Рецензии Виссариона Белинского 1838 года

Материал из Викицитатника

Здесь представлены цитаты из написанных в 1838 году рецензий Виссариона Белинского. Большинство впервые опубликовано анонимно в «Московском наблюдателе» (его название далее не обозначено, даты — цензурного разрешения), многие подверглись редакторской и цензурной правкам, окончательно устранённым в Полном собрании сочинений 1950-х годов.

Цитаты[править]

  •  

Множество лиц, беспрестанно группирующихся; целые группы, беспрестанно перебивающие друг у друга внимание читателя; утрированное участие адской сволочи, сбивающейся на холодные аллегорические арабески; излишняя затейливость и — излишняя растянутость утомляют читателя.[1]

  — «Сердце и Думка» А. Вельтмана
  •  

Наша литература особенно бедна книгами для воспитания, в обширном значении этого слова, т. е. как учебными, так и литературными детскими книгами. Но эта бедность нашей литературы покуда ещё не может быть для неё важным упрёком. Посмотрите на богатые литературы французов, англичан и немцев: у всех у них книг много, но читать детям почти нечего или, по крайней мере, очень мало. <…> И это очень естественно: должно родиться, а не сделаться детским писателем. Тут требуется не только талант, но и своего рода гений. Да, много, много нужно условий для образования детского писателя: тут нужна душа благодатная, любящая, кроткая, спокойная, младенчески простодушная; ум возвышенный, образованный, взгляд на предметы просветлённый, и не только живое воображение, но и живая, поэтическая фантазия, способная представлять всё в одушевлённых, радужных образах. Не говорим уже о любви к детям и о глубоком знании потребностей, особенностей и оттенков детского возраста. <…>
Ежели несносен, пошл и гадок взрослый человек, который всё великое в жизни меряет маленьким аршином своего рассудка, <…> то ещё отвратительнее ребёнок-резонёр, который рассуждает, потому что ещё не в силах мыслить. Да, не только развивать — надо душить, в самом её зародыше, эту несчастную способность резонёрства в детях; она иссушает в них источники жизни, любви, благодати; она делает их молоденькими старичками, становит на ходули. <…>
Чтобы говорить образами с детьми, надо знать детей, надо самому быть взрослым ребёнком, не в пошлом значении этого слова, но родиться с характером младенчески простодушным. <…>
Чем обыкновенно отличаются повести для детей? — дурно склеенным рассказом, пересыпанным нравственными сентенциями. Цель таких повестей — обманывать детей, искажая действительность. Тут обыкновенно хлопочут из всех сил убить в детях всякую живость, резвость и шаловливость, которые составляют необходимое условие юного возраста, вместо того, чтобы стараться дать им хорошее направление и сообщить характер доброты, откровенности и грациозности.[К 1][3]

  — «Сочинения Виктора Бурьянова[4]»
  •  

«Зимние вечера», сочинение какого-то г. Деппинга[4], имело во всей Европе чрезвычайный успех, как уверяет г. Бурьянов <…>. Хуже всего, так это то, что автор или (что вероятнее) переводчик беспрестанно выхваляет добродетель диких народов — безусловное уважение к старости и безусловное повиновение ей, не скрывая, в то же время, обычая многих дикарей убивать своих престарелых отцов. Хорошо уважение! И что за добродетель такая — <…> безусловно повиноваться седому камердинеру, седому старосте, лакею своего отца, первому встретившемуся седому нищему <…>? Да и вообще, надо осторожно восхищаться добродетелями диких; и в самой Европе, в образованнейших государствах, чернь дика и зверообразна с своей нравственной стороны: чего же хотите вы от дикарей — этих существ, стоящих на степени животных. Первая точка отправления духовного развития людей есть соединение их в гражданские общества, а дикари целые тысячелетия живут, чуждаясь гражданственности. <…>
«Прогулка с детьми по С.-Петербургу» есть самое скучное и голословное исчисление зданий и достопримечательностей Петербурга. А и тут было бы где развернуться, потому что в Петербурге нет ни одного здания, которого вид не пробуждал бы в памяти какого-нибудь случая, какой-нибудь подробности о его великом основателе <…> и его великих наследниках. И г. Бурьянов кое-где и берётся за это, но его описания вялы, холодны, мелочно-подробны и касаются больше до ширины и вышины стен; а его воспоминания очень походят на общие места.

  — там же

Апрель[править]

  •  

Всякий образованный русский должен иметь у себя всего Пушкина: иначе он и не образованный и не русский.[5]

  — «Сочинения Александра Пушкина» [тома I—III]
  •  

… перевод Гнедича, при всех его недостатках, <…> едва ли не самый лучший на всех европейских языках, чему причиною, кроме таланта переводчика, и удивительное богатство и гибкость русского языка.[5]

  — «Новое издание «Илиады» Гнедича»
  •  

Иногда случается встретить в толпе незнакомое лицо: в нём нет ничего особенного, а между тем оно врезывается в память, и долго-долго силишься вспомнить, где встречал его, и долго-долго мелькает оно перед усталыми очами, готовыми сомкнуться на ночной покой, и мгновение сонного забытья сливается с мыслию об этом странном, неотвязчивом лице… Вот какое впечатление производят мелкие стихотворения Пушкина, когда их прочтёшь в первый раз, без особенного внимания. Забудешь иногда и громкое имя поэта и всем известное название стихотворения, а стихотворение помнишь, и когда помнишь смутно, то оно беспокоит душу, мучит её. Отчего это? — оттого, что во всяком таком стихотворении есть нечто, которое составляет тайну его эстетической жизни.
Вот этого-то нечто и не находим мы в стихотворениях г. Бенедиктова. Его стих звучен, громок, полон гармонии; его образы ярки, смелы, живописны; он часто как будто возвышается до истинного одушевления, до истинной поэзии, но перечтите ещё раз, вглядитесь попристальнее в то, что вам показалось поэзиею, — и «нечто» и не бывало: форма остаётся отделённою от духа, а духа нет, потому что нет таинственного слития между ними. <…> Сверх того, что за ослепительная яркость красок! как неприятно раздражает она зрительный нерв!
Читаешь стихотворения г. Бенедиктова с напряжением, а прочтя чувствуешь удовольствие, какое всегда следует за окончанием тяжёлой работы. Некоторых стихотворений, как, например, «Море», «Я не люблю тебя», «Ватерлоо», мы совсем не понимаем, не только в поэтическом, но и во всяком смысле.[6]

  — «Стихотворения Владимира Бенедиктова. Вторая книга»

Елена, поэма г. Бернета[править]

[6]
  •  

Г-н Бернет уже успел приобрести себе некоторую известность писателя с дарованием, и не понапрасну <…>. Читали ли вы его стихотворение «Призрак»? <…> Что это такое? — поэзия, благоухающая ароматным цветом прекрасной внутренней жизни, <…> где каждый стих есть живой поэтический образ и где каждый стих и каждое слово стоят на своём месте, по закону творческой необходимости, и не могут быть ни переставлены ни переменены!..

  •  

… прекрасное стихотворение «Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова». Мы знаем имени автора этой песни, которую можно назвать поэмою, в роде поэм Кирши Данилова, но если это первый опыт молодою поэта, то не боимся попасть в лживые предсказатели, сказавши, что наша литература приобретает сильное и самобытное дарование.[К 2]

  •  

… отчего великие художники иногда оставляли недоконченными свои создания, иногда прерывали свою работу и с томительным страданием искали в себе силы докончить её и, не находя этой силы, иногда уничтожали с отчаяния своё прекрасно начатое творение? — оттого, что вдохновение, как всякая благодать, не в воле человека, и ещё оттого, что великие художники никогда не доделывают своих произведений, если не могут их досоздатъ.

  •  

Поэма г. Бернета ниже всякой критики, хотя в ней местами и блещут искорки дарования. Главный её недостаток состоит в растянутости, многословности и невыдержанности: она могла б быть втрое меньше; каждая мысль в ней, раздробляясь на множество стихов, ослабевает и переходит в повторение одного и того же; часто за тремя хорошими стихами следует дурной стих, и ещё чаще один хороший стих подавляется и тускнеет между тремя дурными.
<…> можно подумать, что г. Бернет писал эту поэму вдвоём, в товариществе с каким-нибудь бездарным стихотворцем: на свою долю взял создание всех хороших и превосходных стихов, а на его предоставил рифмованную прозу и изысканные до дикости выражения, как будто почитая необходимою такую чудную смесь шипучего вина с пресною водою. Ясно, что г. Бернет только ещё выступает на поэтическое поприще, <…> что г. Бернет ещё дитя в искусстве, но дитя, которое обещает некогда крепкого взрослого человека.
<…> выходка возмущённого духа, взволнованной страсти и глубоко оскорблённой любви могучего человека <…> продолжается бурным потоком, который у г. Бернета ревёт оглушающим рёвом и только в немногих стихах и выражениях пищит <…>.
Начало [поэмы] не возбуждает охоты к дочтению до конца, хотя сквозь мрак фраз, вычурностей и прозаизма и чудится какой-то таинственный свет красоты эстетической.
<…> мы не боялись резкости наших выражений, потому что самая эта резкость есть лучшее доказательство нашего уважения к дарованию г. Бернета. К тому же мы боимся за судьбу его поэтического поприща: его захвалят, а этот способ убивать дарование есть самый верный. В Петербурге так много журналов и альманахов, которые, и для балласту и для блеска, очень нуждаются в деятельности поэтов, рвут и треплют её по клочкам и щедро платят за неё похвалами и восклицаниями… [К 3]

Май[править]

Ч. XVII, кн. 1 (11 июня), с. 80-134.
  •  

Перевод г. Полевого — прекрасный, поэтический перевод; <…> но не художественный, с большими достоинствами, но и с большими недостатками. <…> его перевод имел полный успех, дал Мочалову возможность выказать всю силу своего гигантского дарования, утвердил «Гамлета» на русской сцене. <…>
Утвердить в России славу имени Шекспира, утвердить и распространить её не в одном литературном кругу, но во всём читающем и посещающем театр обществе; опровергнуть ложную мысль, что Шекспир не существует для новейшей сцены, и доказать, напротив, что он-то преимущественно и существует для неё, — согласитесь, что это заслуга, и заслуга великая!

  — «Гамлет, принц датский. Перевод Николая Полевого»
  •  

Положим, например, что в том обществе, в котором явится такой деятель, есть сильная потребность изящного, но понятия о нём самые ложные, самые сбивчивые, и что это общество принимает за чистое золото литературную мишуру и восхищается ею: тогда наш деятель начинает с жаром нападать на уродливые произведения мнимого искусства <…>. Но этого мало, он идёт дальше: чувствуя в себе беспрестанную тревогу, побуждающую на все роды деятельности, и, может быть, принимая огонь души своей за пламя творческого одушевления, он сам начинает писать во всех родах. <…> для того, чтобы показать, как должно писать <…>. Всё это принимается с восторгом <…>. Часто случается, что он переживает их и умирает, окружённый и ещё свежими и уже увядшими их могилами… Случается иногда и то, что такой деятель литературы и знания, начавши своё поприще отрицанием всего старого и. следовательно, нападками на отсталых, отставших и запоздавших, оканчивает его в числе отсталых, отставших и запоздавших, и сходит с него, оглушаемый ропотом и нападками молодых поколений. Как прежде ему всё удавалось — так теперь все против него, — и друзья, и враги, и — больше всего — он сам. И это естественно: прежде он действовал в знакомой ему сфере как бы у себя дома, где всё ему знакомо, где он чувствовал себя полным хозяином; а теперь он в гостях или как лунатик, очнувшийся в чужом доме…[2]

  — там же (не принятое редактором)
  •  

… мнимо художественные произведения, эти батарды искусства, эти красавицы по милости белил, румян, сурьмы и накладных форм; эти недосозданные Икары с восковыми крыльями, эти жалкие недоноски воображения; в них всё произвольно, и потому всё несвободно; всё условно, и потому всё бессмысленно. Образы без лиц, пародии на действительность, безжизненные трупы ещё до рождения — они иногда обольщают призраком какой-то неестественной жизни, очаровывают призраком какой-то неестественной красоты; но горе тому, кто влюбится в них: его постигнет участь студента Натанаэля, влюбившегося в автомат, в повести Гофмана «Песочный человек». Для него никогда уже не будет доступна истинная, живая красота, а он, новый Тантал, вечно будет жаждать упоения красотою… Но, к счастию, люди, способные обмануться такою красотою, неспособны к Танталовой жажде и находят для себя полное удовлетворение в призраках.
<…> всё это было пробуждено в нас драматическим произведением г. Полевого.

  — «Уголино. Сочинение Николая Полевого»[К 4]
  •  

Сочинение длинное, очень длинное, с бесконечными претензиями и на остроумие и на байронизм! Сочинение тёмное, тёмное, как осенняя ночь, говоря высоким слогом.

  — «Повесть и рассказ. Соч. Николая Андреева»
  •  

Три повести Ниркомского <…> принадлежат к числу тех дивных созданий, которые можно читать и с конца, и с середины, и снизу вверх, с таким же или ещё и с большим наслаждением, нежели с начала до конца и сверху вниз.

Август[править]

Ч. XVII, июнь, кн. 2 (28 августа), с. 391-408.
  •  

Имя г. Каменского совершенно новое в нашей литературе, и, несмотря на то, оно уже пользуется громкою известностию между петербургскою пишущею братиею. <…>
Может быть, г. Каменский и в самом деле пишет очень хорошо; может быть, он и в самом деле второй Марлинский, если нам мало было одного; может быть, его повести и в самом деле прекрасны: всё это может быть; но <…> они нам кажутся очень утомительными, чтоб не сказать — скучными. <…> решась, по долгу добросовестного рецензента, прочесть, во что бы то ни стало, «Повести и рассказы» г. Каменского, мы признали себя решительно побеждёнными на половине занимательной повести «Письма Энского», которая стоит предпоследнею статьёю в первой части. За вторую мы и не принимались. Впрочем, <…> на конце её мы с ужасом увидели повесть «Конец мира»[К 5], от которой уже однажды мы чуть было не отчаялись в конце своей жизни <…>. Признаемся: было отчего заснуть сном непробудным!
Истинные поэты потому живописуют нравы и обычаи страны, избранной ими театром своего романа или повести, что без этого их лица были бы призраками, а не действительными, живыми созданиями. Для них нравы и обычаи — дело второстепенное, постороннее, о котором они нисколько не заботятся, но которое у них само собою, как бы без их ведома, формируется и осуществляется. У мнимых поэтов, напротив, вся сущность — в изображении местности, нравов и обычаев страны, а характеры, завязка и развязка — дело второстепенное и постороннее. Эта несчастная завязка и развязка у них не больше, как рамка, в которую можно вставить какую угодно картину. Кавказ интересует всех и дикою красотою своей первобытной природы и дикими нравами своих обитателей; и вот стали являться беспрестанные описания этой страны, по большей части в форме повестей. Тут обыкновенно описывается горский князь, молодой и прекрасный, с дикими страстями и сильною душою, который или страшно мстит врагу, или зарезывает родного отца, чтобы поскорее прибрать к рукам его владение. Если дело идёт о Кавказе, то никогда не ищите в повести ничего тихого, весёлого или забавного: повесть обыкновенно начинается громкими фразами, а оканчивается резнёю, предательством, отцеубийством. Конечно, всё это бывает в жизни, и на Кавказе больше, нежели где-нибудь; но ведь это только одна сторона жизни горцев: зачем же отвлекать только одну её? <…>
Г-н Каменский до того увлекается описательною стороною поэзии, что его «Повести и рассказы» могут заменить не только статистику и топографию Кавказа, но и словари грузинского, черкесского и турецкого языков. <…>
Больше всего удивила нас повесть «Письма Энского» — явным подражанием и в чувствах, и в мыслях, и в выражении — кому бы вы думали? — г. Платону Смирновскому. Впрочем, зачем везде искать подражания: гора с горою сходится, а человек с человеком и подавно, говорит русская пословица.

  — «Повести и рассказы П. Каменского»
  •  

«Повести и рассказы» г. Владиславлева[4] принадлежат к числу тех книг, которые публике доставляют приятное чтение <…>. «Повести и рассказы» не относятся к области поэзии, на которую скромный их автор и не обнаруживает никаких претензий. Он пишет, или, лучше сказать, записывает то, что ему случалось видеть, слышать. Это скорее анекдоты и заметки, нежели повести; но это отнюдь не уменьшает их цены: видят и слышат все, у кого есть глаза и уши, но понимают видимое и слышимое различно, потому что дело зрения и слуха только принять внешнее впечатление, а усвоивается оно человеку его умом. У г. Владиславлева есть свой оригинальный взгляд на вещи и своя оригинальная манера описывать их. <…>
Истинное дарование не нуждается в изысканных или запутанных предметах: оно торжествует в обыкновенном, в том, что всякий видит ежедневно вокруг себя и в чём каждый сам принимает большее или меньшее участие; но бездарность здесь-то и разоблачается.

  •  

Кто не бранит Поль де Кока, кто не гнушается и его романами и его именем, как чем-то пошлым, простонародным, площадным? <…> кто не читает романов Поль де Кока и мало того — кто не читает их с удовольствием, даже часто назло самому себе? — Чьи романы с такою скоростию переводятся и с такою скоростию расходятся, как не романы Поль де Кока? <…> Иного писателя все хвалят — и никто не читает; Поль де Кока все бранят — и все читают. Странное противоречие! Оно стоит того, чтобы подумать о нём! Всякий успех, а тем больше такой продолжительный и так постоянно поддерживающийся, заслуживает внимания и исследования. <…> Приговоры толпы не так пусты и ничтожны, как это кажется с первого взгляда <…>. Разве голос знатоков не утвердил имени гения за Херасковым, а толпа не отвергла этого российского Гомера и его дюжинных поэм, отказавшись их читать? <…> Потом, разве знатоки не отвергли «Руслана и Людмилу», встретив дикими воплями этот первый опыт великана-поэта; и разве не толпа приняла его с радостными кликами? <…>
У нас переведены почти все, если не все решительно, романы, Вальтера Скотта — знак, что они у нас нашли себе читателей, а наши переводчики и книгопродавцы нашли выгоду переводить и печатать их. Это важное обстоятельство, которое много говорит в пользу романиста и публики. Французские романисты неистовой школы пользуются у нас громадною славою, но много ли переведено на русский язык их романов?— Почти ничего. <…> сколько переведено романов Поль де Кока? — Все. И какой они имели успех?—
самый лучший <…>.
Поль де Кок, и во Франции и везде, имеет большой успех; <…> французские журналы или совсем не говорят о нём, или говорят, шутя и издеваясь. <…> для меня Поль де Кок один из замечательнейших корифеев современной французской литературы. <…> Поль де Кок не больше, как весёлый рассказчик небылиц, которые очень походят на были. Далее: он для меня выше всех представителей и идеальной и неистовой школы. <…> Идеальные и неистовые похожи на знаменитого ламанчского витязя: он вечно бил невпопад, принимая мельницы за великанов, а бараньи стада за армии; а они, думая изображать жизнь и людей, словом, действительность, изображают какой-то чудовищный призрак, созданный их болезненным и расстроенным воображением; думая осуждать и чернить прекрасный божий мир, чернят самих себя и, колотя по жизни, получают шишки на свой собственный лоб. Не таков добрый и скромный Поль де Кок: он не заносится слишком далеко. Его сфера очень определённа и ограниченна; зато он полный хозяин в ней и рад от всей души угощать вас чем бог послал. Его мир — это мир гризеток, солдат, поселян, среднего городского класса; его сцена — это бульвар, публичный сад, трактир, кофейная средней руки, иногда кабак, комната швеи, бедная квартира честного ремесленника. <…>
Поль де Кок — это французский Теньер[2] литературы. Он не поэт, не художник, но таланливый рассказчик, даровитый сказочник. Не обладая даром творчества, он обладает способностию вымысла и изобретения, умеет завязать и развязать историйку, и хотя написал их бездну, но ни в одной не повторил себя. Его лица — не типические образы, но они оригинальны и самобытны. Каждое из них имеет свою физиономию и говорит своим языком. <…> Между <…> мелким парижским народом у него мелькают удачно схваченные с природы портреты петиметров, банкиров, богатых купцов и особенно шулеров[К 6] <…>. Поль де Кок то же для среднего класса что Бальзак для высшего, с тою только разницею, что картины первого естественнее, вернее подлиннику. Он не гоняется за сильными страстями, не выдумывает героев, а списывает с того, что видит везде. Его романы проникнуты каким-то чувством добродушия, за которое нельзя не любить автору. Он на стороне добра и добрых, и потому развязка каждого ого романа есть раздача каждому по делам его. Местами он обнаруживает истинное, неподдельное чувство; но весёлость и добродушие составляют главный характер его романов. Кто всегда весел тот счастлив, а кто счастлив — тот добрый человек. Конечно доброта не ручается за глубокость души, но Поль де Кок не выдаёт себя ни за что особенное <…>. Чтобы кончить его характеристику, надо сказать, что он ученик, хота и совершенно самостоятельный, Пиго-Лебрена; но у него нет той ненависти против религии, нет этой страсти к кощунству у которые были болезнию людей XVIII века. Зато у него есть другой недостаток, занятый им у своего образца и доведенный им до последней крайности: Поль де Кок большой циник, и откровенность его в некоторых предметах доходит до отвратительнои грубости. <…> Он с особенным удовольствием останавливается на грязных картинах и с особенною отчётливостию рисует и отделывает их. <…> Есть искусство соблюсти верность изображаемой действительности и, в то же время, не оскорбить эстетического чувства; можно обо многом давать знать, ничего не показывая: Поль де Коку неизвестно это искусство, и он не показывает большой охоты приобрести его. <…> Притом же французская и преимущественно парижская .жизнь представляет особенное богатство грязи и грязиости, физической и нравственной, так что для верности картины поневоле надо рисовать и эту грязь. <…> Поэтому горе беспечному отцу, который не вырвет из рук своего сына-мальчика романа Поль де Кока; горе неосторожной матери, которая даст его в руки дочери!
<…> все романы Поль де Кока можно только читать, а не разбирать. Для нас довольно сказать, что в них вес те же достоинства и те же недостатки, какими отличаются и все его романы. «Турлуру» есть образец бессмысленных переводов: видно, что переводчик не знает ни по-французски, ни по-русски и не верит, чтобы знание грамматики для чего-нибудь было нужно. <…>
Что касается до «Повестей Сю», это, собственно, не «Повести
Евгения Сю», а «Три рассказа Евгения Сю»; но, видно, переводчик нашёл свою выгоду дать своей тоненькой книжке во 116 страниц такое толстое заглавие <…>. Три рассказа эти обнаруживают в Евгении Сю талант рассказчика, и их <…> можно б было с удовольствием читать, если бы из-за них не высовывалось лицо рассказчика с страшными гримасами à lord Byron.

  — «Турлуру. — Седина в бороду, а бес в ребро, или Каков жених? Романы Поль де Кока. — Повести Евгения Сю. 1. Приключения Нарциса Желена. 2. Корсер. 3. Парижанин-моряк»

Сентябрь[править]

Ч. XVII, июнь, кн. 2 (22 сентября), с. 514-565.
  •  

В Гейне надо различать двух человек. Один — прозаический писатель с политическим направлением. Заражённый тлетворным духом новейшей литературной школы Франции, он занял у неё легкомыслие, поверхностность в суждении, бесстыдство, которое для острого словца искажает святую истину. Живя в Париже, он изливает свою желчь на то, что зимою бывает холодно, а летом жарко, что Китай в Азии, тогда как ему бы надобно быть в Европе, и на подобные несообразности сего несовершенного мира <…>. Потом в Гейне надо видеть поэта с огромным дарованием, уже не болтуна-француза, но истинного немца-художника, которого лирические стихотворения отличаются непередаваемою простотою содержания и прелестию художественной формы.

  — «Современник. Том десятый»
  •  

… в сказке преимущественно выражается общее народа, его понимание жизни. Поэтому сказки всех младенчествующих народов отличаются одним общим характером — чудесным в содержании. Рыцарство, богатырство и олицетворение невидимых, таинственных, большею частию враждебных сил составляет неисчерпаемый предмет народных сказок. Физическая мощь есть первый момент сознания жизни и её очарования; и вот является бесконечный ряд сильных-могучих богатырей и витязей <…>.
Смотря с этой точки зрения на народные сказки, видишь в них двойной интерес — интерес феноменологии духа человеческого и народного. Не говорим уже об интересе развивающегося языка. Поэтому, какой благодарности заслуживают те скромные, бескорыстные труженики, которые с неослабным постоянством, с величайшими трудами и пожертвованиями собирают драгоценности народной поэзии и спасают их от гибели забвения. Но некоторые думают оказать ту же услугу, пиша сами в народном духе. Нет спору, что всякий истинный талант народен, не стараясь и даже не желая быть народным, но только будучи самим собою, потому что народ есть <…> конкретная действительность, и ни один индивид не может, если бы и хотел, оторваться от общей родной субстанции. Но некоторые поэты хотят быть народными особенным образом, творя в духе народной поэзии. Прошедшего не воротишь: это закон общий и непреложный. Нельзя сделаться баяном времён Владимира Красного Солнышка. Можно воспроизвести древность, но это уже будет древность, воспроизведённая поэтом XIX века <…>.
Пушкин обладал гениальною объективностию в высшей степени, и потому ему легко было петь на все голоса. Но и его гений изнемог, когда захотел, назло законам возможности, субъективно создавать русские народные сказки, беря для этого готовые рисунки и только вышивая их своими шелками. Лучшая его сказка — это «Сказка о рыбаке и рыбке», но её достоинство состоит в объективности: фантазия народа, которая творит субъективно, не так бы рассказала эту сказку.
Или собирайте русские сказки; <…> или пишите свои сказки, <…> но где бы всё было в духе нашей народности или простонародности. <…> лучший пример представляет Гоголь. Вспомните его «Утопленницу», его «Ночь перед Рождеством» и его «Заколдованное место», в которых народное-фантастическое так чудно сливается, в художественном воспроизведении, с народным-действительным, что оба эти элемента образуют собою конкретную поэтическую действительность, в которой никак не узнаешь, что́ в ней быль и что́ сказка, но всё поневоле принимаешь за быль. <…>
Сказки гг. Ваненко и Бронницына принадлежат к неудачным попыткам подделаться под народную фантазию. <…> в их неудачных попытках виден талант, который только пошёл по ложной дороге, и их сказки, несмотря на то, читаются гораздо с большим удовольствием, нежели многие романы и повести. <…>
Г-н Бронницын уверяет, будто его сказки списаны со слов хожалого сказочника, крестьянина из подмосковной. Может быть, оно и так было, только г. Бронницын, верно, записывал их после и так как многое позабыл, то и переиначил.

  — «Сказки русские, рассказываемые Иваном Ваненко; Русские народные сказки, собранные Богданом Бронницыным»
  •  

Три француза состряпали этот водевиль на французском языке, и один русский передал их стряпню на русском языке. Разумеется, из французского лёгкого супа вышли довольно тяжёлые русские щи…

  — «Полковник старых времён, <…> соч. гг. Мелесвиля, Габриеля и Ажела»
  •  

… 11 сентября давался «Ревизор». <…>
Щепкин — художник, и потому для него изучить роль не значит один раз приготовиться для неё, а потом повторять себя в ней: для него каждое новое представление есть новое изучение. Он всегда играл городничего превосходно, но теперь становится хозяином в этой роли и играет её всё с большею и большею свободою. <…> Он не помощник автора, но соперник его в создании роли.

  — «Петровский театр»

Ноябрь[править]

Ч. XVIII, июль, кн. 2 (16 ноября), отд. III, с. 194-219; отд. IV, с. 220-237.
  •  

«Вечера на Карповке» служат лучшим доказательством, что можно писать прекрасные романы и повести, не имея от природы дара творчества, или, другими словами, что нехудожественные романы и повести могут нравиться и иметь <…> своё относительное достоинство, тогда как всякий другой род поэтической деятельности, не запечатленный печатию творческого гения, не пользуется никаким успехом, даже мгновенным, в обществе, в котором эстетическое образование достигло уже известной степени развития. <…>
Тут есть всё, чего требует образованный досуг читателя. <…>
Да, это не поэзия, не творчество, — но это красноречие; это не животворящий язык фантазии, — но это живой язык сердца. Это не драма, где всякое слово необходимо само по себе и для себя: это опера, где положение создаётся для музыки, слова сочиняются для мотива. <…>
Все повести второй части имеют один общий недостаток — запутанность и растянутость, хотя и отличаются прекрасными частностями и подробностями. Хуже всех «Немая». Автор хотел из неё сделать историческую повесть, но исторического в ней нет ничего.

  •  

Первая часть содержит в себе стихотворения, две остальные прозу; но у г. Маркова[4] в этом нет большой разницы, вся разница в рифме, и потому все три части можно принять за прозу.
<…> в прозе виден талант рассказа. Жаль только, что этот талант слишком односторонен. Г-на Маркова можно назвать довольно счастливым подражателем Поль де Кока, но подражателем, к сожалению, в одной и очень не блестящей стороне таланта парижского сказочника: рассказы г. Маркова могут читаться не всеми и не при всех, и притом в особенном расположении духа. Во всякой повести г. Маркова вы непременно найдёте толстую барыню, дородство которой автор описывает очерками, картинами и образами, которые как-то странно видеть в печати, и притом с такими подробностями и с такою откровенностию, которые просто — из рук вон. <…> Разумеется, мы только слегка намекаем на эти картины — <…> предосторожность из уважения к образованному чувству читателей нашего журнала, которые без того должны б были читать его в тройных перчатках.

  — «Мечты и были М. Маркова»
  •  

Вот и это произведение принадлежит к тому же разряду, как и «Мечты и были», г. Маркова, с тою однако же разницею, что <…> у г. Степанова нет ни рассказа, ни слога, ни языка, а только одни скучные и вялые длинноты.

  — «Тайна, роман А. Степанова»

Декабрь[править]

1839, ч. I, № 1 (1 января), отд. V, с. 1-30.
  •  

Новый роман г. Загоскина давно уже всеми прочитан, хотя и недавно вышел.

  — «Искуситель»
  •  

Обе эти книжки содержат в себе последние, уже замирающие, глухие звуки и полузвуки некогда звонкой и гармонической лиры. Полежаев прославился своим талантом, который резко отделился своею силою и самобытностию от толпы многих знаменитостей, по-видимому, затемнявших его собою; но волнуемый пылкими необузданными страстями, он присовокупил к своей поэтической славе другую славу, которая была проклятием всей его жизни и причиною утраты таланта и ранней смерти… <…> Полежаев был рождён великим поэтом, но не был поэтом: его творения — вопли души, терзающей самое себя, стон нестерпимой муки субъективного духа, а не песни, не гимны, то весёлые и радостные, то важные и торжественные, прекрасному бытию, объективно созерцаемому. Истинный поэт не есть ни горлица, тоскливо воркующая грустную песнь любви, ни кукушка, надрывающая душу однообразным стоном скорби, но звучный, гармонический, разнообразный соловей, поющий песнь природе… Создания истинного поэта суть гимн богу, прославление его великого творения… В царстве божием нет плача и скрежета зубов — в нём одна просветлённая радость, светлое ликование, и самая печаль в нём есть только грустная радость… Поэт есть гражданин этого бесконечного и святого царства <…>.
Кому неизвестно его стихотворение «Песнь пленного ирокезца» — это поэтическое создание, достойное великого поэта? Кому неизвестно его «Море»? <…> Некоторые песни его также принадлежат к перлам его поэзии. Но самое лучшее, можно сказать, гигантское создание его гения, вышедшее из души его в светлую минуту откровения и мирового созерцания, есть стихотворение «Грешница» <…>.
С первого разу может показаться странным, что Полежаев, которого главная мука и отрава жизни состояла в сомнении, с жадностию переводил водяно-красноречивые лирические поэмы Ламартина, но <…> крайности соприкасаются, и ничего нет естественнее, как переход из одной крайности в другую… Кроме того, Полежаев явился в такое время, когда стихотворное ораторство и риторическая шумиха часто смешивалась с поэзиею и творчеством. Этим объясняются его лирические произведения, писанные на случаи <…>. Недостаток в развитии заставил его писать в сатирическом роде, к которому он нисколько не был способен. Его остроумие — тяжело и грубо. Недостаток же развития помешал ему обратить внимание на форму, выработать себе послушный и гибкий стих.

  — «Кальян, Арфа. Стихотворения Александра Полежаева»
  •  

Кто не идёт вперёд, тот идёт назад: стоячего положения нет.[8]вариант трюизма

  — там же
  •  

… г. Вердеревский ещё не выработал себе формы, т. е. стих и рифма ещё не его покорные слуги, а скорее самовластные господа; потом — и это главное — он не запасся содержанием, т. е. идеею, мыслию…

  — «Стихотворения Александра Вердеревского»

Отдельные рецензии[править]

Комментарии[править]

  1. В пропущенных местах он подробно изложил идеалистические представления о воспитании, а остальное развивал с материалистических позиций в статьях 1840-х, которые оказали благотворное влияние на передовую русскую педагогику[2].
  2. Первая оценка Белинским поэзии Лермонтова, прозрение его будущей роли в русской литературе[2].
  3. Отрывки из «Елены» и восхваления ей печатал Осип Сенковский[7][2].
  4. Полевой в письме В. П. Боткину 20 марта пожелал критики Белинского «самой жесткой, только справедливой».
  5. Изданной ранее в «Альманахе на 1838 год» В. Владиславлева[2].
  6. Белинский перевёл в 1832 году его роман «Магдалина» (Madeleine) об этом[2].

Примечания[править]

  1. Ч. XVI. — Март, кн. 1 (11 апреля). — С. 164.
  2. 1 2 3 4 5 6 7 B. C. Нечаева, В. Г. Березина (ноябрьские). Примечания // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. II. Статьи и рецензии. Основания русской грамматики 1836-1838. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1953. — С. 723-757.
  3. Ч. XVI. — Март, кн. 2 (вышла 28 мая). — С. 302-321.
  4. 1 2 3 4 Указатель имён, названий и персонажей // Белинский. ПСС. Т. XIII. Dubia. Указатели. — 1959. — С. 404-820.
  5. 1 2 Ч. XVI. — Апрель, кн. 1 (6 июня). — С. 465-485.
  6. 1 2 Апрель, кн. 2 (22 июня). — С. 621-637.
  7. Библиотека для чтения. — Т. XXVII. — Отд. VI. — С. 1-2.
  8. Виссарион Григорьевич Белинский // Афоризмы. Золотой фонд мудрости / составитель О. Т. Ермишин. — М.: Просвещение, 2006.