Паломничество Чайльд-Гарольда
«Паломничество чайльда Га́рольда»[1][К 1] (англ. Childe Harold's Pilgrimage) — знаменитая поэма Джорджа Байрона, написанная в 1810—1818 годах. Протагонист, альтер-эго автора, стал прототипом бесчисленных байронических героев в литературе европейских стран.
Цитаты
[править]Вымышленный герой был введён в поэму с целью связать её отдельные части: это, однако, не означает, что автор не намерен допускать отступления. Друзья <…> предостерегали меня, считая, что кое-кто может заподозрить, будто в этом вымышленном характере Чайльд-Гарольда я изобразил реально существующую личность. Такое подозрение я позволю себе отвергнуть раз и навсегда. Гарольд — дитя воображенья, созданное мною только ради упомянутой цели. Некоторые совсем несущественные и чисто индивидуальные черты, конечно, могут дать основание для таких предположений. Но главное в нём, я надеюсь, никаких подозрений не вызовет. | |
A fictitious character is introduced for the sake of giving some connection to the piece; which, however, makes no pretension to regularity. It has been suggested to me by friends <…> that in this fictitious character, "Childe Harold," I may incur the suspicion of having intended some real personage: this I beg leave, once for all, to disclaim—Harold is the child of imagination, for the purpose I have stated. | |
— предисловие к первой и второй песням, февраль 1812 |
Я ждал, пока наши периодические листки не израсходуют свою обычную порцию критики. <…> Среди многих справедливых упрёков, которые вызвал характер моего «странствующего рыцаря», <…> высказывалось мнение, что он, не говоря уже об анахронизмах, ведет себя очень нерыцарственно, между тем как времена рыцарства — это времена любви, чести и т. п. Но теперь уже известно, что доброе старое время, когда процветала «любовь добрых старых времён, старинная любовь», было как раз наиболее развратным из всех возможных эпох истории. <…> Обеты рыцарства исполнялись не лучше, чем все другие обеты, а песни трубадуров были не менее непристойны и, уж во всяком случае, менее изысканны, чем песни Овидия. | |
I have now waited till almost all our periodical journals have distributed their usual portion of criticism. <…> Amongst the many objections justly urged to the very indifferent character of the "vagrant Childe", <…> it has been stated, that, besides the anachronism, he is very unknightly, as the times of the Knights were times of Love, Honour, and so forth. Now it so happens that the good old times, when "l'amour du bon vieux terns, l'amour antique," flourished, were the most profligate of all possible centuries. <…> The vows of chivalry were no better kept than any other vows whatsoever; and the songs of the Troubadours were not more decent, and certainly were much less refined, than those of Ovid. | |
— дополнение к предисловию, 1813 |
Песнь I
[править]Не ты ль слыла небесной в древнем мире, | |
Oh, thou! in Hellas deemed of heavenly birth, |
И в мире был он одинок. Хоть многих | |
And none did love him!—though to hall and bower |
Вот, моря данник, меж холмов покатых | |
Tagus dashing onward to the Deep, |
Тот бес, дразнящий рыцарскую клику, — | |
Convention is the dwarfish demon styled |
Там, где Португалию встречает | |
Where Lusitania and her Sister meet, |
О, Гордость! Рухнет бронза и гранит, | |
See how the Mighty shrink into a song! |
Но хватит о любовниках войны! | |
Enough of Battle's minions! let them play |
Ужель вам смерть судьба определила, | |
And must they fall? the young, the proud, the brave? <…> |
Нигде средь этих древних гор, | |
Ne'er didst thou, fair Mount! when Greece was young, |
Испания, таков твой жребий странный: | |
Such be the sons of Spain, and strange her Fate! |
Томим сердечной пустотой, | |
It is that settled, ceaseless gloom |
Песнь II
[править]- 1810—11
Увы, Афина, нет твоей державы! | |
Ancient of days! august Athena! where, |
Кто лишь вздыхает — это всем известно, — | |
Little knew she that seeming marble heart, |
Эпир прошли мы. Насмотревшись гор, | |
Epirus' bounds recede, and mountains fail; |
Для клетки создал [мусульманку бог]! | |
Tamed to her cage, nor feels a wish to rove: |
Кто занял трон убийц — убийством правит сам. — LXIII | |
In bloodier acts conclude those who with blood began. |
В суровых добродетелях воспитан, | |
Fierce are Albania's children, yet they lack |
Shall the sons of Chimari, who never forgive |
Моя Эллада, красоты гробница! | |
Fair Greece! sad relic of departed Worth! |
И ты ни в чём обыденной не стала, | |
Where'er we tread 'tis haunted, holy ground; |
Что в старости быстрее всяких бед | |
What is the worst of woes that wait on Age? |
Песнь III
[править]- май—июнь 1816
Среди людей молчит он, скучен, вял, | |
But in Man's dwellings he became a thing |
В лохмотьях парус, киль разбили грозы, | |
The hull drives on, though mast and sail be torn; |
Уютное величье, — отраженья | |
The negligently grand, the fruitful bloom |
Руссо, апостол роковой печали, | |
Here the self-torturing sophist, wild Rousseau, |
Гор дыханье, | |
From the high host |
Лозанна[К 4] и Ферней! Святой предел, | |
Lausanne! and Ferney! ye have been the abodes |
Нет, Слава — это молодости бог, | |
Fame is the thirst of youth,—but I am not |
Песнь IV
[править]- 1817 — март 1818
В последней песни пилигрим появляется реже, чем в предыдущих, и поэтому он менее отделим от автора, который говорит здесь от своего собственного лица. Объясняется это тем, что я устал последовательно проводить линию, которую все, кажется, решили не замечать. Подобно тому китайцу в «Гражданине мира» Голдсмита[2], которому никто не хотел верить, что он китаец, я напрасно доказывал и воображал, будто мне это удалось, что пилигрима не следует смешивать с автором. Но боязнь утерять различие между ними и постоянное недовольство тем, что мои усилия ни к чему не приводят, настолько угнетали меня, что я решил затею эту бросить <…>. | |
With regard to the conduct of the last canto, there will be found less of the pilgrim than in any of the preceding, and that little slightly, if at all, separated from the author speaking in his own person. The fact is, that I had become weary of drawing a line which every one seemed determined not to perceive: like the Chinese in Goldsmith's Citizen of the World, whom nobody would believe to be a Chinese, it was in vain that I asserted, and imagined that I had drawn, a distinction between the author and the pilgrim; and the very anxiety to preserve this difference, and disappointment at finding it unavailing, so far crushed my efforts in the composition, that I determined to abandon it altogether <…>. | |
— письмо Джону Хобхаусу 2 января 1818, предпосланное песни |
Ныне Габсбургам в угоду | |
Venice, lost and won, |
Феррара! Одиночеству не место | |
Ferrara! in thy wide and grass-grown streets, |
Ты, что подобно тварям бессловесным, |
Италия! Должны народы встать | |
Yet, Italy! through every other land |
Но где ж, Тоскана, где три брата кровных? | |
But where repose the all Etruscan three— |
… Гораций, <…> | |
. |
А ты, в кого ударил дважды гром, | |
And thou, the thunder-stricken nurse of Rome! |
Ужель тирану страшны лишь тираны? | |
Can tyrants but by tyrants conquered be, |
И всё-таки твой дух, Свобода, жив, | |
Yet, Freedom! yet thy banner, torn, but flying, |
|
|
Наш юный жар кипит, увы! в пустыне, | |
Alas! our young affections run to waste, |
О, гордость зодчества и Рима — Пантеон. | |
Of Art and Piety—Pantheon!—pride of Rome! |
Но где мой путешественник? Где тот, | |
But where is he, the Pilgrim of my Song, |
Придворной лести похоронный звон, | |
Of hollow counsel, the false oracle, |
Стремите, волны, свой могучий бег! | |
Roll on, thou deep and dark blue Ocean—roll! |
Тебя любил я, море! В час покоя | |
And I have loved thee, Ocean! and my joy |
Прости! Подходит срок неумолимо. | |
Farewell! a word that must be, and hath been— |
Перевод
[править]В. В. Левик, 1972
О поэме
[править]Огромный успех «Чайльд-Гарольда» объясняется, во-первых, тем, что Байрон осмелился выразить чувства, которые испытывал каждый человек в часы глубокой тоски, самые ужасные часы своей жизни, а во-вторых, великолепным знанием женской души, её любовной переменчивости. Сам он считает, что стихи его принадлежат к числу тех, что со временем будут забыты, <…> но благодарит судьбу за всё, чем дарит его мимолётная слава, которой ищут так многие.[5] | |
The great success of "Childe Harold" is due chiefly to Byron's having dared to give utterance to certain feelings which every one must have encouraged in the melancholy and therefore morbid hours of his existence, and also by the intimate knowledge which he has shown of the turns taken by the passions of women. He says himself that his poems are of that sort, which will, like everything of the kind in these days, pass away, <…> but that he esteems himself fortunate in getting all that can now be got by such a passing reputation, for which there are so many competitors.[4] | |
— Джон Хобхаус, дневник, 28 марта 1814 |
Из всех великих поэтов нашего времени только трое изобразили, в полной мере и силе, те страдания, какие испытывают великие мыслящие умы, при современном состоянии всемирной истории, вследствие постоянных приливов глубокого скептицизма и неудовлетворённости жизнью. Но только один поэт дерзнул представить самого себя жертвою этих страданий, которые не поддаются точному определению. Гёте воплотил свои сомнения и неведение в страшном образе таинственного Фауста. Шиллер, с ещё большею смелостью, поселил то же скорбное чувство в беспокойном, высокомерном и геройском сердце Валленштейна. Байрон не искал внешнего образа для воплощения своего душевного беспокойства. Мир и всё в нём находящееся служат ему сценой и публикой — и он обнаруживает себя перед ними, в непрестанной и тщетной борьбе с терзающим его демоном. Иногда в его скептицизме замечается что-то мрачное и подавляющее; но чаще он отличается возвышенным и торжественным характером, приближаясь к искренней вере. Каковы бы ни были собственные верования поэта, — мы, его читатели, чувствуем себя выше и благороднее, разделяя его меланхолическое настроение, так как его сомнения, выражаемые в столь величественной форме, укрепляют нашу собственную веру. Его скептицизм, приближаясь к вере, в своём величии заключает собственное опровержение. В его резких и горьких упрёках нет ни философии, ни религии; но те призраки, которые тревожат его воображение, некогда тревожили и нас самих. Мрак его мысли часто озаряется яркими молниями просветления, и возвышенная скорбь, наполняющая его сердце при созерцании таинств нашей жизни, соединяется с стремлением к бессмертию и выражается таким языком, который нельзя не признать божественным.[6] | |
— Джон Уилсон, рецензия на IV песнь |
В наше время молодому человеку, который готовится посетить великолепный Восток, мудрёно, садясь на корабль, не вспомнить лорда Байрона и невольным сочувствием не сблизить судьбы своей с судьбою Чильд-Гарольда. Ежели, паче чаяния, молодой человек ещё и поэт и захочет выразить свои чувствования, то как избежать ему подражания? | |
— Александр Пушкин, «Фракийские элегии», 1836 |
Джордж Байрон
[править]Я ни в коем случае не намерен отождествлять себя с Гарольдом, я отрицаю всякое родство с ним. Если местами может показаться, будто я написал собственный портрет, поверьте, что это только местами, и я не хочу признавать даже этого. <…> Я ни за что на свете не хотел бы походить на своего героя. | |
— письмо Роберту Далласу 31 октября 1811 |
Необходимо упомянуть о сомнениях, вернее, о неуверенности в достоинствах «Чайльд-Гарольда», изредка посещавшей его [в 1812 г.], несмотря на успех поэмы. «Они в таком восторге от неё потому лишь, что я — лорд», — говорил он. И прибавлял: «Я заставил их бояться меня».[5] | |
I must not omit to say that he had some occasional doubts, or rather moments of assumed modesty, as to the merit of his new poem, in spite of its success. “I may place a great deal of it,” said he, “to being a lord.” And again,—“I have made them afraid of me.”[7] | |
— Роберт Даллас, «Воспоминания о жизни лорда Байрона», 1824 |
… новая [(3-я) песнь] — <…> моя любимая, отличный образец смутного поэтического отчаяния. Когда я сочинял её, я был наполовину безумен от метафизики, гор, озер, неугасимой любви, невыразимых мыслей и кошмара моих прегрешений. Мне не раз хотелось пустить себе пулю в лоб, и меня удерживала лишь боязнь доставить столько удовольствия моей тёще; вот если бы я был уверен, что смогу являться ей из могилы… | |
— письмо Т. Муру 28 января 1817 |
Комментарии
[править]- ↑ С первых русских переводов устоялась написание Чайльд-Га́рольда.
- ↑ С «Илиады» и до XIX века обращение к музе было традиционным началом поэм.
- ↑ Эта строфа опубликована в 1814.
- ↑ Там долгое время жил и писал свой труд «История упадка и разрушения Римской империи» Эдуард Гиббон[2].
- ↑ В Италии венецианцев называют pantaloni. Байрон в примечании предположил, что название произошло от pianta leone — «водружающие львов»[2].
- ↑ Летом 1818 он написал подобное в «Оде к Венеции».
- ↑ Некоторые члены этой академии резко высказывались о Тассо и его поэме «Освобождённый Иерусалим»[2].
Примечания
[править]- ↑ Владимир Набоков. Комментарий к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин» [1964]. — СПб.: Искусство-СПБ: Набоковский фонд, 1998. — К главе первой, XLVIII.
- ↑ 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 О. Афонина. Примечания // Джордж Гордон Байрон. Паломничество Чайльд-Гарольда. Дон-Жуан. — М.: Художественная литература, 1972. — С. 789-822. — (Библиотека всемирной литературы).
- ↑ Байрон. Т. I. — Библиотека великих писателей / под ред. С. А. Венгерова. — СПб.: Брокгауз-Ефрон, 1904.
- ↑ John Cam Hobhouse, Recollections of a Long Life, Vol. I. 1785—1816. London, John Murray, 1910, p. 100.
- ↑ 1 2 «Правда всякой выдумки странней…» / Пер. А. Бураковской, А. М. Зверева (с некоторыми уточнениями) // Джордж Гордон Байрон. На перепутьях бытия. Письма. Воспоминания. Отклики / сост. и комментарии А. М. Зверева. — М.: Прогресс, 1989. — С. 225, 229-230.
- ↑ Blackwood's Edinburgh Magazine, June 1818, pp. 97-98.
- ↑ Robert Charles Dallas, Recollections of the Life of Lord Byron. 1824, pp. 243-4 (Ch. X).