Алекса́ндр Ви́кторович Ерёменко (1950—2021) — российский поэт, представитель метареализма — течения в поэзии 70-х-90-х гг. XX века, означающее «метафизический», а также «метафорический реализм».
Родился в деревне Гоношиха Алтайского края. В 1974 году переехал в Москву. В середине восьмидесятых он вместе с поэтами Алексеем Парщиковым и Иваном Ждановым создал неформальную литературную группу «метаметафористов». В 2002 году получил поэтическую премию имени Пастернака.
Любые системы вмещаются в код. Большие участки кодируют с ходу. Ночной механизмик свистит за комодом, и в белой душе расцветает диод.
Вот маленький сад. А за ним ― огород.
Как сильно с периодом около года
взлетала черёмуха за огородом,
большая и белая, как водород![1]
— «Когда наугад расщепляется код...», 1980
Будь, поэт, предельно честен.
Будь, поэт, предельно сжатым.
Напиши для нас в «Известьях»
для народных депутатов! Ведь писал же ты про БАМ. Хочешь, рифмой помогу: «Лучше Родину продам, чем у Родины в долгу».
С храбрым кукишем в кармане
ты писал для нас подробно
про солдат в Афганистане ―
ограниченных, но добрых! <...> Стань, как правда, неудобен и, как истина, коварным. Покажи, на что способен, откровенная бездарность!
Чтоб от смелости мурашки
пробежали до макушки,
напиши нам про шарашки,
ну а лучше ― про психушки.[1]
— «Будь, поэт, предельно честен...», 1986
Устав висеть на турнике, ушла, а руки ― позабыла. И там, где кончились перила, остановилась в тупике.
Уже по грудь в тугом песке, империя вокруг басила,
смеркался день, живот знобило,
и глаз, как чудный лепесток, дождем и снегом заносило…[1]
— «Устав висеть на турнике...», 1988
Льет дождь… Цепных не слышно псов
на штаб-квартире патриарха,
где в центре аглицкого парка
стоит Венера. Без трусов. Рыбачка Соня как-то в мае, причалив к берегу баркас, сказала Косте: «Все вас знают, а я так вижу в первый раз…»
Льет дождь. На темный тес ворот,
на сад, раздерганный и нервный,
на потемневшую фанерку
и надпись «Все ушли на фронт».[1]
— «Переделкино», 1989
Он голосует за «сухой закон»,
балдея на трибуне, как на троне.
Кто он? Писатель, критик, чемпион
зачатий пьяных в каждом регионе,
лауреат всех премий… вор в законе!
Он голосует за «сухой закон». Он раньше пил запоем, как закон, по саунам, правительственным дачам, как идиот, забором обнесен, по кабакам, где счет всегда оплачен, а если был особенно удачлив ― со Сталиным ― коньяк «Наполеон». <...>
Я тоже голосую за закон,
свободный от воров и беззаконий,
и пью спокойно свой одеколон
за то, что не участвовал в разгоне
толпы людей, глотающей озон,
сверкающий в гудящем микрофоне.[1]
— Стихи о «сухом законе», 1989
Моделируем ситуацию: он выходит из ресторана,
и на книжной толкучке к нему подваливает пижон:
― Меняю «Буковского» на «Корвалана»… ―
Полковник Боков не поражён.
Причем здесь Авиценна, Ньютон или Шекспир? <...>
Я сегодня вычислил на грани шока ―
это твоя дезинформация деформирует микромир,
начальник Отдела дезинформации полковник Боков!
Но полковник Боков не просто враль.
Но по ночам я читаю хокку,
а не «Сионские протоколы»...
Начальник Отдела дезинформации полковник Боков,
это твои проколы.[1]
— «Начальник Отдела дезинформации полковник Боков...», 1989
Поверхностное натяжение стягивает пространство в холерные бунты,
складывается складками на мундире ефрейтора.
Втыкаются в кладбище пикирующие кресты.
И тебе не спится в астральных твоих сферах,
потому что совесть ― это не вектор, а перпендикуляр,
восставленный к вектору… И тебя притягивает «Елисеевский»,
гостиница «Советская» ― бывший ресторан…»[1]
— «Зачем ты рискуешь магазином и душистой папироской...», 1989
Косыми щитами дождей заставлены лица людей, больница и зданье райкома, где снизу деревьев оскома, а сверху ― портреты вождей
заставленыплотнымщитом
каквинныйотделгастронома
икакпредисловиектому «Всемирнойистории» том заставлен, заброшен, забыт, и воет, как сброшенный с крыши вчерашний, зажравшийся, пышный и бешеный палеолит. <...>
Я вздрогну и спрыгну с коня,
и гляну на правую руку,
когда, улыбаясь, как сука,
ОПРИЧНИК ПОЙДЕТ НА МЕНЯ.[1]
— «Косыми щитами дождей...», 1990
Я пил с Мандельштамом на Курской дуге. Снаряды взрывались и мины. Он кружку железную жал в кулаке и плакал цветами Марины.
И к нам Пастернак по окопу скользя,
сказал, подползая на брюхе:
«О, кто тебя, поле, усеял тебя
седыми майорами в брюках?»[1]
— «Я пил с Мандельштамом на Курской дуге...», 1991
Когда мне будет восемьдесят лет,
то есть когда я не смогу подняться
без посторонней помощи с того
сооруженья наподобье стула,
а говоря иначе, туалет
когда в моем сознанье превратится
в мучительное место для прогулок
вдвоем с сиделкой, внуком или с тем,
кто забредет случайно, спутав номер
квартиры, ибо восемьдесят лет ―
приличный срок, чтоб медленно, как мухи,
твои друзья былые передохли,
тем более что смерть ― не только факт
простой биологической кончины,
так вот, когда, угрюмый и больной,
с отвисшей нижнею губой
(да, непременно нижней и отвисшей),
в легчайших завитках из-под рубанка
на хлипком кривошипе головы
(хоть обработка этого устройства
приема информации в моем
опять же в этом тягостном устройстве
всегда ассоциировалась с
махательным движеньем дровосека)...[1]
— «Когда мне будет восемьдесят лет...», 1991
Подполковник сидит в самолёте.
Бьёт в бетон реактивная пыль.
Он сейчас в боевом развороте
улетит в Израиль.
Что мы знаем о смелом пилоте, пионере космических трасс?
Он служил на космическом флоте,
а теперь улетает от нас.
Вы, наверное, лучше соврёте,
только это не сказка, а быль ―
то, что он в боевом самолёте
улетел в Израиль!
И теперь он живет в Израиле,
где капиталистический строй.
Вы его никогда не любили,
а он был ― межпланетный герой.[1]
Есть, например, такой феномен, как Александр Ерёменко. Если не ошибаюсь, он представлен в этом проекте тремя публикациями, причём последняя из них в «Урале» за 2007 год, по сути, ретроспективная. Тем не менее, по влиянию на современную литературу он ― одна из самых заметных фигур. <...>
Что касается Александра Еременко, популярность его действительно велика, вокруг его имени созданы целые мифологемы. По-моему, его уход из литпроцесса ― одна из самых удачных стратегий пиара. Тех, кто шибко много печатается, у нас не жалуют. Вообще, успешных людей в России терпеть не могут. Есть такая легенда. И другое плохо, когда биографии нет. А у Ерёменко очень удачное совпадение в этом плане, хотя, скажу честно, далеко не все его стихи мне по душе. И плюс у этой группы ― Парщиков, Ерёменко, Жданов...[2]
Скажем, Ерёменко очень сильно повлиял на уральскую поэзию, по сути, создал заново, изменил её атомарный состав. И во многом он это сделал благодаря личному общению, он часто ездил в Свердловск и общался с поэтами. И это влияние продолжается. Оно продолжается через Тягунова, через Санникова, через Кальпиди, через Казарина. А в Питере его влияния почти нет. Ерёменко развязал язык целому поколению уральских поэтов, не только свердловских. Если представить поэта такой молекулой, то в каждом уральском авторе есть атом Ерёменко. У поэта в жизни есть, может быть, полчаса, определяющих, что будет дальше. Если в эти условные полчаса поэта било током от стихов Ерёменко, это одно, а если, скажем, от стихов Бродского, то путь у поэта будет другой совсем. Ты читаешь, тебе 15 или 17 лет и тебя бьёт этим током. Всё. После этого у тебя уже другой состав крови, и писать ты будешь по-другому. Для меня Ерёменко очень важный поэт, многие его стихи я знаю наизусть.[3]
Несколько реже встречается иной взгляд: очевидно живые объекты в стихах предстают в механизированном облике. Например, у Александра Еременко: Электрический ветер завязан пустыми узлами, и на красной земле, если срезать поверхностный слой, корабельные сосны привинчены снизу болтами с покосившейся шляпкой и забившейся глиной резьбой.[4]
Я помню его подборку в одном из первых альманахов «Часть речи», которая сразу привлекла внимание центонной насыщенностью и какой-то особой, доверительно-домашней, интонацией, оставаясь сугубо в литературном измерении. Это качество присуще очень многим литераторам в их отношении к великим предшественникам ― в беседах, критике, исследованиях. Но собственно в творчестве оно проявляется довольно редко, у Лосева же оно тотально. После него вереницы цитат у более поздних поэтов (куплетность Кибирова и разухабистость Еременко) кажутся игрой, пивом после водки...[5]
Позвонил поэт Ерёменко и пригласил меня провести окончание судьбоносного для мировой культуры дня в компании хмельных друзей и веселых подруг. У меня это дело не сложилось. Да и ехать в такую компанию после окончания продажи алкоголя было как-то нелепо.
Ерёменко сказал, что Пушкин выбрал секундантом не Вяземского, а Данзаса потому, что тот наименее был склонен затевать канитель насчет примирения. Мол, Пушкин твердо решил убить или же быть убитым. Я же думаю, что гений всех времен и народов руководствовался еще и поэтическими соображениями. Он предвидел, что в ХХ веке появится диссонансная рифма. И пожелал, чтобы отдалённые потомки использовали в стихотворении о его трагической гибели рифму Данзас ― Дантес.[6]