Сочинения А. Пушкина (Фарнхаген фон Энзе)

Материал из Викицитатника

«Сочинения А. Пушкина» (нем. Werke von A. Puschkin) — статья Карла Фарнхагена фон Энзе 1838 года[1][2].

Цитаты[править]

  •  

Ещё недавно ранняя смерть русского поэта Пушкина возбудила всеобщее горестное участие, которое даже и там, где Пушкин не был непосредственно знаком как художник, даже и там не замедлило обнаружиться всеобщим участием. — Что он был поэт — это было принято тогда на слово, на веру; однако ж вдохновение, с каким превозносили его соотечественники, единодушное признание, которое талант его нашёл у них, и глубокое чувство, с каким его поэзия принята всеми классами народа, служат несомненным ручательством за его художническое достоинство. Кто бы из нас, немцев, <…> мог судить об этом явлении, об этом чуде, явившемся в той стране северного неба, которая закрыта от нашего взора, стране, к которой едва ли даже мог обращаться этот взор? Мы, которые славимся ревностию, смыслом, силою в изучении всех народов и языков самых древних, самых тёмных, самых отдельных, — мы, которые не обходим ни одного предмета, доступного для духовного постижения и обработывания, мы так мало до сих пор сделали для того, чтобы духовно сблизиться с славянами, во всех отношениях так высоко важными, с племенем, рядом с нами живущим, переплётшимся с ветвями нашего племени. Старания Шлёцера ввести нас в источники русской истории давно прерваны и остаются доселе прерванными. Хотя мы не перестаём посылать в русскую империю силы деятельности и образования, силы благодатно и славно действующие там, но у себя, дома, мы посвящали очень малое внимание русскому языку и литературе и почти не посвящали ни малейшего труда. <…>
Спокойный наблюдатель будет всегда с сожалением видеть, что отношения, проявляющие собою великие указания природы и истории, пренебрегаются теми, которые по своему призванию и судьбе должны постоянно в них участвовать. <…>
Россия беспрерывно развивается <…>. Мы убеждены, что это развитие захватит собою бо́льшую часть нашей немецкой жизни и условит её, что оба народа вступят ещё в теснейшее сродство, живее будут действовать взаимно друг на друга. <…> всегда будет существовать потребность ближе узнать и лучше понять друг друга. <…> Да, ещё у нас распространён предрассудок, что русский язык не образован и груб, что русская литература едва начинается и большею частию ограничивается подражанием чужим образцам, что мало окупятся труды, потребные для её изучения. — начало

  •  

Русские научились ценить себя как нацию, и вместо того, чтобы, как прежде, отрекаться от своей народности, они свободно признали и возвеличили её и, опершись на неё, поднялись так высоко, что превзошли все ожидания и блестящим образом доказали, что как в народах, так и в отдельных людях доблесть, ярко сверкнувшая в одну сторону, может легко склониться и к другим направлениям и развиваться по ним с равным успехом. Но мы мало знали об этом духовном полёте или даже не верили ему.

  •  

Русский язык, самый богатый и самый могучий из всех славянских наречий, может состязаться с самыми образованными языками нынешней Европы. Богатством слов превосходит он языки романские, богатством форм — языки тевтонские, и как в том, так и в другом отношении способен к дальнейшему развитию, которому границы невозможно означить теперь. Наш нынешний немецкий язык оторван от своих первоначальных сокровищниц, которые имеют своё отдельное значение, почти без всякого приложения к вытекшему из них языку; новый же русский язык, напротив, находится в свежей, в жизненной связи с древним славянским языком и может черпать как из него, так и из многих родственных, своеобразно развившихся наречий, и всё почерпнутое может претворять в свою собственность. В благозвучии, силе и нежности русский язык не уступит ни одному северному языку и может даже состязаться с южными. Он соединяет обилие согласных, которыми давимся мы, произнося наши немецкие слова, с полнотою гласных, в которых расплывается язык итальянский. Вследствие этого в нём каждый звук сохраняет всю полноту свою, всю индивидуальность своего выражения, — и он способен на всё под рукою мастера. <…>
Если в таком языке проснётся поэзия, то надобно ожидать великих явлений. Хотя без поэзии не живёт ни один народ, хотя ни один язык ни в какое время не существует без неё, однако ж здесь не должно упускать из виду важного различия. И до Агамемнона были герои, но они всё-таки были ниже его славою, если б даже их имена, их подвиги сохранились в потомстве. Русские давно ещё могли хвалиться своим Ломоносовым, своим Державиным и многими; но русская поэзия ещё не пробилась в произведениях всех этих поэтов. Мы можем видеть на себе, как долго может замедляться развитие этого цветка, при роскошном процветании других сторон народной жизни: наша поэзия со вчерашнего дня; до Гёте и Шиллера немцы не имели поэта — выразителя их совокупного образования во всей его целости. <…>
Такая поэзия в новейшее время пробилась на свет у русских, и её чистейшее, могущественнейшее выражение есть Пушкин. <…> Русские сами, по скромности или осторожности[3], нередко называют Пушкина подражателем. Но они уж слишком далеко простёрли эту скромность или эту осторожность. То же самое было говорено о лорде Байроне. Его поэзия часто может показаться подражанием, и однако ж в ней нет нисколько подражания, и однако ж она вся вышла из его собственного духа. Как океан есть общий резервуар, в который сливаются реки всех стран, так точно запас духовного богатства, скопленный веками, есть общее достояние, которым всякий может пользоваться, из которого всякий может черпать и усваивать себе всё, что ему нужно. <…>
Что Пушкин есть поэт оригинальный, поэт самобытный — это непосредственно явствует из впечатления, производимого его поэзиею. Он мог заимствовать внешние формы и идти по стезям, до него бывшим; но жизнь, вызванная им, — жизнь совершенно новая. Если он часто напоминает Байрона, Шиллера, даже Виланда, далее — Шекспира и Ариоста, то это указывает только, с кем можно его сравнивать, а не от кого должно его производить. <…> Самый внутренний мир, раскрывавшийся в духе поэта, зиждется большею частию на тех же основаниях, какие мы видим у этих поэтов; в нём та же противоположность и раздор мечты с действительностию, та же тоска, то же полное сомнений уныние, та же печаль по утраченном и грусть по недостижимом счастии, та же разорванность и величественная, великодушная преданность — все эти качества, особенно преобладающие в Байроне. Но главное, существенное свойство Пушкина, отличающее его от них, состоит в том, что он живым образом слил все исчисленные нами качества с их решительною противоположностью, именно с свежею духовною гармониею, которая, как яркое сияние солнца, просвечивает сквозь его поэзию и всегда, при самых мрачных ощущениях, при самом страшном отчаянии, подаёт утешение и надежду. В гармонии, в этом направлении к мощному и действительному, укрепляющем сердце, вселяющем мужество в дух, мы можем сравнить его с Гёте. Истинная поэзия есть радость и утешение, и для того, чтобы точно быть этим, она нисходит до всех страданий и горестей. Укрепляющую, живительную силу Пушкина испытает на себе всякий, кто будет читать его создания. <…> Мало поэтов, которые были бы так чужды, как Пушкин, всего изысканного, растянутого, всякого con amore набираемого хлама. Его естественность, довольствующаяся самым простым словом, быстро схватывающая и быстро отпускающая каждый предмет; его могучее воображение, полное согревающей теплоты и величия; его то кроткое, то горькое остроумие, — всё соединяется для того, чтобы произвесть самое гармоническое, самое благотворное впечатление в духе беспрерывно занятого и беспрерывно свободного, ни минуты не мучимого читателя.

  •  

Всякий поэт, который не теряется в идеальных общностях, выговаривает более или менее жизнь своего народа, характер своей страны <…>. Но почти всегда круг, очерчиваемый им, тесен; из этого круга почти всегда выходит только нечто одностороннее, нечто однообразное.
Байрон избежал этой тесноты, <…> но он обогатил свою поэзию не иначе как беспрерывными своими путешествиями. <…> Русскому поэту всё это разнообразие разрозненных пространством и духовно различных элементов даётся уже само собою; всё это уже он находит в своём национальном кругу. Ему равно доступны, равно родственны Юг и Север, Европа и Азия, дикость и утончённость, древнее и новейшее; изображая самые различные предметы, он изображает предметы отечественные. Величина и могущество России, объём и содержание русской империи имеют в этом отношении самое благотворное влияние; мы можем отсюда видеть, в каком внутреннем соотношении с государством живёт поэзия.

  •  

Мы не знаем ни одного произведения, из известного нам литературного круга, которое бы можно было сравнить с «Онегиным» Пушкина. Тот, кто бы вздумал тут указать на Байронова «Чайльд-Гарольда», показал бы только в себе человека, не способного проникнуть дальше наружной стороны <…>. Даже и тогда, когда Пушкин касается самого обыкновенного, характер и направление его являются необыкновенно самобытными; поэт высоко парит над своими образами, из которых одними он беспечно играет и шутит, другие же скорбно прижимает к груди своей…

  •  

На обоих друзей, на Онегина и Ленского, можно бы, кажется, смотреть, как на братьев Вульта и Вальта[2] у Жан-Поля Рихтера, т. е. как на разложение самой природы поэта; может быть, он воплотил двойство своего внутреннего существа в этих двух живых созданиях. Повествование о смерти Ленского, которой обстоятельства почти точь-в-точь, почти буквально осуществились для самого поэта, нельзя в этом отношении читать без содрогания. Тёмные предощущения, трогательные чувствования, которые внушает поэту взгляд на собственную жизнь и судьбу, пробиваются также во многих других местах. Но и без того всякий, кто будет читать это дивное создание, должен будет признать в его творце человека благородного и мужественного, человека хотя с огненными страстями, хотя склонного к заблуждениям, но пламенеющего и стремящегося ко всему благому, ко всему святому.

  •  

«Борис Годунов». <…> толпа очень обыкновенно и очень охотно не признаёт того права, которое не выступает открыто. Не признавать произведение Пушкина драмою потому только, что он сам не называет его так, — было бы нисколько не лучше того, как и отрицать у Гёте искусство изящно писать по-немецки: ведь Гёте сказал же где-то, что он не мастер писать по-немецки. Такая скромность почти всегда бывает опасна, потому что толпа охотнее и больше верит словам, нежели делу. <…>
Из самого преступления развивается месть; но не истина, не право низвергает его, а новый обман, который ясен самому [Борису] как обман. Поддельный вид права уже достаточно силен для того, чтобы уничтожить злоприсвоенное владычество. История не всегда так свершает свой суд; наши глаза часто едва-едва могут следить по рядам столетий за Немезидою; но те моменты истории, в которых суд свершается так же быстро и так же явственно, как здесь, они-то и заключают в себе то, что мы зовем трагическим. Катастрофа Бориса Годунова, которую поэт имел полное право отдвинуть за кончину самого Бориса до решительной гибели всего царского рода, сама собою переплетается с судьбою Лже-Димитрия; но из этих двух трагических ветвей явственно преобладает первая, как большей определённостью, так и большим обилием содержания, — и выбор Пушкина доказывает всю глубокость его гения, который был притом столько могуществен, столько богат, что смог изобразить во всём достоинстве и второго представившегося ему героя. <…>
Обрисовка характеров столько же зрела, сколько разнообразна; первым появлением, первыми словами лица живо обозначены и твёрдо поставлены. <…> Это разнообразие, в котором каждый образ является характеристически отдельным, есть существенный признак драматического поэта; мы ещё больше будем удивляться драматической силе гения Пушкина, если примем в соображение те малые, ничтожные средства, которыми он достигает своих целей. Здесь Пушкин является мастером первого разряда: всё у него сжато и ярко, определённо и быстро, ничего лишнего, ничего растянутого; нигде поэт не вдаётся в заманчивые отступления, которые так часто врываются в драматические произведения и думают оправдать себя названием лирических мест. <…>
Для русских трагедия Пушкина имеет ещё то преимущество, что она в высочайшей степени, если так можно выразиться, насквозь национальна. <…> Мы, иностранцы, мы чувствуем биение русского сердца в каждой сцене, в каждой строке. Видя такое прекрасное соединение величайших даров, мы не можем не удивляться и не сожалеть, что Пушкин создал только одну эту трагедию, а не целый ряд, тем более что истинный драматический талант по своей натуре плодоносен <…>. Если бы Пушкин прожил долее, то он, может быть, ещё больше свершил бы в этом направлении; но различные условия определённых временных отношений могли быть причиною, что поэт, избегая слишком большого ограничения, изливает свою драматическую силу в произведения других, более свободных родов поэзии.

  •  

«Сцена из Фауста» — <…> мы видим, что Пушкин и эту великую идею лелеял в своём художническом духе, и по данной пробе мы смело говорим, что он мог бы с успехом продолжать этот труд.

  •  

«Руслан и Людмила». <…> В книге Кёнига[4] сказано, что это произведение в духе Ариоста и есть следствие систематического изучения итальянской поэзии, хотя оно совершенно самобытно; <…> мы бы желали знать, на каких достоверных фактах основывается предположение, что это произведение было плодом итальянских изучений поэта. Если это предположение есть не больше, как догадка, то мы не хотим принимать его… <…> везде соблюдена свежесть и краткость выражений. Пушкин нигде не изменяет себе: можно сказать, что все его умышленные замедления не замедляют, а, напротив, содействуют ходу действия; что проселочные, пробиваемые им тропинки скорее доводят до цели, нежели большая дорога. Но в этой сказке напрасно бы мы стали искать высшей, организовавшей себя идеи; она имеет только одно чисто фантастическое содержание и при всем её достоинстве в этом роде мы должны сознаться, что в ней Пушкин не является ещё в своём могуществе.

  •  

«Кавказский пленник». <…> Описания природы и нравов полны жизни; все изображения представлены не в холодном рассматривании, а в кипящей страсти, в самом ходе действия. Целое является в какой-то дикой мрачности, в неверной мгле ночи.

  •  

«Братья разбойники». <…> В их сердце, заключает поэт, дремлет совесть: она проснётся в чёрный день! Через эти простые слова жестокая оцепенелость разбойничьих душ, которая, по-видимому, одержала было победу, является побеждённою; пример, так трогательно и вместе так страшно приведённый, ручается за всех их. И лёгкое, хотя блестящее всею полнотою таланта произведение этим веянием нравственного духа возносится до высочайшей степени поэтической красоты.

  •  

«Цыганы». <…> С каждою строкою действие возрастает; как страшная буря с шумом проносится свершившееся, оставляя за собою ночь и безмолвие.

  •  

«Полтава». <…> Всего удивительнее выведен характер Марии, своенравие и сила её страсти, её упорное постоянство и потом вновь пробужденная во всём могуществе дочерняя любовь и отчаяние. Здесь также в главных местах всё становится драматическим, и Пушкин здесь снова показывает, какой богатый элемент лежал в нём для этого рода произведений. <…> вся поэма в высшей степени богата свежими оборотами, сильными положениями и полными жизни образами.
При конце поэт бросает взор после протекших ста лет на сцену этих ужасных событий. <…> Так поэт умел и здесь вывести нас, наконец, из мрака ночи в область дня и отголоском свершившихся деяний намекнуть на верховное правосудие, которое является и здесь также во всём своём художественном достоинстве.

  •  

Вся сила, всё богатство поэта развивается в полноте мелких, преимущественно лирических, стихотворений <…>. Здесь Пушкин является полным властелином, в необозримом могуществе; здесь сверкают самые яркие искры того пламени, который горел в сокровенных тайниках его души. С первого взгляда ясно, что все воплощаемые им ощущения были прожиты им, что они или выражение переворотов судьбы, или страдание и грусть мужественного сердца, или бодрость и надежда сильной души. В веянии этих ощущений дышит сам поэт, дышат его соотечественники, его современники; он отыскивает в их груди самые сокровенные струны, настраивает эти струны и ударяет по ним. Волнения, которые темно и болезненно движутся и борются внутри, освобождаются очарованием его выражения и выпархивают на свет, радостные и сияющие. Как глубоко, как могущественно вскрыл Пушкин в своих песнях сердце своего народа, видно из того, что эти песни проникли всюду в России, что они перелетают там из уст в уста и везде возбуждают восторг и вдохновение. Мало того, что они вполне удовлетворяют лирическому чувству народа, они ещё возвышают его требования и умножают его богатство новым поэтическим сокровищем; неистощимо это сокровище: расточая его, не уменьшишь, а увеличишь его богатство.

  •  

Ни один поэт в мире не воспел так достойно смерть Наполеона, как Пушкин[2]; ни одно стихотворение на эту тему не может равняться с пушкинским в выспренности и богатстве содержания. <…> Ещё замечательнее, ещё значительнее два другие стихотворения[2] Пушкина, принадлежащие ко времени последней польской войны. Поэт подчиняет в этих стихотворениях вопрос о сомнительной во всяком случае свободе отдельного племени другому высшему вопросу — об общем назначении славянских народов. Здесь он весь русский, пламенеющий за своё отечество, торжествующий победу, требующий покорности, но не в позор и рабство, а в осуществление закона высшей власти, для общей славы и процветания. <…> они, рассматриваемые с художественной точки зрения, принадлежат к самым лучшим стихотворениям Пушкина. Они стремятся в порывах высокой страсти, в огненном выражении, в величавых, иногда диких, иногда странных образах и неодолимо увлекают с собою участие и душу читателя. — Третья, замыкающая этот ряд песня, «Пир Петра Великого», должна покорить всё сердца поэту, который здесь с мыслию высокой, столько же русской, сколько и общечеловеческой, воплощает в могущественнейших, в трогательнейших образах торжественный акт прощения и примирения и рассыпает эти образы в формах быстрой, милой, весёлой песни. Никогда ещё такое духовное благородство и величие не соединялись так счастливо с высоким даром муз, как в этой песне. Эта одна песня может служить ручательством, что русская поэзия может смело поставить себя наряду со всякою другою поэзиею, достигшею до высочайшей степени развития.

Перевод[править]

Михаил Катков[5]

О статье[править]

  •  

Мы должны быть вам благодарны <…> за то, что вы дали нам в первый раз представление о дикой поэтической душе Пушкина; я должен был себе сказать: да, это гениальный русский; в первый раз постигаю я русских людей.[6][2]

  Томас Карлейль, письмо Фарнхагену
  •  

… впечатление, произведённое [статьёю] на все умы, было так сильно, что русская литература наравне с современными политическими вопросами, занимала несколько дней весь Берлин.[7][2]

  — «Переводы русских сочинений на немецкий язык»
  •  

… мы удивляемся, чем могла [статья] обратить на себя внимание германцев? Мы поместили перевод её в сей книжке «Сына отечества» как предмет, для нас любопытный, но читатели наши сами могут видеть, что, несмотря на немецкую манеру выражаться, статья Фарнгагена показывает самую неверную, самую превратную критику, односторонний взгляд на Пушкина и — решительное незнание русской литературы и русской истории. <…> Мы передаём нашим читателям статью <…> как образчик упадка современной критики и философии в Германии.[8][9][2]

  Николай Полевой, «Летопись русских журналов за 1839 год»
  •  

… неверный перевод самовольно назвал себя статьёю Варнгагена о Пушкине и пустился уже вместе с журналом, принявшим его в свои объятия[8], бродить по миру и вводить в заблуждение честных людей. В самом деле, этой статье суждена была странная и жалкая участь у нас на Руси: ни для кого не могла она иметь такого интереса, как для нас, и между тем прежде, нежели наша публика познакомилась с нею, как уже явилась какая-то странная фигура и незаконно овладела её правами…[5]

  — Михаил Катков, сопроводившее перевод письмо редактору «Отечественных записок»
  •  

Редактор «Сына отечества» <…> перевёл превосходную статью Варнгагена о Пушкине, для показания пошлости современной немецкой критики, и, чтобы лучше достичь своей цели, перевёл её ужасным образом… <…>
Она была <…> так переведена, что если бы сам Варнгаген знал по-русски так же хорошо, как по-немецки, то никоим образом не узнал бы своей <…> прекрасной статьи, которая вдвойне важна для русской публики — и как дельная и верная оценка её великого поэта, и как оценка, сделанная иностранцем, — обстоятельство драгоценное для нашего патриотического чувства. <…>
Рассматривая поэмы Пушкина, каждую отдельно, Варнгаген иногда одним выражением, одним словом умеет высказать подмеченную им сторону предмета. Поэтому его слог, так живо, сжато, энергически переданный талантливым переводчиком, отличается удивительною рельефностью

  Виссарион Белинский, «Русские журналы», апрель 1839

Примечания[править]

  1. Jahrbücher für wissenschaftliche Kritik (Berlin), October 1838.
  2. 1 2 3 4 5 6 7 Пушкин в прижизненной критике, 1834—1837. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2008. — С. 297-320, 550-4 (примечания Е. О. Ларионовой).
  3. О, если б только по одной скромности и осторожности! (прим. Каткова)
  4. H. König. Litterarische Bilder aus Russland. Stuttgart, 1837.
  5. 1 2 Отзыв иностранца о Пушкине // Отечественные записки. — 1839. — Т. III. — № 5 (ценз. разр. 14 апреля 1839). — Приложение. — С. 1-36.
  6. Пушкин и Запад // Алексеев М. П. Пушкин и мировая литература. — Л., 1987. — С. 296.
  7. Современник. — 1839. — Т. XIII (№ 1). — С. 163 (2-я паг.)
  8. 1 2 Сын Отечества и Северный Архив. — 1839. — Т. VII. — № 2. — Отд. IV. — С. 1-37, 44-45.
  9. В. Г. Березина. Примечания // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. III. Статьи и рецензии. Пятидесятилетний дядюшка 1839-1840. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1953. — С. 617.