Здесь процитированы история и оценки двухдневной агонии и смерти Александра Пушкина 28—29 января (9—10 февраля) 1837 года после ранения на последней дуэли. Далее см. о его похоронах. Друзья поэта после восстания декабристов в обращениях к высокопоставленным лицам и переписке пытались реабилитировать Пушкина в глазах царя, представляя его верноподданным христианином, и аналогично искажённые рассказы о его смерти были выгодны для обеспечения материального будущего его семьи и защиты творческого наследие от запрета и гонений[1][2].
Данзас <…> сказал ему, что готов отомстить за него тому, кто его поразил. «Нет, нет, — ответил Пушкин, — мир, мир».[4] — со слов A. Н. Веневитиновой в письме С. Л. Пушкину 8 апреля
Danzass <…> lui disait, qu’il était prêt à le venger de celui qui l’a frappé. „Non, non“, répondit-il, „paix, paix“.[3]
11 1/2 [дня, 28-го]. Опять призывал жену, но её не пустили; ибо после того, как он сказал ей: «Arendt m’a condamne´, je suis blesse´ mortellement[К 1]», она в нервическом страдании лежит в молитве перед образами. — Он беспокоился за жену, думая, что она ничего не знает об опасности, и говорит, что «люди заедят её, думая, что она была в эти минуты равнодушною».[5][4]
Граф А. Г. Строганов говорит, что после поединка он ездил в дом раненого Пушкина, он увидал там такие разбойнические лица и такую сволочь, что предупредил отца своего не ездить туда[К 2].[9][4]
Весь город, дамы, дипломаты, авторы, знакомые и незнакомые наполняют комнаты, справляются об умирающем. Сени наполнены несмеющими войти далее.[5][4]
— Александр Тургенев, письмо А. И. Нефедьевой, 29 января
… прими моё прощение и совет умереть по християнски и причаститься, а о жене и детях не беспокойся. Они будут моими детьми, и я беру их на своё попечение.[10]
Священник говорил мне после со слезами о нём и о благочестии, с коим он исполнил долг христианский. Пушкин никогда не был esprit fort, по крайней мере не был им в последние годы жизни своей; напротив, он имел сильное религиозное чувство: читал и любил читать евангелие, был проникнут красотою многих молитв, знал их наизусть и часто твердил их. <…>
Арендт, который видел много смертей на веку своём и на полях сражений, и на болезненных одрах, отходил со слезами на глазах от постели его и говорил, что он никогда не видел ничего подобного, такого терпения при таких страданиях[12]. Ещё сказал и повторил несколько раз <…>:
— Для Пушкина жаль, что он не был убит на месте, потому что мучения его невыразимы; но для чести жены его — это счастье, что он остался жив. Никому из нас, видя его, нельзя сомневаться в невинности её и в любви, которую к ней Пушкин сохранил.[13][4]
Он скончался так тихо, что предстоящие не заметили смерти его. Жуковский изумился, когда я прошептал: «Аминь!»[1][4]
— Владимир Даль, «Ход болезни Пушкина»
Жена всё не верит, что он умер: всё не верит. Между тем тишина уже нарушена. Мы говорим вслух, и этот шум ужасен для слуха, ибо он говорит о смерти того, для коего мы молчали. Он умирал тихо, тихо…[5][4]
— Александр Тургенев, письмо А. Я. Булгакову, 29 января
По вскрытии брюшной полости все кишки оказались сильно воспаленными; в одном только месте, величиною с грош, тонкие кишки были поражены гангреной. В этой точке, по всей вероятности, кишки были ушиблены пулей. В брюшной полости нашлось не менее фунта чёрной, запекшейся крови, вероятно, из перебитой бедренной вены. По окружности большого таза, с правой стороны, найдено было множество небольших осколков кости, а наконец и нижняя часть крестцовой кости была раздроблена. По направлению пули надобно заключать, что убитый стоял боком, вполоборота, и направление выстрела было несколько сверху вниз. Пуля пробила общие покровы живота, в двух дюймах от верхней, передней оконечности чресельной или подвздошной кости правой стороны, потом шла, скользя по окружности большого таза, сверху вниз и, встретив сопротивление в крестцовой кости, раздробила её и засела где-нибудь поблизости.[1][4]
— Владимир Даль, «Вскрытие тела А. С. Пушкина»
При наличности в высшем обществе малого представления о гении Пушкина и его деятельности не надо удивляться, что только немногие окружали его смертный одр…[4]
Bei dem geringen Sinn für sein Genie und seine Wirksamkeit in der ersten Gesellschaft ist es nicht zu verwundern, das nur wenige sein Sterbebett umgaben…[1]:с.374
— Карл Люцероде, донесение саксонскому правительству, 30 января
Лебедь наш прекрасный
В начале дней своих — погас! <…>
В нём заглушили песни муки,
И страшен был последний час![14]
— неизвестный гвардейский офицер[15], «Дума на смерть П-а», 7 февраля
Смерть обнаружила в характере Пушкина всё, что было в нём доброго и прекрасного. Она надлежащим образом осветила всю его жизнь. <…> Ни одного горького слова, ни одной резкой жалобы, никакого едкого напоминания о случившемся не произнёс он, ничего, кроме слов мира и прощения своему врагу. Вся желчь, которая накоплялась в нём целыми месяцами мучений, казалось, исходила из него вместе с его кровью, он стал другим человеком.[7][1][4]
Если бы у меня было сто жизней, я все бы их отдал, чтобы выкупить жизнь брата. В гибельный день его смерти я слышал вокруг себя свист тысяч пуль, — почему не мне выпало на долю быть сражённым одною из них, — мне, человеку одинокому, бесполезному, уставшему от жизни…[16]
Si j’avais cent vies, je les aurais donné pour racheter celle de mon frère. Moi qui le jour funeste de sa mort ai entendu milles balles siffler autour de moi, — pourquoi n’était ce pas à moi à en être frappé, moi, un être isolé, inutile, las de la vie…[3]
Смерть поэта была сама великою драмою, в которой ознаменовались все добрые чувства нашего отечества, в которой в одну высокую печаль сливались и царь и народ о любимом певце русском.[17][18]
… вдруг роковая весть поразила всю Россию: Пушкин умер! Сначала не хотели верить этому, и даже не верили, читая в газетах официяльное известие о смерти его… Так любила Россия своего поэта, так сжилась она с ним…[19][18]
Всё население Петербурга, а в особенности чернь и мужичьё, волнуясь, как в конвульсиях, страстно жаждало отомстить Дантесу. <…> Хотели расправиться даже с хирургами, которые лечили Пушкина, доказывая, что тут заговор и измена, что один иностранец ранил Пушкина, а другим иностранцам поручили его лечить.[20][4]
Смерть его произвела не жалость, но какое-то оцепенение. Странно было слышать, но мучительнее уверить себя в утрате, к которой ничто не приготовляло. О нём можно сказать, что смерть не похитила его, но оторвала от нас. Чувство, испытанное современниками в эту минуту, не принимало обыкновенных оттенков, смотря по различию характеров и отношений: оно выразилось ровным болезненным содроганием.
— Пётр Плетнёв, «О литературных утратах», март 1838
Враги Пушкина! Где же они теперь? Я вижу одних только восторженных обожателей Пушкина. Великое дело смерть для человека с истинным дарованием!
Трёхдневный смертельный недуг, разрывая связь его с житейской злобой и суетой, но не лишая его ясности и живости сознания, освободил его нравственные силы и позволил ему внутренним актом воли перерешить для себя жизненный вопрос в истинном смысле.
Если разговоры его и записывались, то только ретивыми агентами Бенкендорфа и фон-Фока, интересовавшимися отнюдь не формой пушкинской речи <…>.
Только уже в роковой день 27 января 1837 года, когда Пушкина, умирающего, уложили на <…> смертное ложе, — друзья поэта спохватились, что надо сохранить для истории слова его. Поэтому эти предсмертные слова Пушкина, такие высокие и значительные, в своей безыскусной простоте, сохранились <…>. Сличение разных рассказов свидетельствует зачастую о почти стенографической точности их, исключая того, что было добавлено от себя <…> специально для царя.
И это, по существу, всё, что осталось нам в наследие от пушкинской речи.[21]
Тот приподнятый интерес к поэту, который многими ощущался в последние годы, возникал, может быть, из предчувствия, из настоятельной потребности: отчасти — разобраться в Пушкине, пока не поздно, <…> отчасти — страстным желанием ещё раз ощутить его близость, потому что мы переживаем последние часы этой близости перед разлукой. И наше желание сделать день смерти Пушкина днём всенародного празднования отчасти, мне думается, подсказано тем же предчувствием: это мы уславливаемся, каким именем нам аукаться, как нам перекликаться в надвигающемся мраке.
И ныне, через сто лет, смерть Пушкина остаётся в русской душе незаживающей раной. Как и тогда, мы стоим перед ней в растерянной безответственности и мучительном недоумении. <…>
В умирающем Пушкине отступает всё то, что было присуще ему накануне дуэли. Происходит явное преображение его духовного лика, — духовное чудо. Из-под почерневшего внешнего слоя просветляется «обновлённый» лик, светоносный образ Пушкина, всепрощающий, незлобивый, с мужественной покорностью смотрящий в лицо смерти, достигающий того духовного мира, который был им утрачен в страсти.
↑Вацуро В. Э., Гиллельсон М. И., Иезуитова Р. В., Левкович Я. Л. Комментарии к письму Жуковского С. Л. Пушкину // А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 2. — М.: Художественная литература, 1974.
↑ 12Пушкин и его современники: Материалы и исследования. — Вып. VIII. — СПб.: Издательство Императорской Академии Наук, 1911. — С. 60-61, 67.