Лебедь в публицистике и научно-популярной литературе[править]
Иногда с почти человеческими криками летят небольшие стаи лебедей. Но чаще лебеди летят только втроем или вчетвером, каждое семейство отдельно. <...> Снег тает так медленно, что до самого конца мая везде можно пройти на лыжах, а по утрам, когда наст достаточно тверд, можно ходить даже без лыж, совершенно не проваливаясь. Весна наступает не спеша, только 16 мая прилетают первые лебеди, а за неделю до этого появляются первые паучки и жучки.[1]
Матильда в партии с 17 лет. Дочь проверенных товарищей. В театр не пошла оттого, что работала сверхурочно. Доклад о сельскохозяйственной политике готовила. Я и говорю ― кровь с молоком. Тем более ― лебединая песнь. Говоря о сельском хозяйстве. Одно слово ― Чайковский. Сен-Санс! Молодец, Цецилия. Да где там Сен-Сансу до Чайковского! У них даже и коллективизации не было. У лебедя, Петрович, шея ― главное. Ноги. Вот хоть Цецилию спросить.[2]
Самые щедрые рассветы ― в начале осени ― всем раздают свои цвета, всех окрашивают в теплую утреннюю радость, наделяют остатками летнего тепла. Незвонкую медь дарят полям и лесам. Раскаленное серебро ― облакам. Синь-хрусталь ― рекам. Алость ― стае лебедей. Лебеди летят медленно. Может, им нравится, когда их перья окрашены в алый цвет восходящего солнца? А может, прощаются с Россией до весны? Лебеди-лебеди, какая будет завтра погода? Я смотрю на крылья алых птиц. Если сразу махнут пять раз ― быть завтра ясному теплому дню, если помедлят ― начнутся дожди. Такое в народе поверье. Быстрее машите крыльями, алые птицы! Путь мой еще не окончен. И завтра мне нужна хорошая погода, сухая тропа и светлое небо. Но лебеди машут медленно. И в их трубных кликах мне слышится: завтра ― дождь, хмурые дали, мокрые тропы… Все дальше стая. Алый цвет на крыльях бледнеет. И рассвет вдогонку окрашивает лебедей в голубой цвет. Вскоре птицы сливаются с таким же голубым горизонтом. А над моей головой долго еще кружат и не могут упасть на землю несколько лебединых перьев. Они кружат и окрашиваются то в розовый, то в сизый, то в желтый цвет. Чем ближе к земле, тем ярче становятся перья. Осень. Рассвет. Лебеди… Щедры осенние рассветы ― всем раздают свои цвета.[3]
— Тише ты! Она ещё проснётся, пожалуй, да убежит от нас, — сказала старуха жаба. — Она ведь легче лебединого пуха! Высадим-ка её посередине реки на широкий лист кувшинки — это ведь целый остров для такой крошки, оттуда она не сбежит, а мы пока приберём там, внизу, наше гнёздышко. Вам ведь в нём жить да поживать.
— Летите-ка подобру-поздорову на все четыре стороны! — сказала злая королева. — Летите большими птицами без голоса и промышляйте о себе сами!
Но она не могла сделать им такого зла, как бы ей хотелось, — они превратились в одиннадцать прекрасных диких лебедей, с криком вылетели из дворцовых окон и понеслись над парками и лесами.
Когда солнце было близко к закату, Элиза увидала вереницу летевших к берегу диких лебедей в золотых коронах; всех лебедей было одиннадцать, и летели они один за другим, вытянувшись длинною белою лентой, Элиза взобралась наверх и спряталась за куст. Лебеди спустились недалеко от неё и захлопали своими большими белыми крыльями.
В ту же самую минуту, как солнце скрылось под водой, оперение с лебедей вдруг спало, и на земле очутились одиннадцать красавцев принцев, Элизиных братьев!
С появлением гуся началась такая суматоха, что можно было подумать, что гусь самая редкая птица из всех пернатых — чудо, в сравнении с которым чёрный лебедь самая заурядная вещь. И действительно, гусь был большой редкостью в этом доме.
Старшие ушли, а дочка забыла, что ей приказывали; посадила братца на травке под окошком, а сама побежала на улицу, заигралась, загулялась. Налетели гуси-лебеди, подхватили мальчика, унесли на крылышках. Пришла девочка, глядь — братца нету! Ахнула, кинулась туда-сюда — нету. Кликала, заливалась слезами, причитывала, что худо будет от отца и матери, — братец не откликнулся! Выбежала в чистое поле; метнулись вдалеке гуси-лебеди и пропали за тёмным лесом. Гуси-лебеди давно себе дурную славу нажили, много шкодили и маленьких детей крадывали; девочка угадала, что они унесли её братца, бросилась их догонять.
— Афанасьев, Народные русские сказки, «Гуси-Лебеди», 1870
Мила и Нолли сели, обнявшись, на камень, а Лебедь начал свой рассказ под тихий, мирный плеск морской волны. «Моя родина здесь, на Голубых островах. Говорят, что я вышел из белой водяной лилии, другие рассказывают, что в меня превратился белый цветок махровой азалии, но это всё равно»...[4]
У разбойников опустились руки. Они навьючили снова верблюдов, развязали слуг и, не воспользовавшись ничем, отпустили знаменитого певца.
— Мы грабим только купцов и богатых людей, — объяснили они в смущении. — Будет проклят тот человек, который вырвет хоть одно перо из белого крыла лебедя Хантыгая… Твои песни открывают тебе счастливый путь.
У Глазункова была типичная гусарская посадка ― «в комок», как ездят венгерские гонведы, красивая и лихая, словно он каждую минуту готов броситься в атаку, и конь под ним тоже был настоящий гусарский: белый как лебедь, с огненными черными глазами, черной гривой и хвостом, горячий и юркий. Звали его Альбатрос. Согнув кольцом лебединую шею, раздув ярко-багровые широкие ноздри, выпучив глаза, он шел нервной, короткой рысью, едва касаясь земли упругими стальными копытами.[5]
— Фёдор Ф. Тютчев, «По жребию» (Из былых времен кавалерийского училища), 1906
— Он очень симпатичный, — сказала девушка. — Его белизна — живая белизна, трепетная, красивая. Я хотела бы быть принцессой и жить в замке, где плавают лебеди — и чтобы их было много… как парусов в гавани. Лебедь, — ведь это живой символ… а чего? <...>
Пруд был так спокоен и чист, что казалось, будто плывут два лебедя; один под водой, а другой сверху, крепко прильнув белой грудью к нижнему своему двойнику. Но двойник был бледнее и призрачнее, а верхний отчётливо белел плавной округлостью снежных контуров на фоне бархатной зелени. Всё его обточенное тело плавно скользило вперёд, едва колыхая жидкое стекло засыпающего пруда.
Шея его лежала на спине, а голова протянулась параллельно воде, маленькая, гордая голова птицы. Он был спокоен.
— Никак лебедь прилетел! — подумал лавочник. — Вот мельник дурак, ещё ружьём балуется: шкура — пять рублей!
— Я слышала, — сказала девушка, — что лебеди умирают очень поэтически. Летят кверху насколько хватает сил, поют свою последнюю песню, потом складывают крылья, падают и разбиваются.
Ночью Сидору Ивановичу приснилось, что он убил лебедя и съел. Убил он его, будто бы, длинной и чёрной стрелой, точь-в-точь такой же, какие употребляются дикарями, описанными в журнале «Вокруг Света». Раненый лебедь смотрел на него большими, человеческими глазами и дёргал клювом, а он бил его по голове и приговаривал:
— Шваль! Шваль! Шваль!
…Солнце ещё не успело позолотить верхушек тамариндовых деревьев, ещё яркие тропические птицы дремали в своих гнёздах, ещё чёрные лебеди не выплывали из зарослей австралийской кувшинки и желтоцвета, — когда Вильям Блокер, головорез, наводивший панику на всё побережье Симпсон-Крика, крадучись шёл по еле заметной лесной тропинке…
Авдеенко тупо смотрит на Харлампия Диогеновича, как бы не понимая, а может быть, и в самом деле не понимая, почему он может сломать шею.
― Авдеенко думает, что он лебедь, ― поясняет Харлампий Диогенович. ― Чёрный лебедь, ― добавляет он через мгновение, намекая на загорелое, угрюмое лицо Авдеенко. ― Сахаров, можете продолжать, ― говорит Харлампий Диогенович. Сахаров садится. ― И вы тоже, ― обращается он к Авдеенко, но что-то в голосе его едва заметно сдвинулось. В него влилась точно дозированная порция насмешки. ―… Если, конечно, не сломаете шею… чёрный лебедь! ― твёрдо заключает он, как бы выражая мужественную надежду, что Александр Авдеенко найдёт в себе силы работать самостоятельно. Шурик Авдеенко сидит, яростно наклонившись над тетрадью, показывая мощные усилия ума и воли, брошенные на решение задачи. Главное оружие Харлампия Диогеновича ― это делать человека смешным.[6]
Мне рассказывал мой покойный дед: у них в лесу водилось оленей видимо-невидимо. Как их там? косулей ― невпроворот. И пруд был весь в лебедях белых, а на берегу пруда цвёл рододендрон. И вот в деревню эту приехал лекарь, по имени Густав… Ну уж не знаю, насколько он был Густав, но жид ― это точно. И что же из этого вышло? <...> Вот, вообрази себе, Вова: ты ― белая лебедь и сидишь на берегу пруда ― а напротив тебя сидит жид и очень внимательно на тебя <смотрит>… Вова. Нет, белой лебедью я тоже не могу, это мне трудно.[7]
— Венедикт Ерофеев, «Вальпургиева ночь, или Шаги командора», 1985
Александр Петрович вдруг подумал, что молодой лебедь потому и беспечен сейчас, что чувствует его отеческую тень. Возможно, так оно и было. Между тем старый забияка, выгнув копьевидную голову, приближался к берегу. «Заклюет, сволочь», ― подумал принц, когда тот, не снижая скорости и не меняя своих воинственных намерений, вплыл в его тень. Принц Ольденбургский с неожиданным проворством пригнулся и ударил палкой по воде перед самым носом старого самца. Тот остановился и возмущенно вскинул голову. Потом он вытянул шею и, уже не продвигаясь, попытался дотянуться до своего беспечного соперника. Принц Ольденбургский палкой надавил ему на шею и с трудом оттолкнул упрямо тормозящее, тяжелое тело лебедя. После этого он еще несколько раз ударил палкой по воде, и старый самец, несколько охлажденный ртутными брызгами, посыпавшимися на него, повернул обратно, чтобы взять разгон для новой атаки. Розовый пеликан Федька дремал на искусственном островке, положив на крыло тяжелый меч клюва. Иногда он открывал глаз и без особого любопытства следил за происходящим. Так умная, уважающая себя собака иногда сквозь дремоту послеживает за щенячьей возней. Огромный белый лебедь-шипун, привлеченный шумом воды, осторожно приблизившись, проплыл мимо принца. Было странное противоречие между белоснежным величием его царственно скользящего тела и выражением алчного любопытства его глупенького глаза, увенчивающего божественную шею. Хаос мировой глупости и жестокая глупость всех женщин глядели из этого глаза. Лебедь, которого защищал принц, так и не заметив опасности, продолжал сладострастно рыться у себя под крылом.[8]
И, подчинясь музыке, певица преображается. Она уже в белой пачке, лебяжьи перья обрамляют ее голову. Она скользит на пуантах по сцене. Как неповторимы движения ее рук, изображающие волнообразные полетные махи лебединых крыльев! Сколь феноменальна ее шея: да разве может быть у человека, у женщины, такая неправдоподобно длинная, поистине лебединая шея! И как она движется ― ведь плывет, плывет… В затемненном кадре появляется Пётр Ильич Чайковский. Он завороженно следит за лебедью, плывущей вдоль сцены. Он попрежнему влюблен в Дезире, в желанную, которая, оказывается, не только поет, но еще и танцует!..[9]
Бьётся лебедь средь зыбей, Коршун носится над ней;
Та бедняжка так и плещет,
Воду вкруг мутит и хлещет…
Тот уж когти распустил,
Клёв кровавый навострил…
Нет! То лебедь над волнами
Из густых болотных трав
Звонко крикнул, увидав,
Как с весенними дождями Тучи тянутся грядами.
Гордый лебедь, отряхнув
Желтых лотосов тычинки,
С них медовые росинки
Ты лови в свой темный клюв,
Через горы и пустыни
Собирайся в дальний путь,
Но скажи ― моей богини
Не видал ли где-нибудь?..
Взор он грустно подымает,
Словно молвит: «Не видал».
Нет, он видел, но скрывает
Эту тайну; где б он взял
Столько грации свободной!..
У царевны благородной
Все движенья он украл,
И как вор бежит от казни,
Так, царя узнав во мне,
Мчится в трепетной боязни
Он к лазурной вышине.[10]
Там сегодня именины ―
Небывалые отжины,
Океан калёных щей
Ждет прилёта лебедей! [11]
— Николай Клюев, «В алых бусах из вишен...» (Стихи из колхоза), 1932
Первая всегда враждебна встреча,
Первое объятье — ни к чему.
Вот такая яростная сеча —
Только должное отдать уму. <...>
Голубой павлин, а рядом — белый.
Белый, Вы прекраснее в сто раз.
Я гляжу на Вас уже несмело
Сотнею своих павлиньих глаз.
Говорят, что хриплые павлины,
Умирая, лебедем поют.
Говорят, что голос лебединый
И любовь вешает, и уют. Шпаги скрещены на древних стенах,
Над столом дубовым, за спиной.
О любви, о страсти, об изменах Вечером беседуешь со мной.[12]
— Алла Головина, «Первая всегда враждебна встреча...», 1942