Рецензии Виссариона Белинского 1840 года

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску

Здесь представлены цитаты из написанных в 1840 году рецензий Виссариона Белинского. Большинство впервые опубликовано анонимно в отделении VI «Отечественных записок» (их название далее не обозначено), многие подверглись редакторской и цензурной правкам, окончательно устранённым в Полном собрании сочинений 1950-х годов. Цензурные разрешения даны номерам около 14 числа месяца.

Цитаты[править]

  •  

Вообще талант Поль де Кока не подлежит никакому сомнению, и мы, право, не понимаем, чем он ниже препрославленных господ — Виктора Гюго, Бальзака, Эжена Сю <…> и других. По нашему мнению, он ещё и выше их, потому что на его стороне два великие преимущества перед ними: те упали в своей цене, а он от часа большей больше дорожает; те натягиваются, приписывают себе сатанические страсти и мефистофелевское разочарование, <…> словом, выдумывают и сочиняют свою действительность, ложную и возмутительную, — а он, этот добрый Поль де Кок, смиренно и без всяких претензий держится обеими руками за тот маленький уголок действительности, который не выходит за тесный кругозор его близорукого взгляда; он пишет о том, что есть и бывает.

  — «Прекрасный молодой человек» (т. VIII, № 2 (цензурное разрешение около 14 февраля), с. 64-65)
  •  

«Римские элегии» Гёте, переведённые г. Струговщиковым, составляют одно из драгоценнейших приобретений <…> годового бюджета нашей бедной литературы.

  — т. IX, № 4, с. 41
  •  

Читая книгу д-ра Вольского, <…> вы отвращаетесь более и более от гомеопатии, вы ужасаетесь её последствий, и, наконец, ужас ваш доходит до того, что <…> с последней страницей <…> книга выпадает из рук ваших, и вы без омерзения не можете представить, не можете вспомнить всего того, что вы читали об этом гибельном заблуждении ума человеческого… <…>
Мы уверены, что, переведённая на иностранные языки, она разойдётся по всей Европе и везде достигнет своей прекрасной цели, тем более, что это есть самое полное критико-прагматическое сочинение о гомеопатии, в котором приведены и рассмотрены мнения всех писавших об этом предмете как за границей, так и в нашем отечестве.[1]

  — «О Ганеманне и гомеопатии. Прагматическое сочинение Семёна Вольского и пр.»
  •  

Маленькая книжка эта очень напоминает собою «Езду во остров любви» Василия Кирилловича Тредиаковского <…>. Сладенький тон маркизов восьмнадцатого века составляет их обоюдное сходство, а хороший язык и красивое издание «Науки любви» — её разницу от «Езды во остров любви».
И между тем это единственная книга, вышедшая в прошлом месяце по части так называемой «изящной литературы»! <…> Поверив календарю или слыша, что во Франции люди не знают, куда деваться от жаров тридцатиградусных, наши досужие поэты и прозаики не обращали никакого внимания на глубокую июльскую осень с ветром, дождём, холодом, <…> уверяли себя, что теперь самая середина лета, никто-де книг не читает, все-де ленятся от жара, живя по деревням и дачам… Ошибка, милостивые государи, важная ошибка! На петербургских дачах только и слышится чиханье да кашлянье, да лихорадочный скрежет зубов, и, вероятно, все эти любители природы, имеющие неизглаголанное несчастие жить на даче и нынешнее псевдолето, охотно взялись было за книгу…

  — «Наука любви», т. XI, № 7, с. 1-2
  •  

Наша литература, не вышедши ещё из состояния ребячества, успела уже подвергнуться всем недугам старчества: в ней мало возникает энергических светлых стремлений, в ней мало живой бодрости и отваги, зато в ней много болезненных признаков: щедушность, мелочность, апатия, равнодушие, бесстыдное невежество, хвастающее собою, какой-то бессильный, чахоточный скептицизм. Это ребёнок в английской болезни! <…>
«Введение в философию» г. Карпова представляет утешительное явление по тому уже одному, что автор <…> занимается своим предметом с уважением, что для него философия не игрушка, как у большей части наших доморощенных философов, и что он не шутя старается определить, в чём она заключается.

  — «Введение в философию», № 7, с. 2-3
  •  

Книги, подобные «Обороне летописи русской», — истинная редкость не только в нашей, но и в какой угодно европейской литературе: это плод многолетних, напряженных трудов, плод обширных сведений и неутомимого внимания, направленного на критический разбор даже самых мелочных и, по-видимому, несколько отдалённых от предмета, но действительно относящихся к нему фактов. <…> сочинение г-на Буткова, <…> бесспорно, составляет важнейшую ученую книгу из всех появившихся в нынешнем, году на русском языке.
<…> мы готовы были бы посвятить всё своё время на то, чтоб подробно рассмотреть книгу г-на Буткова; <…> но нас останавливает одно важное обстоятельство, которое до времени, кажется, должно было бы прекратить все подобные исследования, — именно: у нас нет ещё летописи, изданной так, чтоб любознательный археолог мог положиться на неё, как на список возможно вернейший. Всё, что было издано до сих пор, сделано по отдельным спискам и неполно; во всех изданных доныне списках встречаются разноречия, которые могут быть приписаны и умышленному произволу издателей <…> или невольным ошибкам при списывании и печатании. <…>
По одной уже невозможности рассматривать вопросы, которые задал себе г. Бутков (не говорим о многих других причинах), мы никак не скажем, чтоб он успел «оборонить летопись от навета скептиков»; при всяком утверждении его, человек, хоть немного знакомый с делом, поусомнится и поостережётся верить ему, ибо эта вера пока должна быть верою на слово. <…>
Много ли у нас, со времени издания «Истории государства Российского», появилось таких обдуманных, с таким постоянным, неуклонным трудом составленных произведений по части русской истории? Поищите-ка: ни одного не найдёте!

  — «Оборона летописи русской Несторовой от навета скептиков», № 8, с. 46-9
  •  

Вообще, недостаток вероятности в содержании, совершенно внешняя запутанность в вымысле и бледность характеров заметны в новой повести даровитого автора <…>. Тем не менее, <…> далеко не равняя талант г. Александрова с истинно и высоко поэтическим талантом г. Вельтмана, — мы всё-таки должны сознаться, что «Угол» заключает в себе много интересных мест и, несмотря на все недостатки, вероятно, будет читаться большинством публики с бо́льшим удовольствием, чем «Генерал Каломерос».

  — «Угол. Сочинение Александрова (Дуровой)», т. XII, № 9, с. 4
  •  

Это сочинение — по оригинальности, характеру и духу, единственное во всемирной литературе, — есть важнейшее произведение чудного гения Гофмана. <…> ни в одном из своих созданий чудный гений Гофмана не обнаруживал столько глубокости, юмора, саркастической желчи, поэтического очарования и деспотической, прихотливой, своенравной власти над душою читателя. <…> Мы смеялись и не перестанем смеяться над каким-нибудь изданием из мыльных пузырей, или, что всё равно, — из водевилей; но до лица, например, хоть до г. Песоцкого, нам нет никакой нужды. <…> Г. Песоцкий напечатал «Кота Мурра» на дурной бумаге, избитым шрифтом, дурными чернилами, искажающими смысл опечатками: <…> где напечатано «белое», надо читать «чёрное», и наоборот. Видно, что бедный Гофман попался в руки самому безграмотному корректору[2]. Спешим предуведомить об этом публику, чтоб заблаговременно спасти переводчика <…> от незаслуженного позора: переводчик живёт в Москве, а перевод его печатан за глазами, в Петербурге, усердным и расторопным издателем.

  — «Кот Мурр. Соч. Э.-Т.-А. Гофмана», там же, с. 7
  •  

Остроумному Основьяненку пришла в голову счастливая мысль — сравнить прошедшее время с настоящим, заставив человека прошлого века рассказывать про жизнь своих «дражайших родителей» <…> и про всю свою жизнь. Этот человек — род малороссийского Митрофанушки <…>: словно на ладони видите вы почтенную старину, преисполненную невежества, лени, обжорства и предрассудков <…>. Краски Основьяненка живы, картины уморительно смешны, и, несмотря на то, что местами его рассказ слишком обстоятелен, занимательность нигде не ослабевает. <…> Кто смешлив от природы, советуем не читать «Пана Халявского», если боится заболеть от хохота: уморительнее ничего нельзя выдумать.

  — «Сочинения Основьяненка. Пан Халявский» (т. XIII, № 12, с. 39-40)

Январь[править]

[3]
  •  

Да, начало года благоприятное: оно воссияло при блеске прекрасной «Утренней зари». Да будет она предвестницей ясного рассвета в печально-туманной литературе нашей.
Давно прошло то время, когда альманахи были в величайшем ходу в русской литературе; <…> но когда в какую-нибудь отрасль литературы или искусства вмешается промышленность, эта отрасль глохнет и гибнет так же, как заглохнет прекрасный сад или цветник, если промышленность присоседится к ним с огородом. Так хорошие альманахи истреблены у нас дурными <…>.
Но в таких случаях всегда есть средство поправить дело: надобно стать на такую высоту, до которой промышленность, несмотря на всю дерзость и отвагу свою, достигнуть не может, потому что не имеет ни сил, ни средств для этого. Г-н Владиславлев[4] понял эту мысль и <…> дал альманаху значение европейское, сделал его роскошнейшим изданием, заказал картинки в Лондоне и успел снова пустить альманахи в ход, но уже таким образом, что бедная промышленность и думать не посмеет войти с ним в соперничество: нынче альманах, не роскошно изданный, без отличных картинок, гравированных на стали, никак не выйдет за порог книжной лавки.[5]

  — «Утренняя заря. Альманах на 1840 год, изд. В. Владиславлевым»
  •  

Да, в прошлом году минуло ровно сто лет со дня рождения русской литературы — с того времени, как раздалась первая торжественная песнь Ломоносова: «Ода на взятие Хотина», <…> первый век собственно русской литературы перед самым исходом своим, как бы нарочно, заключился горестною кончиною последнего своего представителя — Пушкина. <…>
Завидуем внукам и правнукам нашим, которым суждено видеть Россию в 1940-м году — стоящею во главе образованного мира, дающею законы в науке и искусстве и принимающею благоговейную дань уважения от просвещённого человечества; второй век русской литературы <…> будет веком славным, блистательным: его приготовило окончившееся столетие, поставив литературу на истинный путь, обратив русское чувство к народности и направив ум к созерцанию того света, который разливали в последнее время мировые гении <…>. Движение, данное один раз, не остановится, и время только будет ускорять его полётом своим.

  — «Месяцеслов на (високосный) 1840 год. Памятная книжка на 1840 год»
  •  

Это новое произведение Русского инвалида, который в короткое время взял приступом литературную славу, как прежде военную, не подлежит критике, в учёном значении этого слова. Оно говорит русскому сердцу, и русское сердце горячо и сильно бьётся, слушая его. Пристрастие есть благородное чувство, когда вытекает не из личности, а из любви: поэтому нас не обвинят в пристрастии к пламенным, увлекающим произведениям Русского инвалида. Кто их не любит, с тем мы спорить не стали бы, как с слепыми о цветах, а только попросили бы предоставить нам восхищаться тем, от чего горит и трепещет наше сердце, вопреки всем выдуманным правилам искусства. Что касается до языка «Сцен в Москве» — грамматическим педантам они дают богатую жатву; но кто понимает живое, изустное, а не одно книжное слово, для того язык Русского инвалида лучше всякой грамматики.

  — «Сцены в Москве, в 1812 году. Народное драматическое представление, сочинённое Русским инвалидом И. Скобелевым»
  •  

Предмет водевиля — страстишки и слабости, смешные предубеждения, забавно оригинальные характеры, анекдотические случаи частной и домашней жизни общества. Словом, когда водевиль не выходит из своих пределов и не заходит в чуждые ему сферы, когда он забавен, лёгок, остроумен, жив, он может доставлять очень приятное, хотя и минутное удовольствие <…>. Таков водевиль французский, этот едва ли не самый вкусный и ароматический плод французской поэзии, французского ума, французской фантазии и французской жизни <…>. Если же к этому присовокупить французское умение и французский талант владеть сценою и делать её живым зеркалом действительной жизни, то исключительное владычество водевиля на всех сценах Европы будет очень понятно.
Однако же водевиль хорош только на французском языке и на французской сцене, хотя он и овладел всеми языками и всеми сценами. Это очень естественно. — Чтобы усвоить себе французскую кухню, достаточно выписать из Парижа повара-француза и отдать ему на выучку немецких или русских поварят; но чтобы усвоить себе французский водевиль, надо сперва усвоить себе французскую национальность, а это так же невозможно, как заставить курицу плавать с цыплятами по светлому пруду, а утку, с её утятами, рыться в кучах сора. Не знаем, право, каковы английские и немецкие водевили, но знаем, что русские решительно ни на что не похожи. Это какие-то космополиты, без отечества и языка, какие-то тени без образа, клетушки и сарайчики (замками грешно их называть), построенные из ничего на воздухе. В них редко встретите какое-нибудь подобие здравого смысла, об остроте и игре ума и слов лучше и не говорить. Место действия всегда в России, действующие лица помечены русскими именами; но ни русской жизни, ни русского общества, ни русских людей вы тут не узнаете и не увидите. <…>
Впрочем, справедливость требует исключить из числа подобных драматургов господ Полевого и Коровкина, людей с истинным дарованием. Жаль только, что последний упрямо держится, назло своему дарованию, водевиля, тогда как первый давно уже понял, что нам нужно не водевиль, а русская драма. И удивительно, что убеждения в этой истине г-ну Полевому достаточно было для того, чтоб упасть на сцене только с одним плохим водевилем[К 1], <…> — тогда как г-н Коровкин ещё не может удовольствоваться таким огромным числом водевилей. Право, жаль!.. Оставь г. Коровкин водевиль и возьмись за трагедию, драму и комедию, он явился бы достойным соперником г-на Полевого не по одной многоплодной деятельности, но и по таланту, а русская литература гордилась бы не одним «Уголино» и не одним «Ужасным незнакомцем», но целыми дюжинами таких прекрасных произведений в драматическом роде[К 2].

  — на водевили
  •  

Общее мнение осудило детские книжки на ничтожество и презрение. Детские книжки, детский писатель — это всё равно, что «пустые книжки», что «вздорный писатель». Предложи книгопродавец какому-нибудь известному литератору написать книжку для детей: если ещё не обидится таким предложением наш известный литератор, то уж непременно ответит, что ему некогда заниматься таким вздором. Предложи книгопродавец написать детскую книжку какому-нибудь невидному литератору: «Извольте», — ответит тот, — детскую-то книжонку мы разом намараем» — сядет да и напишет. Отец, покупая для детей книгу, говорит книгопродавцу: «Как же можно так дорого просить за детские книжки?..» Напиши журналист в своей библиографической хронике серьёзную статью о вновь вышедшей детской книжке — все близорукие крикуны возопиют: «Помилуйте! можно ли говорить так много, так важно и таким учёным языком о детской книжке?..» Грубое заблуждение, жалкая ошибка! Так точно общее мнение требует для первоначального обучения детей кое-каких, так, плохоньких учителей и назначает им кое-какую, так, плохонькую плату!.. <…>
«Детская библиотека» девицы Тремадюр, переведённая г-жею Зражевскою[4], резко выдаётся из ряда обыкновенных явлений детской литературы. Она представит своим читателям четыре прекрасные повести <…>. Жаль только, что переводчица, так прекрасно передавшая их на русский язык, не позаботилась стереть в некоторых местах пятно резонёрства, без которого не обойдётся ни одно французское сочинение, ни дурное, ни хорошее. <…>
«Разговоры Эмилии о нравственных предметах» — моральные грибы, которые так же холодны, склизки и неприятны даже на взгляд, как грибы, нарастающие на стенах обрушившихся погребов. Издание стоит сочинения.

  — на 4 детских книги

Март[править]

[7]
  •  

Повести г-жи Жуковой не принадлежат к <…> тем высшим произведениям творчества, которые носят на себе название художественных. <…> это не произведения творящей фантазии, а произведения воображения, копирующего действительность; это не сама действительность, а только мечты и фантазии о действительности, но мечты и фантазии живые, прекрасные, благоухающие ароматом чувства. Ни одна из повестей г-жи Жуковой не представляет собою драмы, где каждое слово, каждая черта является необходимо, как результат причины, является сама по себе и для самой себя. Нет, это скорее какие-то оперные либретто, где драма нужна не для самой себя, а для положений; а положения нужны опять не для самих себя, а для музыки, и где драма не в драме, а в музыке, но где музыка была бы непонятна без драмы. Процесс явления таких литературных повестей очень прост. У автора много души, много чувства, которых обременительная полнота ищет выразиться в чём-нибудь во вне; а если, к этому, автор одарён живым и пылким воображением, душою, которая легко воспламеняется и раздражается, если он много в жизни перечувствовал, переиспытал сам, много видел и знал чужих опытов, к которым не мог быть равнодушен, <…> — он имеет всё, чтобы писать прекрасные повести, которые, не относясь к искусству, относятся к изящной литературе <…>.
Женщина всего менее способна рассуждать: она, по своей природе, верно понимает и схватывает всё прямо, в полноте и целости, чувством, а не умом; начиная же рассуждать, невольно вдаётся в резонёрство.

  — «Повести Марьи Жуковой»
  •  

два стихотворения г. Лермонтова, вероятно, принадлежат к самым первым его опытам, — и нам, понимающим и ценящим его поэтический талант, приятно думать, что они не войдут в собрание его сочинений, которое, слышали мы, выйдет весною. Впрочем, эти два стихотворения недурны, даже хороши, но только не превосходны, а без того не могут быть и хороши, когда под ними подписано имя г. Лермонтова.
<…> послание г. М. Дмитриева «К Делилю» вещь столько же интересная, сколько умилительная! Истинный голос с того света! Настоящий протест покойного XVIII века против здравствующего XIX века! Или несчастному ещё долго суждено скитаться незаклятою тенью?.. <…>
Сам Александр Петрович Сумароков, в какой-нибудь сатире или эпистоле, не мог бы выражаться обстоятельнее и доказательнее и более звучными, гладкими и гармоническими стихами! Мы думаем, что такой род стихов, напоминающий доброе старое время, — самый приличный для защиты Делиля против безнравственности и разврата настоящего времени.
<…>сравнив «Илиаду» с «Энеидою», [можно понять] разницу между великим, самобытным, свежим, целомудренным, в своей возвышенной простоте, созданием художественной древности, — и между щеголеватым, обточенным, но мёртвым и бездушным подражанием. Сравнения очень полезны для разумных выводов и результатов: все понимают достоинство и красоту человеческого стана, но возле красивого человека поставьте оранг-утанга — и красота первого будет ещё виднее…
<…> два маленькие стихотворения, подписанные буквою М.[8] и отличающиеся художественностию формы, напоминающей подражания древним Пушкина. <…> лучшее из них — «Сон».

  — «Одесский альманах на 1840 год»
  •  

Если стихи пишет человек, лишённый от природы всякого чувства, чуждый всякой мысли, не умеющий владеть стихом и рифмою, — он, под весёлый час, ещё может позабавить читателя своею бездарностию и ограниченностию: всякая крайность имеет свою цену, и потому Василий Кириллович Тредиаковский <…> есть бессмертный поэт; но прочесть целую книгу стихов, встречать в них все знакомые и истёртые чувствованьица, общие места, гладкие стишки, и много-много, если наткнуться иногда на стих, вышедший из души в куче рифмованных строчек, — воля ваша, это чтение <…> для рецензентов, а не для публики, для которой довольно прочесть о них в журнале известие вроде «выехал в Ростов»[8]. Посредственность в стихах нестерпима.
Вот мысли, на которые навели нас «Мечты и звуки» г. H. H.[К 3]

  — «Мечты и звуки Н. Н.»

Май[править]

Т. X, № 5, с. 1-24.
  •  

Кроме самого героя романа, характеры Максима Максимыча и Грушницкого принадлежат к лучшим созданиям, какими гордится наша литература. Особенное внимание обращает на себя Грушницкий, как, <…> вместе с тем, самый современный тип, представитель тех идеальных фразёров, которые теперь встречаются на каждом шагу. Так как сценою действия избран автором Кавказ, то читатели и найдут в этом романе самое поэтическое и при этом самое верное изображение сей поэтической стороны, так ложно представленной в фразистых описаниях Марлинского. Г-н Лермонтов знаком с Кавказом не понаслышке, любит его со всею страстию поэта и смотрит на него не с экзальтациею, которая видит во всём одну внешность и выражает восторг криком, но с тем сосредоточенным чувством, которое проникает в сущность и глубину предмета, которое владеет своим восторгом и передаёт его в стройных, гармонических и простых, но типических образах. <…>
Кавказ был колыбелью его поэзии, так же, как он был колыбелию поэзии Пушкина, и после Пушкина никто так поэтически не отблагодарил Кавказ за дивные впечатления его девственно величавой природы, как Лермонтов…

  — «Герой нашего времени»
  •  

Наша книгодельческая промышленность начинает часто тревожить прах уже почивших в мире героев русской словесности. <…> уж верно не из любви к ним. У ней есть какой-то инстинкт: никаким образом не напечатает она такого старинного автора, которого хотя и называют великим, но в то же время отдают на жертву пытливой любознательности мышей и добрых тружеников пылеедов; она как-то умеет выбрать такого, который, не пользуясь громкою славою, может ещё найти себе читателей в публике.

  — «Басни Ивана Хемницера»
  •  

Что поэзия есть не плод науки, а счастливый дар природы, — этому лучшим доказательством Кольцов, и по сю пору прасол, и по сю пору не знающий русской орфографии. Что делать? Русской, как и всякой орфографии, можно выучиться и не выучиться, смотря по обстоятельствам и условиям внешней жизни человека, так же, как и быть или не быть прасолом; но нельзя не иметь глубокого духа, непосредственно обнимающего всё, <…> если природа дала их вам, точно так же, как нельзя их приобресть, <…> если природа отказала вам в них. <…>
Перечтите его «Деревенскую беду», «Лес» — и подивитесь этой богатырской силе могучего духа! И какое разнообразие даже в самом однообразии его поэзии! <…>
Вот она, простодушная, девственная и могучая народная поэзия. Вот она, задушевная песнь великого таланта, замкнутого в естественной непосредственности, не вышедшего из себя развитием, не подозревающего своей богатырской мощи! Найдите хоть одно ложное чувство, хоть одно выражение, которого бы не мог сказать крестьянин!..
Совсем не то представляют собою стихотворения г. Слепушкина. Он уж теперь держится своей сферы, описывает нам крестьян; но эти крестьяне как-то похожи на пастушков и пастушек гг. Флориана и Панаева[4] или на тех крестьян и крестьянок, которые пляшут в дивертисманах на сцене театра. Г-н Слепушкин явился в то время, когда уменье подбирать рифмы считалось талантом и доставляло известность даже и образованным людям: тем больший интерес возбудил крестьянин-самоучка. <…> В стихах г. Слепушкина виден умный, благородно мыслящий и образованный не по-крестьянски человек, которого нельзя не уважать, — но не поэт. Ничего и похожего на поэзию нет в его стихах: ни одного поэтического образа, хотя мера стихов везде соблюдена верно, а рифмы подобраны правильно. Очевидно, что его поэзия — не дар природы, а плод образованности выше его состояния. Если барство ещё не даёт права на талант, то и крестьянство не даёт его. Понять правила стихосложения, читать поэтов, любить поэзию и даже быть человеком с поэтическою душою, с чувством, с умом — всё это ещё не значит быть самому поэтом.

  — «Новые досуги Фёдора Слепушкина»
  •  

Стихотворения г-на Шевченка ближе всего подходят к так называемым народным песнопениям: они так безыскусственны: <…> это одно уже много говорит в их пользу. — Автор не облекает своих чувств и поэтических мыслей в форму ямбов, хореев и проч.; он даже не старается, для оригинальности, <…> писать теми же ямбами, но только против принятого всеми порядка, <…> чтобы после громко кричать: «Я! я, я! выучил Русь писать уродливые стихи», — а при всём том его стихи оригинальны: это лепет сильной, но поэтической души… <…>
Но зачем г. Шевченко пишет на малороссийском, а не на русском языке? <…> — скажут многие. <…> а если его поставила судьба в такое отношение к языку, на котором мы пишем и изъясняемся, что он не может выразить на нём своих чувств? <…> Неужели должно заглушить в душе святые звуки, потому только, что несколько человек в модных фраках не поймёт этих звуков, не поймёт или не захочет понять родного отголоска славянского языка, отголоска, летящего с юга, из колыбели славы и религии России, между тем, как эти же люди будут считать смертным грехом не понимать самых тонких намёков высокомудрого Бальзака с братиею?..

  — «Кобзарь Т. Шевченка»
  •  

Сороковая тысяча! С тех пор, как существует русский язык, русская грамота и русские типографии, едва ли какая-нибудь другая книга, за исключением Библии, имела на Руси столько читателей, как басни Крылова.[9]

  — «Басни Ивана Крылова. <…> Сороковая тысяча»
  •  

Наконец, среди бледных и эфемерных произведений русской литературы нынешнего года, произведений, из которых только разве некоторые имеют относительное достоинство и только некоторые примечательны в отрицательном смысле, — наконец явилось поэтическое создание, дышащее свежею, юною, роскошною жизнию сильного и самобытного творческого таланта. «Герой нашего времени» принадлежит к тем явлениям истинного искусства, которые, занимая и услаждая внимание публики, как литературная новость, обращаются в прочный литературный капитал, который с течением времени всё более и более увеличивается верными процентами.
Роман г. Лермонтова проникнут единством мысли, и потому, несмотря на его эпизодическую отрывочность, его нельзя читать не в том порядке, в каком расположил его сам автор: иначе вы прочтёте две превосходные повести и несколько превосходных рассказов, но романа не будете знать. Тут нет ни страницы, ни слова, ни черты, которые были бы наброшены случайно; тут всё выходит из одной главной идеи и всё в неё возвращается. Так линия круга возвращается в точку, из которой вышла, и никто не найдёт этой исходной точки. В основной идее романа г. Лермонтова лежит важный современный вопрос о внутреннем человеке, вопрос, на который откликнутся все, и потому роман должен возбудить всеобщее внимание, весь интерес нашей публики. Глубокое чувство действительности, верный инстинкт истины, простота, художественная обрисовка характеров, богатство содержания, неотразимая прелесть изложения, поэтический язык, глубокое знание человеческого сердца и современного общества, широкость и смелость кисти, сила и могущество духа, роскошная фантазия, неисчерпаемое обилие эстетической жизни, самобытность и оригинальность — вот качества этого произведения, представляющего собою совершенно новый мир искусства. Всё это заставило нас обратить на него полное внимание и основательно познакомить с ним наших читателей…[10]

  — «Герой нашего времени»

Басни Ивана Крылова. <…> Сороковая тысяча[править]

[К 4]
  •  

Басне особенно посчастливилось на святой Руси. Отец русской литературы, сам Ломоносов, низошёл с своего лирико-эпико-драматического котурна (прозаически называемого теперь ходулями), чтобы написать басенку — «Волк в пастушьей одежде». Плодовитая и досужая бездарность Сумарокова наводнила современную ему литературу уродливыми «притчами». Наконец, явился талантливый Хемницер и написал своего превосходного «Метафизика», который и доныне и всегда будет превосходен, как ловко написанная эпиграмма; но мы не знаем, можно ли одною эпиграммою, хотя бы и отличною, составить себе бессмертие. Кроме «Метафизика», Хемницер написал ещё басни две или три, отличающиеся хорошим, по-тогдашнему, языком и какою-то наивною игривостию ума; потом сочинил ещё басни две или три, примечательные теми же достоинствами, но уже с грехом пополам; потом ещё десятка два или три басен, в которых, кроме дурного языка и отсутствия таланта, ничего не имеется. Недавно Хемницер как-то попал в моду; его стали издавать в Москве и в Петербурге. Разумеется, порядочных изданий было по одному в обеих столицах <…>. Но как бы то ни было, а Хемницер всё-таки удержится в истории нашей литературы, и дети никогда не перестанут смеяться от его «Метафизика». Уж за одно то большая ему честь, что с него началась русская басня. Басни Дмитриева — искусственные цветы в нашей литературе. Эти растения явно пересажены с родной почвы на чужую и взращены в теплице. В них блистает салонный ум XVIII века; в них язык наш сделал значительный шаг вперёд. <…> Однако ж басня всё-таки многим обязана Дмитриеву. — Потом писали басни В. Л. Пушкин, В. Измайлов, и некоторые из их басен не уступают в достоинстве басням Дмитриева. Но выше их обоих Александр Измайлов, который заслуживает особенное внимание по своей оригинальности: тогда как первые подражали Хемницеру и Дмитриеву, он создал себе особый род басен, <…> место действия которых — изба, кабак и харчевня. Хотя многие из его басен возмущают эстетическое чувство своею тривиальностию, зато некоторые отличаются истинным талантом и пленяют какою-то мужиковатою оригинальностию. <…> Но лучшее его произведение, доставившее ему особенную славу, есть «Павлушка медный лоб»[8]. <…> Много можно бы начесть и ещё баснописцев, но мы забыли их имена, а справляться некогда, да и не нужно; и без того видно, что басня была некогда любимым родом поэзии и процветала на Руси преимущественно перед всеми родами поэзии.
Но истинным своим торжеством на святой Руси басня обязана Крылову. Он один у нас истинный и великий баснописец: все другие, даже самые талантливые, относятся к нему, как беллетристы к художнику.

  •  

Басня не есть аллегория и не должна быть ею, если она хорошая, поэтическая басня; но она должна быть маленькою повестью, драмою, с лицами и характерами, поэтически очеркнутыми[К 5]. <…> Так, у Крылова всякое животное имеет свой индивидуальный характер <…>. Столкновение этих существ у Крылова всегда образует маленькую драму, где каждое лицо существует само по себе и само для себя, а все вместе образуют собою одно общее и целое. Это ещё с большею характерностию, более типически и художественно совершается в тех баснях, где героями — [люди] <…>.
Но басни Крылова, кроме поэзии, имеют ещё другое достоинство, которое, вместе с первым, заставляет забыть, что они — басни, и делает его великим русским поэтом: мы говорим о народности его басен. Он вполне исчерпал в них и вполне выразил ими целую сторону русского национального духа: в его баснях, как в чистом, полированном зеркале, отражается русский практический ум, с. его кажущеюся недоворотливостию, но и с острыми зубами, которые больно кусаются; с его сметливостию, остротою и добродушно саркастическою насмешливостию; с его природною верностию взгляда на предметы и способностию коротко, ясно и вместе кудряво выражаться. В них вся житейская мудрость, плод практической опытности, и своей собственной, и завещанной отцами из рода в род. И всё это выражено в таких оригинально русских, не передаваемых ни на какой язык в мире образах и оборотах; всё это представляет собою такое неисчерпаемое богатство идиомов, руссизмов, составляющих народную физиономию языка, его оригинальные средства и самобытное, самородное богатство, — что сам Пушкин не полон без Крылова, в этом отношении[К 5]. О естественности, простоте и разговорной лёгкости его языка нечего и говорить. Язык басен Крылова есть прототип языка «Горя от ума» Грибоедова, — и можно думать, что если бы Крылов явился в наше время, он был бы творцом русской комедии и по количеству не меньше, а по качеству больше Скриба обогатил бы литературу превосходными произведениями в роде лёгкой комедии. Хотя он и брал содержание некоторых своих басен из Лафонтена, но переводчиком его назвать нельзя: его исключительно русская натура всё персработывала в русские формы и всё проводила через русский дух. <…> В его духе выразилась сторона духа целого народа; в его жизни выразилась сторона жизни миллионов. И вот почему ещё при жизни его выходит сороковая тысяча экземпляров его басен, и вот за что, со временем, каждое из многочисленных изданий его басен будет состоять из десятков тысяч экземпляров. <…> Слава Крылова всё будет расти и пышнее расцветать до тех пор, пока не умолкнет звучный и богатый язык в устах великого и могучего народа русского. Нет нужды говорить о великой важности басен Крылова для воспитания детей: дети бессознательно и непосредственно напитываются из них русским духом, овладевают русским языком и обогащаются прекрасными впечатлениями почти единственно доступной для них поэзии. По Крылов поэт не для одних детей: с книгою его басен невольно забудется и взрослый и снова перечтёт уж читанное им тысячу раз.

Июнь[править]

[11]
  •  

… г-жа Ребо[4] думала, что очень легко изобразить в романе этого весьма замечательного государственного человека, представив его существом коварным, холодным, без души и сердца и взведя на него разные небылицы, разведённые пресною водою общих мест. Самый женский взгляд на государственных людей и на исторический роман!

  — «Замок Сен-Жермеи, или Некоторые черты из жизни кардинала Мазарини»
  •  

Сочинение Ансильона <…> вышло <…> в 1803 году. Хотя после того в сфере исторического знания произошло сильное движение вперёд и как взгляд на историю, так и её форма много изменились, однако история Ансильона, во-первых, имеет свои безотносительные достоинства, которые долго ещё не допустят её до Леты, а во-вторых, она сама принадлежит к тем историческим сочинениям, с которых началась новая эра исторического знания и которые способствовали перевороту в его сфере. <…>
Перевод истории Ансильона нестерпимо плох. Видно, что г. переводчик не слишком коротко знаком ни с французским, ни с русским языком. Не говоря уже о том, что его слог тяжёл, бесцветен и мёртв, — сколько бессмыслиц и самых грубых ошибок в значении слов!

  — «Изображение переворотов в политической системе европейских государств с исхода пятнадцатого столетия»
  •  

Розы г. Шмидта сильно попахивают дурманом резонёрства и колят руки шипами безжизненных, отвлеченных сентенций, одетых в человеческие имена, но без человеческих образов и лиц!

  — «Три розы»

Октябрь[править]

Т. XII, № 10, с. 49-60.
  •  

… в нашу уснувшую литературу начал вкрадываться китайский дух[К 6]. Политика небесной империи, как известно всем, хитра и лукава, — и китайский душок поступил очень осторожно, перебираясь из заплесневелых китайских книг в наши. Не без основания боясь, пуще грома небесного, свежего, девственного и могучего русского духа, он начал пробираться не под своим собственным, т. е. китайским именем — Дзун-Кин-Дзын[К 7], а с чужим паспортом, с подложного фамилией), — и назвался моральным духом. Говорят, что добрые мандарины, перебивающиеся контрабандою, <…> приняли благое намерение издавать на русском языке журнал, имеющий целию распространение в русской литературе этого благовонного китайского духа. Иные утверждают даже, что будто бы этот журнал уже и издаётся где-то на маньчжурской границе, под названием «Плошка всемирного просвещения, вежливости и учтивства»[К 8] и что будто этот журнал отделяет талант от нравственности, так что произведения, ознаменованные талантом[12][8], называет безнравственными и предаёт их анафеме, а порождения площадной фантазии, мёртвые исчадия дюжинной посредственности торжественно признает нравственными и с родственною любовию прижимает их к груди своей и лелеет с отеческою нежностию. К этому присовокупляют, что будто бы эта «Плошка» обвинила Жуковского и особенно Пушкина[12][8] в растлении нашей литературы и развращении вкуса публики, спасённых будто бы какими-то мещанскими романами; что она утверждает, будто Пушкин может нравиться только малолеткам, т. е. людям, ещё не утратившим душевного жара, благородных стремлений и не выжившим из ума, но что все немалолетки должны презирать Пушкина и восхищаться романами гг. Выбойкиных, Тряпичкиных, Пройдохиных и теориями безграмотных писак[8], открывших «высшие полости ведения и законы сцепления полярности». Последнее мнение так поразительно справедливо, что возбудило в нас живейшее желание познакомиться с этим журналом; но мы не могли найти его ни в одной книжной лавке, и книгопродавцы единогласно объявили нам, что если он и привезён, то, вероятно, существует в Петербурге инкогнито. Из этого мы заключаем, что упомянутый журнал — миф. Однако ж присутствие в русской литературе китайского духа <…> тем не менее осталось для нас очевидным, особенно в новых романах и повестях. Главный их признак и отличие от всех других — совершенное отсутствие всякого таланта, решительная бездарность, пустота, резонёрство, задорный тон и вместе с ним бессилие, свойственное мандаринам, философам и авторам Срединной империи.
Мы очень рады, что «Ольга» не принадлежит к числу китайских романов, хотя взор, не столь опытный, как нага, и мог бы отнести её к их разряду <…>. Содержание этой повести очень просто, если только то, чем она наполнена, может назваться «содержанием». Скорее это род порядковой хрии на заданную тему, которая состоит в том, что дети должны жениться и выходить замуж не по склонности и собственному выбору, а по воле дражайших родителей. Хотя эта мысль и чисто китайская, однако, повторяем, повесть тем не менее чисто русская, ибо обещается изобразить нам «быт русских дворян в начале нынешнего столетия»… <…>
Если б в этой повести были характеры и все лица не говорили на один лад — книжным языком старых резонёрок; если б в ней была интрига, завязка и развязка, словом, содержание, а в содержании естественность, правдоподобие и занимательность; если б, наконец, язык повести, при правильности и вылощенной гладкости, не был вовсе лишён движения, жизни, цвета, оригинальности, теплоты и задушевности и не был холодно мёртв, — то повесть читалась бы с большим удовольствием.

  — «Ольга. Быт русских дворян в начале нынешнего столетия. Соч. автора „Семейства Холмских“[8]»
  •  

… мир фантастического, мир сколько обаятельный, столько и опасный — истинный подводный камень для всякого таланта, даже для всякого немецкого поэта, если он не Гофман.
<…> во-первых, фантастическое отнюдь не то же самое, что нелепое, а во-вторых, фантастическое требует не только таланта, но и ещё таланта фантастически настроенного, и притом огромного таланта. Таким был гениальный Гофман. В его рассказах, по-видимому, диких, странных, нелепых, видна глубочайшая разумность. В своих элементарных духах поэтически олицетворял он таинственные силы природы; в своих добрых и злых гениях, чудаках и волшебниках поэтически олицетворял он стороны жизни, светлые и тёмные ощущения, желания и стремления, невидимо живущие в недрах человеческой природы. Если угодно, мы берёмся показать и доказать глубоко разумное значение каждой черты в любой фантастической повести Гофмана. Но Гофман был один, и доселе природа никому ещё не позволяла безнаказанно тянуться в Гофманы. Тик — немецкий писатель с большим талантом; но прочтите его фантастическую повесть, известную на русском языке под названием «Чары любви», — и вы увидите, что, кроме хорошего рассказа, всё в этой повести — вздор, возмущающий душу, болезненная галиматья. Но в «Ярчуке» и того не видно: это просто скучный, утомительный рассказ о ничём. <…>Изложение достойно содержания: ни лиц, ни образов; все действующие лица <…> говорят <…> языком плохих романов прошлого века.
И вот наша современная литература! В куче книг видите вы одну с именем автора, которого первые сочинения обнаружили замечательное дарование, с жадностию хватаетесь за неё, — и что же? Прочитываете две-три страницы и бросаете…

  — «Ярчук(,) собака-духовидец. Соч. Александрова (Дуровой)»
  •  

Вот роман, так роман! И имени «сочинителя» не означено: и без того всякий знает, что все «черты из жизни» принадлежат искусному перу Рафаила Михайловича Зотова. После «Ольги» и «Ярчука», мы с истинным услаждением перелистывали почти полторы части «Леонида». Знатная книга! В ней есть и китайская мораль, и трогательные сцены любви, и «барышни», не хуже Ольги, и «сражения», и сам Наполеон, и даже что-то вроде содержания и характеров. Конечно, это содержание не более, как сплетение разных разностей, но в этом сплетении есть хоть внешнее правдоподобие; а очерки характеров похожи на аляповатые и суздальские изображения, «как мыши кота погребают»; но ведь и в суздальских картинах видно начало чего-то похожего на искусство, и, право, они гораздо лучше безжизненных академических картин. Вообще, то, что для нас составляет уродство в произведениях, подобных «Леониду», — для полуграмотного народонаселения есть верх искусства, и потому именно надобно желать, чтоб романы гг. Орлова, Воскресенского[4] и Зотова были изданы на обёрточной бумаге и «в лицах», т. е. с лубочными суздальскими картинками, да пущены по грошовой цене. Пусть бы читало их наше простонародье: ведь они всё же лучше «Георга, милорда английского»

  — «Леонид, или Некоторые черты из жизни Наполеона»
  •  

Известно, что достоинство литературных и не литературных произведений всего лучше познаётся из сравнения с другими, однородными им произведениями. Но с чем прикажете сравнить «Престарелую кокетку»? Если возьмёте сочинения, превышающие комедию г. Моствило-Головача[К 9], то должны сказать: эта комедия хуже таких-то сочинений; слово хуже ничего почти не определяет. Если, наоборот, возьмёте сочинения, уступающие комедии г. Моствило-Головача (найдутся, может быть, и такие), то <…> слово лучше также мало определяет. Равенства нет как нет! Но — благодаря Аллаха — сам сочинитель вывел нас из пренесносного состояния, приложив к творению портрет свой, рисованный им самим и, следовательно, верный. Мера критики, наконец, найдена, желаемое равенство отыскано, и мы восклицаем: «Комедия так же хороша, как и портрет её автора, — ни лучше, ни хуже». Стоит читателю взглянуть на портрет, и он знает, какова комедия; не хочет видеть портрета — пусть прочтёт комедию и узнает, каков портрет.

  — «Престарелая кокетка, или Мнимые женихи»

Ноябрь[править]

Т. XIII, № 11, с. 8-27.
  •  

Кладу не оказывается налицо, да и повесть вдруг оканчивается — ровно ничем, подобно тем большим рекам, которые обещают довести до моря и вдруг скрываются в песках. Для любителей чудесного, вроде знаменитой покойницы прошлого века г-жи Анны Радклиф, тут всего досаднее то, что автор опускает занавес в самом интересном мест <…>. Но мы понимаем, почему талантливый автор не довёл до вожделенного конца своей интересной повести: он сам не видел его возможности, благодаря неестественности вымысла. Притом же и многочисленные нити, по причине своей многочисленности, так у него перепутались и образовали собою такой Гордиев узел, что их можно было распутать только мечом Александра Македонского, — это и совершил очень удачно г. Александров. Мы думаем, что если б г. Александров решился, вместо больших повестей в одну книжку, писать большие романы частей в двенадцать каждый, то читателей и почитателей нашлось бы у него множество, ибо для большинства читающего люда многосложность и запутанность невозможных и несбыточных происшествий и похождений лучше и выше всякого изящества…

  — «Клад. Соч. Александрова (Дуровой)»
  •  

К замечательным особенностям нового романа, как и всех романов известного разряда, принадлежит то, что все действующие лица в нём — образы без лиц, ни даже тени чего-нибудь похожего на характеры; что все его события, или, лучше сказать, все в нём разговоры, вытекли из чувств, которые выросли не из почвы сердца, а на воздухе, или, что одно и то же — в воображении;..

  — «Сицкий, капитан фрегата. Соч. князя Н. Мышицкого[4]»
  •  

… совсем не то, что «Сицкий(,) капитан фрегата». <…>
Долго, долго думали мы, сравнивая между собою эти произведения, и наконец решительно отдали предпочтение юмористическому: оно по крайней мере не суётся в изображение глубоких дум и зверских страстей, которые, кроме воображения плохих романистов, нигде не существуют. <…>
Язык «Сицкого» довольно гладок и правилен, но бездушен; язык «Мити» — сама бессмыслица, но жив и пестр. Наконец, «Сицкий» — сказка, «Митя» — быль…

  — «Митя(,) купеческий сынок. Соч. Г…»
  •  

… в сельском водевиле г. Алипанова <…> нет ни правдоподобия, ни вероятности, ни характеров, ни образов, ни лиц и, наконец, — никакой цели, никакого намерения.

  — «Ханский чай»

Вероятное авторство[править]

[13]
  •  

Г-н Де Ла Рю имел самое благое намерение — не входя в учёные разыскания и исследования о достоверности известного «Слова о полку Игореве, Игоря сына Святославля», переложить его в нынешние звучные, гладкие гекзаметры, чтоб сделать доступным для всех читателей, которым непонятен язык этого древнего памятника. <…> как поэт, исполнил своё дело с совершенным успехом: его гекзаметры, после тяжёлых, прозаических переводов «Слова о полку Игореве», которые мы до сих пор имели, — истинный подарок для читателей; их с удовольствием прочтёт всякий — и верующий и неверующий в древность и великорусское происхождение этой поэмы.[3]

  •  

Вместе с двумя сказками Гофмана[К 10], изданными под названием «Подарка на новый год», «Детский минералогический кабинет» есть лучшая детская книжка не только в нынешнем году, но — смело можно сказать — в целой русской детской литературе. Просто и ясно для детского понятия, увлекательно и живо для детского воображения вводит автор своих маленьких читателей в царство минеральной природы и без труда и усилия, только искусно возбуждая их любопытство, заставляет их познакомиться с целою отраслию человеческих знаний. <…> Чтобы это было для них яснее, к книжке приложена коробочка с образчиками минеральных пород. Всё это так хорошо, что, право, мы подозреваем тут большее или меньшее участие дедушки Иринея: видно, старик вспомнил о своих маленьких приятелях! Впрочем, эта книжка полезна и для больших детей, даже старых детей…[7]

  •  

В «Прекрасном молодом человеке» очень живо рассказывается о том, что может быть и действительно бывает, и потому чтение этого романа всякому может принести гораздо более удовольствия, нежели «Nottre Dame de Paris», какой-нибудь «Аббаддонна» и другие подобные произведения — неистовые и сентиментальные, в которых очень дико рассказывается о том, чего не может быть и не бывает. <…> Портрет необыкновенно дурен, но, <…> благодаря ему, многочисленные почитатели Поль де Кока увидят, что их любимый автор очень похож на доброго и честного немецкого булочника, и что у него в лице — «физиономия и размышление».[14]

  •  

Если собрать воедино все находящиеся в «Записках» Желябужского[4] заметки о частных событиях, об уголовных процессах и вообще происшествиях, знаменующих тогдашнюю степень нравственного состояния и образованности, то можно начертить себе самую мрачную, самую грустную картину дикости, разврата, невежества, отсутствия всякой идеи о политическом и гражданском долге в самых высших, следственно, образованнейших классах тогдашнего общества. И вдруг посреди этого-то общества, сформированного только механически, ещё не принявшего в себя начатки образования, но придвинутого только к тому пути, по которому это образование должно в него проникнуть, является благодатное солнце, озаряет эту громадную глыбу лучами своими, и эта глыба превращается в плодоносную почву, и всё оживает в ней жизнию стройною, органическою; дух человечества проникает в русскую землю, и русская земля превращается в великий народ, приобщающийся к общим мировым интересам, вдвигающийся в систему прогрессивного развития человечества… Какова должна была происходить борьба этого густого, векового мрака с лучезарным светом, почти внезапно явившимся!.. <…>
Язык этот гораздо ближе к языку летописи летописи Несторовой, чем, например, к языку Карамзина, хотя Желябужский от Нестора был отделён пятью веками, а от Карамзина не более как одним веком: вот что значит движение европейской жизни, данное Петром Великим русской народности.[11]

  — «Записки Желябужского с 1682 по 2 июля 1709»
  •  

Роман, который написан чуть-чуть не в восточном вкусе, где автор на каждом шагу подносит вам перлы метафор, славит Аллаха и его пророка. Цель сочинителя самая похвальная, нравственная, рассказ не лишён даже некоторого рода занимательности, преисполнен описаниями моря во всех возможных видах, <…> которыми, вероятно, воспользуется первый компилятор, который затеет издать хрестоматию, но в целом романе есть за автором маленькая недоимка — именно идея.[15]

  — «Сицкий, капитан фрегата»

Комментарии[править]

  1. «Ужасный незнакомец, или у страха глаза велики»[6].
  2. Приём уничижительного для Полевого сближения имён[6].
  3. Эта и ещё 2 отрицательных рецензии произвели на Некрасова настолько сильное впечатление, что он скупал и уничтожал экземпляры книги[8].
  4. В этой рецензии Белинский подвёл итог своим прежним высказываниям о Крылове и дал ставшее классическим определение народности и национального характера басен Крылова[8].
  5. 1 2 Почти повтор из «Литературной хроники» апреля 1838.
  6. Сравнения с Китаем у Белинского намекали на феодально-крепостнический строй и административный произвол[8].
  7. Это производное от «сукин сын» намекает на Бурачка и других сотрудников «Маяка», которые поняли намёк, Бурачёк в IX части опубликовал характерный политический донос — статью «Система философии „Отечественных записок“», где писал о несовместимости теоретических положений Белинского с православными догматами, но правительственных репрессий не последовало. Также по поводу этой рецензии там же была помещена резкая заметка «Холостой заряд, не тронувший цели»[8].
  8. Полное заглавие «Маяка» в 1840—41 было: «Маяк современного просвещения и образованности. Труды учёных и литераторов, русских и иностранных»[8].
  9. Т. Мостви(л)ло-Головач — смоленский поэт и беллетрист 1830—1840-х[4].
  10. «Неизвестное дитя» и «Щелкун орехов и царёк мышей».

Примечания[править]

  1. Литературная газета. — № 33 (24 апреля). — Стб. 775-7.
  2. Письмо Белинского Н. X. Кетчеру 16 августа 1840.
  3. 1 2 Т. VIII, № 1, с. 1-30.
  4. 1 2 3 4 5 6 7 8 Указатель имён, названий и персонажей // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. XIII. Dubia. Указатели. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1959. — С. 404-820.
  5. Лит. газета. — № 1 (3 января). — Стб. 15-16.
  6. 1 2 В. Г. Березина. Примечания // Белинский. ПСС. Т. III. Статьи и рецензии. Пятидесятилетний дядюшка 1839-1840. — 1953. — С. 654.
  7. 1 2 Т. IX, № 3, с. 1-14, 31.
  8. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 Л. М. Лотман, А. И. Перепеч, В. С. Спиридонов. Примечания // Белинский. ПСС. Т. IV. Статьи и рецензии 1840-1841. — 1954. — С. 603-646.
  9. Лит. газета. — № 40 (18 мая).
  10. Лит. газета. — № 42 (25 мая). — Стб. 978-980.
  11. 1 2 Т. X, № 6, с. 55-70, 88.
  12. 1 2 Очерки из портфёля ученика натурного класса. Тетрадь первая // Маяк. — 1840. — Ч. IV, глава 4, статья IV. — С. 187-219.
  13. Белинский. ПСС. Т. XIII. Dubia. Указатели. — 1959. — С. 50-84; 308-316 (примечания Ф. Я. Приймы).
  14. Лит. газета. — № 16 (24 ноября). — С. 378-9.
  15. Лит, газета. — № 93 (20 ноября). — С. 2124.