинальные. Естественно ли, чтобы настоятели руководили талантами? А если кто-нибудь из этой мерзкой толпы решится думать собственной головой, его либо заклюют, либо заставят умолкнуть — вспомните о Стерне, о Свифте. Где эти великие барды и творцы, которым журналы сулили назначение левиафанов нашей словесности? Вымерли, как видно; может быть, в будущем их кости, уже окаменевшие, кто-то подберёт и соединит в музейной витрине с костями рептилий, угодничавших перед ними при жизни. Коли наш век и создал нечто достойное — а я в этом отнюдь не убеждён — произошло это лишь вопреки всевозможным поношениям.[13]конец июля 1823

 

If they crush an author, it must be in the shell: <…> if the book has life enough to out-live the year, it defies their malice—for who reads a last year’s review? Whilst our literature is domineered over by a knot of virulent bigots and rancorous partisans, we shall have no great or original works. When did parsons patronise genius? If one of their black band dares to think for himself, he is drummed out, or cast aside, like Sterne and Swift. Where are the great poets and writers the Reviewers predicted were to be the leviathans of our literature? Extinct: their bones hereafter may be grubbed up in a fossil state with those of the reptiles that puffed them into life. If this age has produced anything good or great, which I doubt, it has been under every possible discouragement.

  •  

Человек и поныне тот же дикий зверь, каким был во дни творенья, и явись в мир Христос, которому будто бы поклоняются, его бы снова распяли.[13]тогда же

 

Man is the same rancorous beast now that he was from the beginning, and if the Christ they profess to worship re-appeared, they would again crucify him.

Из вторичных источников

[править]
  •  

В колчане дьявола нет лучшей стрелы для сердца, чем мягкий голос.[24]

  •  

В одиночестве человек часто чувствует себя менее одиноким.[24]

  •  

Из всех тропинок, ведущих к сердцу женщины, жалость — самая короткая.[24]

  •  

Нет в мире радости, которой можно заменить радость отнятую.[24][25]

  •  

Ночь придаёт блеск звёздам и женщинам.[24]

  •  

Рифма — это пароход, уносящий поэта помимо воли в другую сторону.[26]

  •  

Слава <…> зависит больше от стиля историка, чем от имени, которое оставляет по себе человек.[24]

Статьи о произведениях

[править]

О Байроне

[править]

О стихотворениях

[править]
  •  

… он убедился, что раньше, чем какие-либо факты из его домашней жизни получили известность, его повсюду уже ославили негодяем за то, что он разъехался с женой. Он был чрезвычайно впечатлителен; он был поражён одновременно тысячью стрел, пущенных с таким коварством и искусною злобою, что из всех, на него нападавших, ни один не знал действительной подкладки всей этой истории. Был ли он, однако, прав, печатая свои саркастические тирады? Конечно, нет: было бы гораздо лучше, благороднее и благоразумнее, если бы он отнёсся к нападкам подобных врагов с полным презрением и не обращал на них никакого внимания. <…>
Мы привыкли повторять на все лады, что главная и великая заслуга его поэзии заключается именно в той искренности, с какою в ней выражаются его собственные чувства. Мы всячески поощряем его анатомировать собственное сердце ради нашего удовольствия; мы стараемся как можно сильнее подействовать на этого молодого и одарённого пылким воображением человека, чтобы побудит его погружаться в самые сокровенные глубины самопознания, мучить свой мозг постоянным самоанализом, находить гордость и удовольствие в том, что для других людей является пыткой, — мы сами толкаем его на путь этих опасных экспериментов, пока они не захватывают его и не приводят на край безумия; мы внушаем ему, что он должен видеть в этом опасном занятии главную цель своего существования, главную пищу своего самолюбия, сущность своей поэтической славы… и в ту минуту, когда он, поддаваясь нашему же постоянному поощрению и нашим постоянным уверениям, делает один только шаг за пределы одобряемого вами пути, — мы все с желчной досадой обращаемся против него и начинаем упрекать его в том, что он поступает недостойно, передавая на суд публики те чувства, какие вызваны были у него разводом с женой.[11]

 

… he saw himself, ere any fact but the one undisguised and tangible one was, or could be known, held up every where, and by every art of malice, as the most infamous of men,—because he had parted from his wife. He was exquisitely sensitive: he was wounded at once by a thousand arrows; and all this with the most perfect and indignant knowledge, that of all who were assailing him not one knew any thing of the real merits of the case. Did he right, then, in publishing those squibs and tirades? No, certainly: it would have been nobler, better, wiser far, to have utterly scorned the assaults of such enemies, and taken no notice, of any kind, of them. <…>
We tell him in every possible form and shape, that the great and distinguishing merit of his poetry is the intense truth with which that poetry expresses his own personal feelings. We encourage him in every possible way to dissect his own heart for our entertainment—we tempt him by every bribe most likely to act powerfully on a young and imaginative man, to plunge into the darkest depths of self-knowledge; to madden his brain with eternal self-scrutinies, to find his pride and his pleasure in what others shrink from as torture—we tempt him to indulge in these dangerous exercises, until they obviously acquire the power of leading him to the very brink of frenzy—we tempt him to find, and to see in this perilous vocation, the staple of his existence, the food of his ambition, the very essence of his glory,—and the moment that, by habits of our own creating, at least of our own encouraging and confirming, he is carried one single step beyond what we happen to approve of, we turn round with all the bitterness of spleen, and reproach him with the unmanliness of entertaining the public with his feelings in regard to his separation from his wife.[27]

  Джон Г. Локкарт

Комментарии

[править]
  1. Сьюзен Фрейзер, автор книги «Камилла де Флориан и другие стихотворения. Соч. жены офицера»[2] (Camilla de Florian and Other Poems. By an Officer's Wife, 1809).
  2. При первой публикации в газете «Examiner» 30 июля, с целью отвести от неё обвинение в нелояльности к правительству, стихотворению был дан подзаголовок «С французского» и предпосланы строки: «… вдохновенные строки, с которыми наша точка зрения не вполне совпадает. Да и сам автор говорил нам, что они скорее выражают чувства того, кто их произносит, а не его собственные»[2] (… spirited lines, with which our opinions do not accord; and, indeed, the author himself has told us that he rather adapted them to what he considered the speaker's feelings than his own).
  3. Последнее стихотворение, написанное поэтом в Англии[2].
  4. Анонимная разгромная рецензия на «Эндимиона» апреля 1818 г. (pp. 204-8) вызвала большой резонанс, спустя годы выяснено авторство Джона Крокера. Аналогично написали и несколько других рецензентов. Байрон сочинил это под влиянием мнения Перси Шелли, хотя раньше в письмах друзьям довольно презрительно отзывался о Китсе, но после его смерти запретил публиковать те мнения.
  5. От ink — чернила.
  6. The British Review, который Байрон назвал журналом своей бабушки[11] в CCIX строфе первой песни «Дон Жуана».
  7. Каламбурно изменённая фамилия означает Словаслова.
  8. Торговцы едой на разнос использовали для обёртки в т.ч. старые книги.
  9. Уполномоченный лондонского Греческого комитета, созданного в 1822 году[13].

Примечания

[править]
  1. 1 2 3 Перевод А. А. Блока.
  2. 1 2 3 4 5 6 Р. Ф. Усманова. Примечания / Джордж Гордон Байрон. Собрание сочинений в 4 томах. Т. 2. — М.: Правда, 1981. — С. 290-300.
  3. 1 2 3 4 5 6 Перевод Н. А. Холодковского, около 1905.
  4. 1 2 Перевод С. А. Ильина.
  5. 1 2 3 Перевод В. Я. Брюсова.
  6. 1 2 3 4 5 Перевод В. В. Левика, 1953, 1974.
  7. 1 2 Перевод В. А. Луговского, 1953.
  8. Байрон. Дневники. Письма. — М.: Изд-во Академии наук СССР, 1963. — С. 149. — (Литературные памятники).
  9. 1 2 3 Перевод О. Н. Чюминой.
  10. 1 2 Перевод Д. Л. Михаловского, 1870-е.
  11. 1 2 П. О. Морозов, С. А. Венгеров. Примечания // Байрон. Т. II. — Библиотека великих писателей / под ред. С. А. Венгерова. — СПб.: Брокгауз-Ефрон, 1905. — С. VII, LXII.
  12. 1 2 3 Thomas Moore. Notices of Life of Lord Byron // Letters and Journals of Lord Byron: With Notices of His Life, ed. by T. Moore. 2 Vols. London, John Murray, 1830.
  13. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 «Правда всякой выдумки странней…» / Пер. А. Бураковской, А. М. Зверева // Джордж Гордон Байрон. На перепутьях бытия. Письма. Воспоминания. Отклики / сост. А. М. Зверев. — М.: Прогресс, 1989. — С. 211-353.
  14. 1 2 3 4 His Very Self and Voice, Collected Conversations of Lord Byron, ed. by E. J. Lovell. New York, MacMillan, 1954.
  15. 1 2 Isaac Nathan, Fugitive pieces and reminiscences of Lord Byron. London, 1829, pp. 39, 133.
  16. Thomas Medwin, The Life of Percy Bysshe Shelley. London, T. C. Newby, 1847, p. 185 (Byron and his Friends).
  17. George Bancroft, History of the Battle of Lake Erie, and Miscellaneous Papers. New York, R. Bonner's sons, 1891, p. 204.
  18. James Hamilton Browne, Voyage from Leghorn to Cephalonia with Lord Byron, Blackwood’s Magazine, August 1834 (No. CXVII), p. 63.
  19. James Kennedy, Conversations on Religion with Lord Byron and others. London, 1830, Second Conversation.
  20. 1 2 William Parry, Last Days of Lord Byron. London, 1825, Ch. VIII, IX (pp. 168, 219).
  21. Pietro Gamba, A Narrative of Lord Byron’s Last Journey to Greece. London, John Murray, 1825, Ch. VI (p. 249).
  22. 1 2 Julius Millingen, Memoirs of the Affairs of Greece. London, John Rodwell, 1831, Ch. XII, XV.
  23. E. J. Trelawny. Recollections of the Last Days of Shelley and Byron. London, Edward Moxon, 1858, Ch. IV, VII, XV, XVIII.
  24. 1 2 3 4 5 6 Энциклопедия мудрости / составитель Н. Я. Хоромин. — Киев: книгоиздательство «Пантеон» О. Михайловского, 1918. — (переизд.: Энциклопедия мысли. — М.: Русская книга, 1994.)
  25. Энциклопедия мысли / сост. О. Г. Азарьев. — СПб.: Renome, 1996. — С. 433.
  26. Варлам Шаламов, Рифма (1959-61).
  27. The Complete Works of Lord Byron. Paris, Baudry's European Library, A. and W. Galignani and Company, 1835, p. 887.

Ссылки

[править]