Но я бы не желал сей жизни без волненья:
Мне тягостно её размерное теченье.
Я втайне бы страдал и жаждал бы порой
И бури, и тревог, и воли дорогой,
Чтоб дух мой крепнуть мог в борении мятежном
И, крылья распустив, орлом широкобежным,
При общем ужасе, над льдами гор витать,
На бездну упадать и в небе утопать.
— «Раздумье», 1841
И напиться не сумели!
Чуть за стол — и охмелели,
Чем и как — вам всё равно!
Мудрый пьёт с самосознаньем,
И на свет, и обоняньем
Оценяет он вино.
— «Юношам», 1852
Чу! шорох ― я смотрю: вокруг гнилого пня,
Над муравейником, алеет земляника,
И ветки спелые манят к себе меня...
Но вижу ― разобрав тростник сухой и тонкий,
К пурпурным ягодам две бледные ручонки
Тихонько тянутся...[1]
— «И город вот опять! Опять сияет бал...», 1856
Полно, дети, в тщетном гневе Древо жизни потрясать!
Лишь цветы ещё на древе!
Дайте плод им завязать!
Недозрев — он полн отравы,
А созреет — сам спадет
И довольства вам и славы
В ваши домы принесёт.[1]
Первое, что невольно отмечается в поэзии Майкова, это необычайная бодрость его таланта и свежесть, прочность его поэзии: те олимпийцы и герои древности, с которыми поэт подружился ещё в детстве, <…>, должно быть, поделились с ним своей вечной молодостью. <…>
Если часть этой бодрости таланта, вероятно, следует приписать спокойно прожитой и счастливо сложившейся жизни, то другая, несомненно, покоилась на коренных свойствах его натуры и вдохновения. Это была одна из тех редких гармонических натур, для которых искание и воплощение красоты является делом естественным и безболезненным, потому что природа вложила красоту и в самые души их. Созерцательно-рассудочные, эти люди не нуждаются для своего творчества ни в сильных внешних возбудителях, ни в похвале, ни в борьбе, ни даже в постоянном притоке свежих впечатлений; шум жизни, напротив, бременит их, стесняет их фантазию, потому что запас их впечатлений держится и фильтруется долго и художественные образы складываются неприметно, медленно, точно растут из почвы. Мысли этих поэтов-созерцателей ясны, выражения просты и как бы отчеканены, образы скульптурны. Таков был у нас Крылов, таков был и учитель Майкова Гончаров, таков был и сам Майков.
Подобно антологической лирике Пушкина, стихотворения Майкова тяготеют к фрагменту, лишённому действия и воссоздающему статические, пластичные образы: <…>. Майков отказался от традиционной для «подражаний древним» любовной тематики, предпочитая описательную, в особенности пейзажную лирику. Природа для поэта полна скрытого смысла («всё думу тайную в душе моей питает»); населённая мифологическими существами — «дриадами, увенчанными дубовыми листами», «толпою легкокрылой» нимф, фавнами «с хмелем на челе» — природа одухотворяется, психологизируется и как бы отождествляется с прекрасным миром языческой древности. Однако разлитый в этом мире идиллический покой, гармоническая уравновешенность уже недостижимы и чужды поэту: <например, «Раздумье», 1841>. Испытав, очевидно, влияние Лермонтова, Майков создал нетрадиционный для антологической лирики образ мятущегося, рефлексирующего поэта.[2]
— Николай Щербина, «Он Булгарин в «Арлекине»...» (Эпиграммы на Аполлона Майкова), 1854
В России странный век настал
Смягчилось Третье отделенье, ―
И вновь стал Майков либерал
С монаршего соизволенья.[4]
— Николай Щербина, «Теперешний Майков» (Эпиграммы на Аполлона Майкова), 1857
Там Данилевский и А. П. таинственный,
Майков ― наш флюгер-поэт,
Лучше же всех несравненный, единственный ― Фет.
Много бессмыслиц прочтешь патетических,
Множество фраз посреди,
Много и рифм, а картин поэтических
Жди![5]
Пятьдесят лебедей пронесли С юга вешние крики в полесье, И мы слышали, дети земли, Как звучала их песнь с поднебесья.
Майков медь этих звуков для нас
Отчеканил стихом-чародеем,
И за это в торжественный час
Мы встречаем певца юбилеем.[7]