Как стать фантастом. Записки семидесятника

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску

«Как стать фантастом. Записки семидесятника» — мемуары Кира Булычёва, впервые изданные в 1999 году, последнее исправленное издание вышло в 2003 (цитируется здесь).

Цитаты[править]

  •  

Врачи называли мои болезни, и я запоминал названия. Дети тоже хотят жить и боятся страшных слов. А для меня страшными словами были ревмокардит, эндокардит и миокардит.
Полгода я лежал в постели. Мне нельзя было подниматься.
Мама с утра уходила на службу, а у постели оставалась Наташка, которой и трёх лет не было. И это серьёзное чернокудрое создание било меня кулачком, если я хотел подняться.[1]глава 2

  •  

Один из первых номеров «Былого» был полностью посвящён делу 1 марта 1881, то есть убийству Александра II.
Трёхсотстраничный номер «Былого», собранный из документов и мемуаров, оказался куда более интересным чтением, чем «Граф Монте-Кристо». Он заключал в себе роман — от тщательной подготовки покушения, куда более интересной, чем в «Дне Шакала» или ином романе наших дней, до самой трагедии на набережной…[1]глава 3

  •  

… настоящую литературу может написать обыкновенный человек, который умеет громче всех в посёлке пукать. — глава 4

  •  

Вообще, сколько я знал Эдика Успенского, он всегда что-то начинал, организовывал и с кем-то воевал. Потом забрасывал надоевшую игру, чтобы начать новую, порой противоположную по целям и средствам. Притом Эдик по натуре и сам наседка — ему надо кого-то опекать, вести в ясли, при необходимости пороть и защищать от плохих дядь.
Плохие дяди это чувствовали на расстоянии полёта стрелы и бросались на Эдика, раскрыв пасти.
Порой ненависть их к Успенскому достигала высот идиотизма. Я помню статью в «Литературке» комсомольского издателя Мышовца, который совершенно серьёзно писал о том, что Успенский нашим детям вреден и подпускать его к ним нельзя, потому что у Чебурашки не было родителей. Представляете — в анкете прочерк! И может, даже пятый пункт прочёркнут! — глава 17

  •  

Боюсь, что законы принаджлежности главнее даже законов общества и сегодня они действуют так же, как при Сталине. Тут даже не надо ничего говорить вслух. Людям, облечённым властью, достаточно переглянуться. <…>
Что, кстати, свидетельствует о том, что гниение рыбы от головы к животику — процесс медленный и задумчивый. Голова уже сгнила, а живот ещё пребывает в процессе строительства коммунизма. — глава 19

  •  

Представьте себе, <…> что два советских человека средних лет в ответственной командировке в капиталистическом мире попали в замкнутое пространство и ещё неизвестно, нет ли в том происков американской разведки. Нам положено было сойти с ума от ужаса и возненавидеть друг друга. А завтра, если останемся живы, написать по докладной куда надо. — глава 19

  •  

… Можейки — народ недолговечный. — эпилог

Вступление[править]

  •  

… почему в нашей стране популярны творения Фоменко, <…> а также ряда неакадемиков, которые участвуют в сегодняшнем измывательстве над историей. <…>
Так вот, если наши партия и правительство занимались гаданием о приближении коммунизма и всеобщего счастья путём снижения цен на аккордеоны на шесть процентов, то вокруг неофициально плодились предсказатели прошлого, ибо сознание советского гражданина было настолько расшатано необязательностью истории и её поливариантностью, что он готов был ставить под сомнение не только роль Мартова, Троцкого или Тухачевского в создании государства, но и существование Александра Македонского или Хазарского каганата. <…>
Принцип Веры, торжественно внесённый не только в науку, но и в житейские коллизии, превратил социалистический лагерь в лагерь виртуальной реальности, и потому житель этого лагеря (ушей не видно из-под лапши!) с увлечением соревновался с властью, относясь к истории как к сказке с переменными правилами.

  •  

Религиозная утопия — это справедливый и счастливый мир, в который можно вступить, лишь померев.
Но обратите внимание, мы никогда не называем рай утопией.
<…> утопии создавались оппозиционерами и за них церковь и земные власти нередко жестоко наказывали выдумщиков. <…>
Они посягали на потусторонний мир!
Они пытались сказать, что где-то, как-то и ещё при жизни на Земле можно отыскать справедливое счастье.
Они грешили.
Потому что если они были правы, то вся религиозная система поощрений и наказаний рассыпалась за ненужностью.
Классическая утопия на самом деле была антиутопией.

  •  

Даже во времена почти либеральные охранники социалистической идеологии кидались рвать клыками книги Стругацких.

  •  

Коммунизм — это рай на Земле.
Хотя никто никогда ни в одной марксистской книге не смог объяснить, а что же представляет собой коммунистический рай.
Впрочем, и нужды в том не было, раз приметы и детали его уже были созданы вокруг нас.

  •  

Мне кажется, что превращение меня в фантаста — естественный ход вещей. Странно, что фантастами не стало большинство жителей нашей державы.

{{Q|Я — представитель определенной категории массовой литературы, я даже не шестидесятник, а семидесятник[2] (явление, в отличие от шестидесятничества, не воспетое и не исследованное). <…>

  •  

Я не могу написать настоящих мемуаров, потому что не знаю, о чём в них писать. В моей жизни ничего не происходило — она просто промчалась где-то рядом со мной, попыхивая дымом, как паровоз.
Так что мой труд, пожалуй, можно считать псевдомемуарами. Самого виновника торжества здесь не будет. Но я постараюсь рассказать об антиутопии, родившей на свет и вырастившей плод, который принялся писать фантастические произведения.[1]

  •  

Девяностые годы — годы моего постепенного отхода в тень. Я не совсем пропал из виду, но потускнел настолько, что приходится брать телескоп, чтобы разглядеть. <…>
Чистой правды вообще на страницах мемуаров не бывает. На страницах лжемемуаров одного из фантастов Страны Советов чистая правда должна быть перемешена с непроверенной информацией и разного рода апокрифами.[1]

Глава 1[править]

  •  

Ксеня родила комбригу дочь Светлану. Тогда Светлана было имя знаковое, им девочка как бы мистически приобщалась к семье Сталина.[1]

  •  

… подтвержд[аю] тезис Максима Горького (если я его правильно запомнил): «Всем плохим во мне я обязан людям».[1]пародия на «всем хорошим во мне я обязан книгам» из эссе Горького «О книге»

  •  

После Октябрьского переворота, борясь с дворянскими привилегиями, Ксенинский институт благородных девиц слили с кадетским корпусом. Всю осень и зиму 1917/18 года кадеты и институтки провели вместе. <…> Это было царство свободной любви десятков Ромео и Джульетт, правда, голодных и мёрзнувших по ночам. <…>
Что делать с воспитанницами и кадетами — придумали не сразу. Расстреливать детей тогда ещё не научились, но и кормить далее отродье царизма было нелепо.

  •  

Случайности и закономерности, намеревавшиеся покончить с моими родителями, накапливались с таким упорством, что щель вероятности, сквозь которую я смог пролезть в октябре 1934 года, сошла практически на нет.[1]

Глава 5[править]

  •  

Шпанов как фантаст, на мой взгляд, превосходил всех массолитовских писателей. Он казался мне человеком, которому судьба подарила самородок. Вот он вытащил из тайги этот самородок — свой талант — и принялся, суетясь, отщипывать, отбивать, откалывать от него куски, пока весь самородок не промотал. <…>
В конце пятидесятых годов Шпанов окончательно отвернулся от фантастики и создал несколько невероятно громоздких и трудночитаемых томов. Каждый страниц по тысяче. Они назывались «Поджигатели», «Заговорщики» и «Ураган». И были посвящены разоблачению не только американских империалистов, чанкайшистов, а также Тито и его кровавой своры. На переплетах пылали развалины и страшного вида поджигатели войны, очень похожие на Черчилля, наступали на читателя.
Как только в нашей политике случался очередной зигзаг, как только происходили самые минимальные перемены в стане врагов или друзей, Шпанов кидался переписывать эти волюмы, и снова сто тысяч кирпичей выбрасывалось на прилавки. А спросите сегодня, читал ли кто-нибудь из ваших знакомых эти книги, — уверен, что никого не найдёте.
Наконец-то Шпанов достиг государственной славы. <…>
Три тысячи страниц за три года. И в каждом издании переделки и переделки… Видимо, Шпанов не выдержал такого напряжения и скончался. Относительно нестарым человеком.

  •  

… волшебная «Крыша мира» Мстиславского <…> — единственный русский колониальный фантастический роман.[1]

Глава 6. Школьные страницы[править]

  •  

Точно помню обстоятельства создания первого в моей жизни художественного произведения. Это была поэма. Иные великие поэты пишут первые строчки, потому что влюбляются в сверстницу или её тетю. Меня же подвигнули на творчество гланды.
На излёте тринадцатого года во избежание частых ангин, которые плохо влияли на сердце, мне велели вырезать гланды. Это была самая настоящая операция, я лежал в хирургическом отделении, один в палате, ждал утра и смерти под ножом хирурга. <…>
Я не мог спать. И вдруг в разгаре ночи я сообразил — есть способ спастись от безвестности! Надо создать нечто гениальное.
Получилась короткая, недописанная (заснул все-таки!) сказка. Весьма напоминавшая размером и отношением к героям «Руслана и Людмилу». <…>
Больше я ничего о поэме не помню.
Как писал — помню, как трепетал — помню, а о чём писал — не помню.[1]

  •  

В художественную школу <…> я ходил с наслаждением. <…> окончил первый класс, а потом мама достала мне путёвку в Кисловодск в сердечный санаторий для детей. <…>
Я опоздал на месяц к началу занятий в художественной школе, и один пойти туда не посмел. Не знаю, чего уж боялся — то ли что будут смеяться, то ли ругаться.
Я попросил маму, чтобы она меня отвела в школу.
Мама засмеялась и этим смехом, сама того не подозревая, сломала мне жизнь.
Отсмеявшись, она сказала:
— Тебе уж скоро четырнадцать, а ты хочешь, чтобы я тебя за ручку водила. Если ты в самом деле решил стать художником и у тебя есть талант, то пойдешь и попросишься обратно. <…>
Я — человек слабовольный, нерешительный и от этого бываю очень упрямым. <…> А иногда я бываю себе страшным врагом. Как в случае с художественной школой. «Ну и пусть! — сказал я про себя. — Ты не хочешь, чтобы твой сын стал художником, вот я назло тебе и не стану художником!»
Чувствуете железную логику сильной натуры?
Это — я!
И уж конечно я не подумал, что мама смертельно устала, что она только что вернулась с работы, после которой стояла в очередях.

  •  

Да, в сорок третьем году на площади великого заботника о беспризорниках, которых он же с соратниками сделал сиротами, в магазине с тщательно зашторенными окнами была целая витрина тортов и пирожных. А дальше шли шоколадные наборы.
Ну почему ни в одной антиутопии не нашлось места для такого реалистического кадра? Читатель не поверит?..

  •  

Шла борьба с сионизмом.
Все заместители папы и большинство арбитров были евреями.
Был проведён обыск в конторе, окна которой выходили на Мавзолей. И в подвале, как потом говорил один из папиных друзей, пострадавших на этом, нашли «дежурную лопату». Этой лопатой евреи-арбитры копали подкоп под Кремль, чтобы убить товарища Сталина, а раньше ей пользовались троцкисты и зиновьевцы.[1]

  •  

Когда папа заболел в последний раз и уже не смог подняться с дивана, то начался обмен партийных билетов. И тут папа вызвал меня, чтобы я достал ему фотографа на дом. Он страшно боялся, что ему не дадут нового билета и партия уйдёт в будущее без него.[1]

Глава 7[править]

  •  

Моя цель, в частности, состоит в том, чтобы в отдельных картинках нашей прошлой жизни отразить действительную антиутопию, по крайней мере, напомнить о ней тем, кто забыл.

  •  

В наш [девятый] класс пришёл инструктор райкома комсомола и сказал, <…> что товарищ Сталин отбирает лучших комсомольцев для того, чтобы они учились на разведчиков в «специальном» институте. <…>
Допрашивала нас комиссия, которая состояла из инструктора райкома комсомола, представителя факультета и человека из органов.
Вопросы были глупые, зря я переживал. Например, сколько колонн у Большого театра. Я забыл, сколько колонн, и парень из райкома, славный такой, подсказал. Правда, я снова забыл и до сих пор не знаю. <…>
Потом мы все разошлись по домам, и когда пришли за результатами, то оказалось, что Лёню Седова и меня приняли, а Гозенпуда, Аксельрода и Зицера, ставшего в девятом классе, когда получали паспорта, Шмугляковым, не приняли.
Оказывается, они не прошли комиссию. Неправильно подсчитали колонны у Большого театра.
А Феликс Французов сказал, что это потому, что они евреи. <…>
Евреи задумывались. В девятом классе, когда получали паспорта, несколько человек поменяли фамилии на звучащие по-русски. Если бы не поменяли, шансы выжить в славном интернациональном государстве резко бы уменьшились.
Даже нашу семью это коснулось, правда, слегка. Когда паспорт получала моя сестра Наташа, с ней в милицию пошла мама. Начальник паспортного стола прочёл вслух: «Наталья Яковлевна Бокиник», усмехнулся всезнающей гримасой и перечеркнул её отчество, вписав вместо «Яковлевна» — «Янкелевна». То есть поменяв имя дяди Яши из умеренно еврейского на ортодоксально еврейское. И этим опустив Наташку на несколько ступенек по социальной лестнице.
Мать устроила большой скандал, дошла до начальника отделения и победила, потому что дядя Яша геройски погиб на фронте, защищая сидевшего в московском тылу начальника паспортного стола.

  •  

… до войны Сталину понравился чем-то похожий на него (а внешне — на Гитлера) провинциальный агроном Трофим Лысенко, из породы фантастов, решивших подчинить природу нашей коммунистической партии. Таких в то время было немало, наиболее знаменита была Лепешинская, старая большевичка, подруга Ленина, которая доказывала, что жизнь может зарождаться в пробирке из неорганического вещества, как якобы полагал её друг Ленин. Бабуся была сумасшедшей, что не мешало ей получать Сталинские премии и академические звания. Алхимики Средневековья ей низко кланялись, но ни один из фантастов с ней не сравнился. <…>
Лысенко вернул к жизни поеденную молью теорию давно умершего Ламарка о наследовании благоприобретённых признаков. <…>
Нам, марксистам-фантастам, теория Лысенко была мила.
Ведь под руководством партии мы можем менять даже биологическую суть живых организмов!
Такого сюжета фантасты так и не написали.

  •  

Совхоз «Горки Ленинские» был очень важен для Лысенко: там находилось стадо коров, с помощью которого он намеревался вернуть себе былое могущество.
Потому что, если применить к коровам весь комплекс лысенковских открытий, то можно поднять содержание масла в молоке в несколько раз и добиться того, чтобы коровы давали не молоко, а сливки.
Шутки в сторону! Это самая настоящая суровая фантастика нашей жизни.
Совхоз «Горки Ленинские» превращал молоко в сливки.
Внутри животных.
С помощью внутривидовой дружбы и взаимопомощи, селекции и яровизации.

  •  

Как умная рыба-прилипала, он нашёл свою акулу. <…>
Честно признаться, я не связывал Исая Израилевича с репрессиями и гонениями.
И как можно? На кухню приходил маленький сухой пожилой человечек с живыми черными глазами и добрыми паутинками в уголках глаз. Он всегда печально улыбался и был дьявольски умён — хотелось его слушать. Он отлично умел комментировать все происходившее в стране, причём оставался в мягкой оппозиции к режиму, как обычный кухонный интеллигент тех лет, только куда более образованный, начитанный, обогащенный множеством цитат и ссылок на авторитеты, а также обладающий острым чувством юмора.
На мои нетактичные высказывания и ссылки на иных авторитетов он не отвечал, а если отвечал, то сразу сажал меня в галошу. Но никогда не ссорился…
Недавно я читал воспоминания одной из секретарш Гитлера — он был добрым, отзывчивым, внимательным человеком, который никому на своей «кухне» вреда не причинил.
Поэтому я так и не знаю, каким Презент мог быть, когда открывал рот, чтобы показать клыки. Но кое-что смог представить после того, как не поленился прочесть его речь и выступления, особенно ремарки во время других выступлений на дискуссии по биологической науке.
Дешёвая, злобная шавка — вот кто он был, судя по этой книге.
Милейший интеллигентный профессор — таким он был на нашей кухне.
И если писать страшного фантастического диктатора, интереснее, на мой взгляд, попробовать сделать Исая Израилевича.

  •  

Создавали эту страну умные евреи во главе с Карлом Марксом. Задавленные местечковым гнетом, проклятой провинциальной бедностью, талантливые горячие головы рвались и вырвались на свободу, им казалось, что они перестраивают мир и несут человечеству счастье на острых штыках революции. Но уже Гражданская война отрезвила идеалистов и отделалась от них. Остались жёсткие, локтястые, зубастые функционеры, которые полагали, что правят страной, а в конечном счёте оказались жертвами грязной борьбы за власть. <…>
Сталин и его окружение сначала боролись со старой гвардией, в которой было слишком много евреев, а затем, победив фашизм и разоблачив расизм, принялись наводить порядок в доме, разделив народы на хорошие и плохие (пока с политической точки зрения). Если можно было объявить чеченцев и калмыков и плохими людьми, <…> почему евреи должны быть лучше? Только потому, что их Гитлер убивал? Тогда мы не будем называть евреев евреями, а назовём их… скажем, сионистами! Значит, антипатриотами нашей страны. Какое бы слово ещё подобрать? Ага, космополитами мы их назовем, всё равно они люди без родины! <…>
Ликвидация евреев по гитлеровскому, но гуманному пути — то есть через отправку всех на Дальний Восток и дальнейшее скармливание их уссурийским тиграм — это тот шажок, до которого наша страна не дошла, наследники Сталина спешили стереть с иконы его нимб. А ведь оставался всего шажок!

  •  

… Аксельрода и Гозенпуда выкинули потому, что число колонн у Большого театра менялось от абитуриента к абитуриенту.

  •  

Учили нас плохо, формально и первобытно. За шесть лет надо бы познать пять языков, а мы кое-как выучили один. Зато ездили в колхоз, занимались туризмом, выпускали устный журнал и многотиражку, играли в собственном театре, а после института разбежались кто куда, и лишь меньшинство осталось переводчиками — большей частью те, кто, соблазнившись относительно большой зарплатой, попал в КГБ или армию.

  •  

Всеволод Ревич, человек независимый и отважный, который был твёрд в своей позиции, никогда не шёл на компромиссы с «Молодой гвардией» и не предавал Стругацких, даже когда это было выгодным делом.

  •  

Туризм пятидесятых годов был псевдоспортом и как таковой старательно отрицал любование природой или изучение древних развалин. Мы должны были топать, стремиться, успевать и рапортовать.

  •  

На земле, ушедшие в толстые пласты сосновых игл, только затылок наружу, словно намеревались прорасти грибами, таились немецкие и наши каски.

  •  

[В 1970-х] Волга обзавелась таким количеством моторок, что гул над ней стоял круглые сутки, будто кто-то поворошил палкой в гигантском шмелятнике.

Глава 8[править]

  •  

Лет пятнадцать назад я попал к знакомым в Немчиновку. Они снимали дачу у старой женщины, муж которой когда-то разводил на участке красивые деревья. И вырастил целую аллею голубых елей. И вот, оказывается, ещё перед войной к нему приехали «оттуда» и вежливо попросили эти ели выкопать и перевезти на Красную площадь, где случилась какая-то нехватка посадочного материала. Этот скупец ответил отказом. На следующую ночь его арестовали, потому что он оказался немецким шпионом, а ели всё же выкопали и отвезли на Красную площадь.

  •  

В Средней Азии влияние марксистских идей Лысенко чувствовалось меньше, чем в России. Мы словно вырвались из фантастической страны, где рожь превращается в пшеницу [и т. п.]

  •  

Бухара казалась сказочным городом. Тогда, почти пятьдесят лет назад, она была не тронута современной цивилизацией и даже её лучшая, а может, и единственная гостиница располагалась в обширном медресе. <…>
Утром, собираясь в пустыню, мы встали рано.
Странное жужжание, словно рядом проходила линия высоковольтной передачи, доносилось с площади, куда выходили галереи нашего медресе.
Площадь была полна народу.
И все эти люди были в чёрных шапочках.
Я ничего не понимал, впрочем, и остальные не понимали.
К автобусу и машинам надо было пройти через площадь.
Гигантская толпа навалилась на нас и замерла, раздавшись, словно разрезанная ножом.
Наши делегаты мялись у выхода, не смея ступить в замершую толпу.
И тогда вперёд вышел доктор Гур.
Он шёл сквозь толпу.
Люди падали перед ним на колени и тянули к нему робкие руки.
Это бухарские евреи, узнавшие, что впервые за все эти советские десятилетия приехал человек из земли обетованной, пришли со всех концов города и из окрестных селений, чтобы поклониться ему и Израилю.

Глава 9[править]

  •  

Русские люди не учат чужих языков, не интересуются чужими обычаями, но полагают, что, если искорёжить имена туземцев и хлопать всех по плечу, это вызовет искреннюю любовь к Советскому Союзу. Теоретически же следует показывать африканцам и малазийцам портрет Ленина, потому что при виде его слёзы должны наворачиваться на чёрные глаза.

  •  

Каждый месяц Боун получал новые номера «Гэлакси» и «Эстаундинг». <…>
Я прожил в Бирме два года и постепенно накопил библиотеку фантастики. <…>
Наверное, в конце пятидесятых годов я был самым или одним из самых начитанных в американской фантастике российских читателей.[1]

  •  

Фантастическая [жизнь в Бирме] и весь ирреальный образ моего лысого шефа конечно же подталкивали меня к созданию произведений литературы сугубо фантастической.
Но насыщения раствора, ведущего к выпадению осадка, ещё не произошло. Уровень идиотизма должен был подняться.
И судьба покровительствовала мне. Она хотела создать из меня летописца нашей эпохи во всей её красе.
Внутри меня рождался, застраивался город Великий Гусляр.[1]

Глава 10[править]

  •  

Осознание особого русского пути, характерное для чиновничьего сознания, за границей порой принимало особые формы.
Помню, как главный инженер строительства Мекрюков при сообщении переводчика Зеленко о том, что в Бирме теперь, по примеру Англии, стали делать обезболивание при родах, вскочил и закричал, по-ленински выкинув руку вперёд:
— Не допустим! Тысячу лет русские бабы рожали богатырей в справедливых муках! И ещё тысячу лет будем рожать!
Можно было подумать, что именно ему придётся завтра зайтись в родовых схватках.

  •  

В посольстве росла температура психоза. Особого, советского, неодолимого и остервенелого. <…>
После бегства Казначеева и всех прочих событий верхушка посольства и других организаций в тесном контакте с Москвой уселась составлять списки людей надежных, не очень надежных и совсем ненадёжных.
И, оказывается, последний список возглавил я. Тоже перст судьбы!
Во-первых, я имел выговор по физкультурной части (физкультурной называлась из конспирации комсомольская организация). Второй выговор был негласный, его я получил за то, что моя жена убежала от меня с Володей Васильевым, научным сотрудником Института востоковедения, который жил сам по себе, игнорировал посольство и его правила, ездил на взятом напрокат джипе, сиденье которого было покрыто ковром, и имел смелость допрашивать начальника строительства Алиханова:
— Простите, вы не были в лупанарии во время вашего визита в Помпею?
На самом деле Кира улетела на одном самолёте с Володей в Москву, но меня из-за этого не покинула, да и Володя, которого не выносила посольская свора, не подозревал о своих донжуанских подвигах и уж тем более не знал, к чему он меня толкает.
А толкал он меня к измене Родине. Что делать переводчику без жены? Изменять Родине, естественно!
Оказывается, к тому же я читал книжки на английском языке и проводил время в магазине одного англичанина. Там я пил кофе в рабочее время. И что ещё хуже — справлял день рождения с предателем Казначеевым!
В общем, верхушка посольства, собравшись и рассмотрев кандидатуры на измену, пришла к выводу — следующим убежит Можейко.
А я не знал об этом и продолжал жить в этом фантастическом романе, который настолько правдив, что его мог написать только Сергей Довлатов. <…>
Правда, должен заметить, что мои сверстники и приятели в этой игре участия не принимали — уже шло к жизни новое поколение, которому зваться шестидесятниками. Потом, правда, они тоже постареют и изменятся… <…>
Меня вызвали к послу, потом почему-то к парторгу посольства… Все они крушили кулаками мебель и грозили мне отъездом в Москву — самое страшное наказание!
Но и я, и мои собеседники знали, что всё это игра. Вот он ругает меня, клеймит, а в глазах горит зайчик тихого удовлетворения: «Мерзавец, интеллигент паршивый, убить мало! Но ведь не сбежал!»

  •  

Полагаю, что на моём месте фантастом мог бы стать любой.
Теперь, когда всё свершилось, я понял, что истоки моей творческой биографии лежат именно в двух бирманских годах.
Только в те годы я об этом не догадывался.
Я думал, что это и есть нормальная человеческая жизнь.[1]

Глава 11[править]

  •  

Жили Евдокимовы <…> в квартире, вернее, части коммуналки. Словом, просторная высокая комната со стеллажами, продавленным креслом и ещё более продавленным диваном. Были там ещё какие-то сидячие места, потому что, когда Нелли завела свой литературный салон, собиралось до двух десятков гостей и все как-то размещались.
Здесь я и увидел фантастов.
Главная фигура на этих сборищах — Ариадна Громова. Она была по натуре Главной Женщиной.
Ариадна приходила и садилась в кресло, а за креслом стояли её молодые оруженосцы — Шура Мирер и Рафа Нудельман. <…>
Аркадию Стругацкому, который тоже заходил раз или два, почётного места не доставалось, потому что он был начинающим и ещё не понимал, насколько велик.[1]

  •  

Роман Подольный был автором чудесных коротких новелл, но не получил должной известности, так как ему не давалась крупная форма — в романе, даже в повести он не был удачлив. Зато был лучшим в стране популяризатором науки, чему способствовала уникальная, абсолютная память. <…>
[Году в 75-м] изумительная память Подольного его сильно подвела. Он написал очередную книгу по физике, но рецензент указал ему на какие-то фактические ошибки. Роман был в бешенстве — он не мог ошибиться! А оказывается, ошибся…
Трудно представить себе более удручённого человека, чем Подольный. Его предал лучший, верный друг — собственный мозг.[1]

  •  

Подольный придумал создать комиссию из учёных, скептиков по натуре, для рассмотрения претензий людей, взгляды которых выходят за пределы науки.
Экспертов было чуть больше дюжины, редакция ставила нам чай и печенье. В журнал приходили телепаты, телекинезисты, создатели новой хронологии и прочие волшебники. <…> ни один из визитёров не смог прочесть мыслей, угадать треугольников, двинуть стакан или доказать, что античный мир придумали средневековые монахи. <…>
Но потом комиссия, столь гордая и скептическая, позорно опростоволосилась. Виноват был фон Денникен.
Он поставил фильм «Воспоминание о будущем», который в те годы делил первое место по популярности с фильмом «Зачем я это сделала?» — о гибельности абортов. Когда я смотрел «Воспоминание…», то в пределах своей специальности понимал: как врёт автор, почему врет и в чём его слабость.
Но лишь только фильм выходил за пределы моих знаний, я ловил себя на позорной мысли: «А вдруг в этом что-то есть?» Оказалось, что мои коллеги по Комиссии, посмотревшие творение Денникена, также находятся в некотором смятении. И кто-то предложил пойти ещё раз и посмотреть картину коллективно, дабы написать совместную рецензию. <…>
И даже не очень глумились над Денникеном, который в то время сидел за мошенничество в швейцарской тюрьме. После чего стали ждать благодарности от читателей.
И тут наступила катастрофа!
В редакцию пришло несколько сот писем. И ни одного, в котором говорилось бы: «Молодцы, доктора наук, славно потрудились!» В этих письмах предлагалось лишить нас учёных степеней, выгнать с работы, обломать паршивые пальцы, посадить в тюрьму и даже расстрелять, чтобы мы не портили воздух славной планеты Земля.
Впрочем, мы не долго расстраивались. Мы быстро сообразили, что попытались бороться научным скептическим словом с явлением религиозного сознания. Неподвластным логике. И были обречены на поражение.[1]

  •  

За несколько лет помощи развивающимся странам наши нищие, озверевшие от желания все купить и увезти специалисты и стукачи сумели настолько уничтожить репутацию советского человека, что порой нам, переводчикам, людям с предпоследней ступеньки заграничной социальной лестницы (ниже нас стояли только шоферы, да и то не всегда), было стыдно и страшно попадать в общественные места. Помню, как в Гане мне встретился злой и печальный корреспондент Володя Иорданский. Он рассказал, что в посольстве и организациях, призванных помочь африканцам создать изобилие, прошла медицинская проверка. <…> обнаружилось несколько случаев недоедания, а одну семью пришлось немедленно отправить в Москву, потому что в ней было два ребёнка с запущенной дистрофией — точно, как в ленинградскую блокаду.

  •  

Дорога в Басру шла по серой гладкой пустыне, мимо болот <…>. Мне куда больше нравятся Каракумы, там есть настоящий песок, настоящие барханы, это красивое море, а не плохо подметённый гигантский пыльный двор.

  •  

Он держал рулончик с билетами, словно туалетную бумагу для кошки.

Глава 12[править]

  •  

Волшебство журнала «Вокруг света» состоит, в частности, и в том, что люди, придя в него юнцами и девчушками, остаются в нём до старости, что позволяет им не стареть.

  •  

В те годы, наверное, треть территории Советского Союза — деталь для ненаписанной утопии —была закрыта для советских граждан. Я не мог поехать во Владивосток или Севастополь, не говоря уж о сотнях спецгородов и номерных городков в приграничных районах — все они были недоступны, жили там только пионеры в красных галстуках, которые за километр распознавали шпионов и диверсантов и спешили на заставу, чтобы поднять по тревоге пограничника Карацупу и собаку.

  •  

Молодой человек ехал в кишлак по дороге к Ишкашиму. Закончив какую-то областную школу — то ли профсоюзную, то ли кооперативную, — он возвращался домой на мелкоответственную работу. Всего добра у него был очень толстый и очень туго набитый портфель. Ему хотелось признаться нам, что таится в портфеле, но мы, как назло, любовались открывающимися видами гигантской лаборатории Бога, который сбрасывал сюда глыбы, оставшиеся от постройки Земли.
Наконец, воспользовавшись паузой, наш пассажир сказал:
— А я костюм купил.
И, словно испугавшись, что мы проигнорируем его заявление, щелкнул замком портфеля и вытащил оттуда нечто синее и обширное — пиджак.
— Не велик ли он вам? <…>
— Очень велик! — радостно признался молодой человек. — На шесть размеров велик.
— Зачем же вам такой?
И тут настал момент его торжества.
— Как зачем? Район еду, начальник буду, толстый буду.
Глаза его лучились наслаждением наступающего счастья.

  •  

Проходили мы с Женей по второму разряду, при условии, что разрядов гостеприимства в восточном варианте социалистической утопии было несколько. С одной стороны, нас просил принять секретарь обкома. Но, с другой стороны, он не послал с нами своего референта в качестве почетного эскорта. С одной стороны, мы были товарищами из Москвы. Но с другой — не имели должности, а журналистов в те времена Турсункуловы не боялись. Так что сам Турсункулов встречать нас не вышел, но принял в кабинете, и пировали мы не в его доме, а в доме секретаря парткома. Правда, для нас тут же привезли из Ургенча эмансипированных женщин. На эту презренную профессию мобилизовали небогатых вдов из татарок, которые должны сидеть за дастарханом вместе с мужчинами — о, ужас! — и делать вид, что мы все цивилизованные люди, женщины у нас равны даже с вами, гяурами-интернационалистами проклятыми! Эмансипированные женщины активно подливали нам в пиалы хорезмского «сучка», немыслимо плохой и вонючей водки, и призывно хохотали. Когда, по мнению хозяев, нас накачали до достойного состояния, то повезли показывать передовой колхоз.
Не знали наши добродушные партийные деятели, что мы были испорчены ещё за день до поездки визитом в русскую областную газету. <…>
Этот колхоз-миллионер существовал из-за странной географической несуразности. Располагался он на окраине Хорезмского оазиса, что протянулся вдоль Амударьи, далее к западу была граница с Туркменией, за которой разместился туркменский колхоз. А затем начиналась бесконечная пустыня Каракумы.
Граница между республиками в Советском Союзе — понятие условное. Проходила она между двумя колхозами по хлопковым полям и была мобильной. Если приезжала какая-нибудь ревизия из Ташкента или появлялись узбекские землемеры, колышки, разделяющие Туркмению и Узбекистан, срочно переносили на восток, в сторону Узбекистана, этим уменьшая площадь республики и колхоза на двести гектаров. Если ревизия или комиссия ехала с запада из Ашхабада, то колхозники проделывали то же самое с туркменскими землями. То есть два пограничных колхоза имели двести гектаров хлопчатника, неучтённого «белого золота». А это большие деньги!
В иных передовых хозяйствах Средней Азии председатели устраивали тюрьмы и камеры пыток для непокорных или провинившихся колхозников. Турсункулову это не было нужно. Рядом начиналась бескрайняя и безжизненная пустыня, виноватые и непокорные уходили в эту пустыню и исчезали без следа. Ни одного из пропавших людей никогда не находили. <…>
Тронуть Турсункулова было нельзя. Он был гордостью Советского Союза. Дружба народов зиждилась на таких бандитах. Причём его опекуны имели полное представление о грехах и шалостях героя, как и других подобных ему. В крайнем случае Турсункулова можно было выпороть в кабинете за закрытой дверью, а затем проводить к выходу как почётного гостя.

  •  

Сначала нас подвели к Героине Социалистического Труда, знатнейшей механизаторше Хорезма. К нашему приходу её уже усадили на трактор. А дальше произошла сцена из сюрфантастического фильма. Механик русского вида завел трактор, машина двинулась вперёд, а он пошёл рядом и, когда надо, руками нажимал на педали. В то же время напоминал героине, что ей надо делать ручками.
Героиня была родственницей самому председателю.
Она сидела на тракторе, небольшом, открытом, без кабины, в шелковом халате, со звездой на груди. Порой она оборачивалась к нам и улыбалась для фотографии, а все мы, процессией, двигались за ней со скоростью трактора.
Через пятьдесят метров героиня уморилась, трактор остановился, и секретарь парткома в последний раз зычно крикнул:
— Фотографируйте, фотографируйте!
Мы не смеялись. Это было не смешно. Это было страшно и обычно.
Но нам не хотелось заблудиться в пустыне. Ведь не найдут наших тел.
В конце произошёл небольшой конфуз.
Нас привели в детский садик. Там содержались ребятишки, пока их матери трудились на благо родного колхоза.
Садик представлял собой скромный дом. Нас сразу направили в столовую, где стояли покрытые белыми скатертями столики. Правда, без пищи и без детей. Потом показали спальню. Кроватки в ней были умилительные. Парторг охрип, крича:
— Фотографируйте, фотографируйте!
И было очевидно, что никогда ещё ни одна попка ребенка не касалась этих белоснежных простынь.
И тут я совершил опасный промах.
Чуть отстав от толпы, я невзначай открыл ещё одну дверь рядом со спальней, потому что за ней слышался какой-то невнятный гул.
Там и хранили детей.
Большей частью голенькие и не очень чистые, они ползали по грязному тряпью.
Парторг оборвал свои призывы к фотографированию и с такой силой оттолкнул меня, что я чуть не разбил голову о противоположную стену.
— Смотри куда надо! — рявкнул он.
После этого визит был свёрнут, и нас выдворили из колхоза.

  •  

Кому-то в преддверии столетия со дня рождения вождя, пришла в голову светлая мысль возвратить село Шушенское в дореволюционное состояние.
Словно Владимир Ильич Ленин ненадолго вышел и вот-вот вернётся. Только непонятно, в каком качестве.

  •  

— Ты геральдикой все ещё интересуешься?
— А что тебе понадобилось?
— Сейчас объясню. Я вышла замуж. За самого красивого мужчину в Москве. Могу фотографию показать. У меня родилась дочка. Ты представляешь, она ещё не успела целиком из меня выйти, как все доктора и сёстры закричали, что такого красивого ребенка они ещё не видели.
— Я рад за тебя.
— Погоди. Дело в том, что я купила самую красивую коляску, чтобы гулять с дочкой. Но мне нужно, чтобы ты нашел наш фамильный герб, и я закажу нарисовать его на борту коляски.
— А как фамилия девочки?
— Наша с ней фамилия — Петровы. Желательно найти княжеский герб.

  •  

И почему, куда бы я ни приезжал от «Вокруг света», везде оказывался местный водочный завод, который гнал водку чёрт знает из чего!

  •  

В <…> Средней Азии, где люди многие тысячелетия живут на одном месте и кладбища также лежат многими слоями, можно попасть в необычную ситуацию.
Так случилось со мной в Хивинской цитадели. <…> я с фотоаппаратом решил подобраться к крепостной стене изнутри, по жёлтому земляному откосу, чтобы оттуда сделать общий план ханского дворца, мечетей и сука, то есть крытого рынка.
И, только пройдя половину откоса, я сообразил, что карабкаюсь по древнему кладбищу, некогда устроенному внутри стен цитадели. Подобно покинутому обитателями муравейнику, этот обширный некрополь был усеян какими-то дырами, провалами, ловушками, из земли торчали черепа и, как мёртвый кустарник, кости.

Глава 13[править]

  •  

… я очертил для себя, хоть и условные, границы моего существования в нашей стране. Я работаю, принимаю пищу из рук дрессировщика, но на арену не выхожу. Это было не так легко (вспомним Бирму), но на первые роли я не стремился, так что обходилось.

  •  

Далеко не все писатели были заклинены на получении меховой шапки или машины без очереди, но страх быть отлученным от кормушки был столь всеобъемлющ, что когда одни благородные писатели умоляли не изгонять их из вонючего Союза, другие плакали, но голосовали как положено. А что бы им всем вместе не выйти из Союза писателей? Глядь, и вся коммунистическая система рухнула бы куда раньше.
Ничего подобного не произошло.
Лучшие друзья Пастернака или Солженицына знаком великого мужества почитали сказаться больными или вовремя выйти в коридор на время голосования, хотя тогда уже было очевидно, что их не расстреляют.
И теперь в мемуарах эти благородные люди хвастаются своей смелостью! <…>
В этом отношении конечно же дальше всех прошагал наш классик фантастики Александр Казанцев, потребовавший посадить Пастернака в тюрьму. Единственный писатель в стране!
Фантастика пробивала себе дорогу в партийную литературу.

  •  

В 1969 <…> система уже настолько развалилась, что основным занятием её граждан было рассказывать анекдоты про вождя. <…>
«Ленин спрашивает Сталина:
— Могли бы вы, Иосиф Виссарионович, убить человека? <…>
— Могу.
— А вот могли бы вы, батенька, убить десять человек?
— Могу.
— А могли бы вы убить и замучить десять миллионов человек?
— Могу.
— А вот тогда, батенька, мы будем вас крепко, очень крепко критиковать!

  •  

Если написать когда-нибудь «замятинский» роман о жизни на космическом корабле, который неотвратимо падает на звезду, и люди на нём до секунды знают момент своей смерти, окажется, что при том они будут кушать, лечиться, изменять, ссориться и даже доносить друг на друга. — вариант распространённой мысли

Глава 14[править]

  •  

Вторичное путешествие в Бирму оказалось менее интересным, и люди были поскучнее, и работа несладкой… <…>
В конце 1963 года подошло время отпуска. Обычно отпуска давали со скрипом и с опозданием, но так случилось, что передо мной уехал, завершив срок, заместитель председателя АПН, и я автоматически занял его место — из редакторов и корреспондентов перенесся в иное измерение. Мне тут же присвоили звание второго секретаря посольства и заместителя пресс-атташе, так как представитель АПН был пресс-атташе. Должность представителя АПН в те годы не была АПНовской, а замещалась сотрудниками других ведомств, и у нас она была занята майором ГРУ. Требовался противовес, о чем я не сразу догадался.
Как только мне выдали дипломатический паспорт, меня вызвал к себе советник, резидент КГБ. Он был мил и добродушен.
— Игорёк, поезжай в отпуск, отдохни как следует. Приедешь, примем тебя в партию и начнём работать — ведь ты теперь получишь допуск и как дипломат начнёшь ходить на приёмы.
— Но я недостоин… — Тогда я ещё апеллировал к гражданской совести моих оппонентов и уговаривал их не засорять партию людьми вроде меня.
— Достоин, — ответил советник. — А вот бороду придётся сбрить. А то ты у нас теперь единственный беспартийный бородатый дипломат. Нехорошо. Всю жизнь проведёшь на вторых ролях. <…>
Я был вполне лояльным советским человеком, и, когда надо было написать отчет о беседе или секретный доклад за находящегося в алкогольной, коме начальника, я покорно это делал. Но вот к новой жизни и новым обязанностям был не готов.
Я так и не вступил в партию и не сбрил бороду.
Я приехал в Москву, подлым образом никому ничего не сказав, чтобы не испортить себе отпуск, восстановился в аспирантуре, и лишь когда надо было возвращаться, сообщил в АПН, что выезжать за рубеж не хочу.
Это было удивительно! За многие годы существования АПН я оказался первым сотрудником, который изменил Родине наоборот.
То есть отказался бороться на переднем крае идеологического фронта и предпочел жизнь в аспирантском тылу. Знаете, какое официальное звание я получил? «Дезертир с идеологического фронта»!
А ведь если бы я стал проситься за рубеж, чёрта с два меня бы отпустили![1]

  •  

Было это в пятьдесят шестом году. Два сценариста приехали в Боровец и никак не могли бросить пить и начать созидать.
<…> вбежал кто-то из соседей:
В Венгрии революция!
В последующие дни вся Болгария сидела у радиоприёмников, ловя вести из Будапешта. Болгария была расколота на тех, кто сочувствовал венграм, и сторонников российской жёсткой линии.
Вечером одного из следующих дней все обитатели дома творчества сидели после ужина в каминной гостиной и обсуждали венгерские события. Был там и председатель Союза писателей, большой человек в государстве.
И вдруг передача оборвалась, и после короткой паузы донесся голос диктора:
— Дорогие сограждане! Власть извергов-большевиков в Софии сброшена! Временный революционный комитет просит немедленно арестовать всех активных членов партии и их пособников. Смерть коммунизму! Да здравствует свобода!
Все застыли в полном оцепенении.
Тут дверь в каминную распахнулась, и на пороге появились два мрачных молодых человека в горских кожухах и с автоматами в руках. «Коммунисты, встать! — закричал один из них. — Лицом к стене». И все писатели, включая самых преданных партийцев, вместо того чтобы встать, обернулись к председателю Союза писателей за помощью и поддержкой.
Но тот повёл себя самым странным образом.
Он вскочил и принялся нервно кричать, что пошёл в партию из хитрости, чтобы развалить её изнутри, что всегда ненавидел коммунистов и готов немедленно вступить в революционный отряд, дабы истребить коммунистическую заразу в Болгарии.
Тут молодые люди некстати засмеялись, потому что были наняты специально на эту роль друзьями-сценаристами, которые им даже муляжи автоматов достали в киногруппе, что по соседству снимала историко-революционный фильм о 9 сентября.
Однако, устраивая набег революционеров, они не ожидали, что председатель Союза писателей поведёт себя так бурно.
В результате пастухов, сыгравших эти роли, арестовали и посадили за хулиганство и воровство оружия, сценаристов выгнали из Союза писателей и запретили им работать в кино, но с председателем Союза писателей ничего не случилось, потому что все понимали — честный партиец стал жертвой гнусной провокации врагов мира и социализма. Пикантность ситуации заключалась в том, что младший сценарист был Героем Болгарии, каковое звание получил за то, что отважным мальчиком сражался в партизанах против фашистов, а председатель Союза такой славной биографии не имел.[1]

  •  

В семидесятые годы в «Молодой гвардии» разогнали замечательную редакцию Жемайтиса, где фантастика и выходила. На место Жемайтиса, Клюевой, Михайловой пришли бездарные устрашители и уничтожители, для которых имя Стругацких было бранным словом. Они старались подмять под себя всю фантастику в стране, чтобы никто, кроме «своих», печататься не смел. Помню, как в момент очередного перехода власти Светлана Михайлова, бывший редактор «Молодой гвардии», <…> предложила мне отправиться вместе с ней к новому шефу, чтобы узнать, чего он хочет. Разговор был доброжелательным, тихим, и ободрённая приёмом Светлана спросила заведующего: как он относится к социальной фантастике? И тогда шеф посмотрел на Светлану строгим комсомольским взором и ответил с лёгкой улыбкой:
— Я делю социальную фантастику на две части. Первую я отправляю в корзину, вторую в КГБ.[1]

Глава 15[править]

  •  

Киногруппа почти всегда похожа на своего режиссёра, как собака на старого хозяина.[1]

  •  

… снимать новый фантастический фильм «Комета». Несчастливый, неладный, убивший Ричарда и оставшийся практически неизвестным. Хотя по тем временам мы с Ричардом старались сказать в нём куда больше, чем было положено, и если бы не болезнь Ричарда, наверное, фильм стал бы событием. Недаром Госкино сразу же потребовало фильм целиком переделать.[1]

  •  

Громадный человек Тарасов, на мой взгляд, всегда был слишком велик для мультипликации. Он даже в узких коридорах и комнатушках «Союзмультфильма» умещался с трудом. Он много сделал для современной отечественной фантастики в её анимационном варианте. Но с тем, как он снял «Перевал», я не совсем согласен. <…> Фильм получился формальным, графика Фоменко живет в нём сама по себе, текст — сам по себе, а история путешествия к кораблю отступает на второй план.

  •  

Георгий Данелия <…> был со мной всегда мил, дружелюбен и даже предупредителен.
Наверное, лучше всего уподобить Гию человеку с гениальной миссией. Он живёт ради неё и не может жертвовать своим временем и силами ради прочего человечества. Он был рабом своей картины, а я стал его рабом, хотя внешне этого никто не замечал.
Такая внутренняя сосредоточенность и одержимость не мешали Данелии существовать в обыденной плоскости <…>. Но во мне навсегда осталась робость репетитора в знатном доме.

  •  

сценарист — человек как бы примыкающий к группе, но не равноправный её член, его встречают на аэродроме, но редко провожают.[1]

Глава 16[править]

  •  

Во всей Акре не было жарко лишь прижизненному памятнику вождю нации Кваме Нкруме, стоявшему на площади перед парламентом с перевязанной ногой. Незадолго до того на памятник совершили покушение и ранили бомбой.

  •  

… милейший директор картины, старый научпоповский волк, отлично знающий, как и сколько провозить продуктов на группу, чтобы хорошо сэкономить и купить потом по магнитоле. Такие директора, умеющие составить лживый финансовый отчет по загранпоездке, были необходимы не только в кино, но и в цирке, и даже в балете. Без них творческие коллективы утонули бы в болоте бедности. А так у нас вечером всегда были консервы, печенье и иные необходимые продукты, провезенные как реквизит.
Мои друзья из цирка, у которых была группа дрессированных медведей, три месяца выступали в Венесуэле и Колумбии, кормили медведей по высшему разряду, сами кормились с медведями и потом на всё лето привезли вкусных галет — сами ели и друзей угощали.

  •  

Тонкие лори <…> живут в ожидании, что их кто-нибудь обязательно сожрёт. Надо передвигаться неслышно, как привидение, днём таиться в дуплах и не встречаться ни с кем крупнее комара.
Поэтому, попавшись охотникам, лемуры закрывали пуговицы глаз и ожидали смерти <…>.
Легче общаться с черепахой или с ёжиком.
Лемур тебя не видит, знать не знает, всегда боится и ждёт только, скорей бы ты умер.

  •  

… в Москве в начале семидесятых годов <…> бананы были так же дефицитны, как пробы лунного грунта.

  •  

Всю ночь лемуры бегали по квартире — бесшумно, похожие на больших мохнатых пауков: задние ноги длиннее передних, острая попка торчит к потолку, и он бежит, замирая от ужаса, если столкнётся с тобой взглядом. <…>
У них были <…> было любимое место — на трубе, которая проходила в махонькой передней над входной дверью.
Но тут наступила осень, дали горячую воду, и вдруг я увидел, как [они] <…> стоят на разогревшейся трубе и мучаются — горячо. Поэтому лорик приподнимает ножку, писает на это место и ставит ножку обратно. Поднимет другую ножку, снова пописает — вот и стоять не так горячо.

Глава 18[править]

  •  

Иван Ефремов честно старался заглянуть в коммунизм, победивший во всей Вселенной, и остаться оптимистом. «Туманность Андромеды» партийная критика носила на щите, но на самом-то деле — с оглядкой. И, отворачиваясь, идеологи сплёвывали и воротили рожи — оптимизм у Ефремова получился сомнительный.
Затем пришли Стругацкие. И что бы они ни говорили о светлом будущем, какие бы коммунистические реалии ни старались поначалу изобразить, даже самому недалекому идеологу становилось ясно: наваливается угроза пострашнее американских опусов об атомной войне. Стругацкие писали о будущем нашей державы, на самом-то деле, по-моему, совершенно не веря в коммунизм и давая понять своим читателям, что те его не дождутся.[1]

  •  

Именно ЦК ВЛКСМ и понял, как только память о хрущёвской оттепели скисла и растворилась в национал-коммунистических воплях, что надо перекрыть кислород «циникам и нытикам», которые уничтожают веру в светлое будущее.
Редакцию Жемайтиса разогнали и набрали вместо старых редакторов комсомольских мальчиков, готовых на всё ради карьеры <…>.
Мое поколение фантастов я бы назвал вторым после «Стругацкого призыва». <…> первые наши рассказы были напечатаны к концу шестидесятых годов, то есть на закате оттепели. А вскоре по нам ударила волна репрессий «мягкого типа». Или ты будешь писать как положено, или не будешь печататься. <…>
Мы не замахивались на мировые проблемы и судьбы цивилизации. Но при том никто из нас не воспевал коммунистические идеалы. Жили в своих экологических нишах, но не подличали.
<…> я не верил в торжество коммунизма и в его блага. Я не только сам не хотел вступать в партию, но и мои герои, живущие в будущем, об этой партии не знали. Я не участвовал в кампаниях, семинарах и боевых действиях, не голосовал и не изгонял. Зато и меня нельзя было ниоткуда изгнать.
Правда, на рубеже девяностых годов, когда система рушилась, Эдуард Хруцкий, бывший тогда председателем совета по приключенческой и фантастической литературе Союза российских писателей, позвал меня участвовать в комиссии в качестве его заместителя по фантастике, чтобы какие-нибудь плохие люди не захватили этот пост. «Но я же не член СП! пытался я отговориться. — Это всё равно что стать секретарем райкома, не будучи членом партии». «Это ненадолго, — решительно ответил Хруцкий. — Я знаю, что делаю».
Моя общественная деятельность в роли беспартийного секретаря райкома завершилась скоро. Бывшие ещё в силе молодогвардейцы тут же организовали мое уничтожение, и в Союз пошли письма и телеграммы из провинции с требованием навести порядок. Я помню элегантное письмо от имени красноярских писателей, подписанное их главой, в котором, в частности, говорилось: «Кир Булычев человек неизвестной национальности, окруживший себя лицами всем известной национальности».[1]

  •  

К 1985 году <…> пути власти и людей разошлись настолько, что, кроме анекдотов, их ничто не связывало. Брежнев был фигурой из анекдота. Он был облеплен ими, как столб объявлениями.

  •  

О Черненко анекдотов придумать не сумели, потому что на закате антиутопии к власти пришла фигура ирреальная, мертвец, зомби, которого поддерживали под руки верные лакеи в высоких чинах.
Империя, которая вытаскивала себе в цари таких монстров, была обречена на гибель.
Но никто об этом не догадывался.

  •  

… посольским голосом, от которого стажёры кончают с собой.

  •  

… было решено создать корреспондентскую сеть для журнала «Азия и Африка сегодня». Был и есть при нашем институте такой тонкий журнал, выходящий никаким тиражом и интересный для весьма узкого круга читателей. Жил он всегда на скудные академические деньги и ютился в одной комнате, выгороженной в конце коридора первого этажа.
Создание корреспондентской сети для такого мизерного издания могло бы показаться бредом сумасшедшего. Но в том был тонкий расчёт Комитета государственной безопасности, всегда нуждавшегося в «крышах» для своих людей.

  •  

Бободжан Гафуров был мудрым восточным деспотом. Когда в конце сороковых годов к нему в республику принялись ссылать «сионистов», в том числе ученых, он, вместо того чтобы отправить их на земляные работы, всех пристроил в институты своей республики, выделил квартиры и считал людьми.
В благодарность эти ученые написали ему кое-какие основополагающие труды, так что к моменту переезда в Москву Гафуров был уже доктором наук. Здесь он как член Верховного Совета выторговал себе Институт востоковедения — совершенно ничтожное, созданное сразу после того, как в тридцатые годы почти всех востоковедов уничтожили как шпионов Японии или государства Тонга, научное заведение.

  •  

Порой мне приходится слышать ламентации на тему: «Ах, как дружно жили народы Советского Союза! Ах, что сделали с этой дружбой проклятые демократы!»
Иллюстрация к дружбе.
Таджикистан всегда делился на три клана, правивших страной: ленинабадские, сталинабадские и памирские таджики. Если первый секретарь был сталинабадским, то премьера делали ленинабадского, а президента привозили с Памира. Потом происходила ротация. Разумеется, этот круговорот начальства в таджикской природе проходил не так уж гладко. Заговоры, подсидки, убийства, доносы — всего хватало!

  •  

Кабинет Гафурова был громаден, наверное, лишь кабинет Гитлера в рейхсканцелярии мог с ним тягаться. Спинками к высоким окнам стояли стулья, десятка два. Если ты входишь в кабинет, то видишь ряд силуэтов против света, трудно разглядеть лица, только абрисы покорных фигур. Это клиенты, вельможи, просители, льстецы, угодники и прочая шушера, большей частью прибывшая с исторической Родины, чтобы соответствовать и припадать к стопам.
Гафуров их не замечал, как не замечала испанская королева вельмож и придворных льстецов, которые присутствовали при её туалете, даже в той его части, что проходила на ночной чаше.

  •  

… жидкий, кисельный таджикский акцент.

  •  

Доказательством тому, что Гафуров был фигурой неординарной, могут служить бесчисленные истории и анекдоты, которые о нём сочиняли. О серых людях анекдотов не рассказывают. Причём это были анекдоты не такие, как сочиняли о Брежневе, а анекдоты классические, то есть забавные истории из жизни.

  •  

Институтом Гафуров командовал двадцать лет, и именно на эти годы приходится расцвет советского востоковедения. В мире, где многое было нельзя, в нашей науке если ты хотел, то мог отыскать ручеёк «льзя» и пахать на его берегу свою скромную ниву.

  •  

После Гафурова институт ещё несколько лет держался на плаву, когда его директором стал Евгений Максимович Примаков. Но, по мне, Примаков при всех его будущих постах и достижениях как фигура уступает Гафурову. Может быть, потому, что о нём никому и в голову не пришло бы рассказать анекдот. Для Гафурова институт был единственным и последним в его жизни государством, для Примакова институт стал очередной ступенькой на лестнице вверх.

  •  

… надоело читать о себе в редких статьях, что я не только исписался, но и потерял доброту. Раньше писал хорошо о хорошем и вызывал надежды. А теперь стал ворчуном и даже клеветником.
Капица продержался в институте до самой смерти.
Это был высокий вальяжный мужчина, из породы красавцев, каких выращивают для дипломатической работы в Великобритании, где надо уметь блистать на приёме в присутствии Её Величества либо своим грозным видом пугать сопротивляющихся дикарей.
Всерьёз его никто не принимал, пьянством пользовались хитрые люди, и постепенно окружение Капицы стало ему под стать. И это происходило в самые переломные годы, когда институту был нужен толковый и сильный человек, чтобы удержать расползающийся, разбегающийся от бедности громадный коллектив.

  •  

Я даже ни разу в жизни не отдыхал на море — настолько невыносима для меня жара и скопление людей. Но когда сходишь по трапу в тропической стране и знаешь, что никуда не деться, придется ближайшие год-два здесь жить и ночевать, жара оказывается терпимой и её не замечаешь до последнего месяца тамошней жизни. Но последний месяц тянется в мучениях. Наверное, в какой-то форме многим приходилось переживать такой физиологический феномен.
Слова Амундсена о холоде: «К холоду привыкнуть нельзя, но можно научиться терпеть его» — приложимы и к жаре.

Глава 20[править]

  •  

У нас ведь за последние годы сложились стандартные идиомы типа «в наше тяжёлое время», «в дни, когда погибла наша держава» и так далее. Правда, зачастую эти фразы говорят люди, тщательно выковыривающие из зубов чёрную икру.

  •  

Мы строили коммунизм и учили этому всю Галактику.
Если появлялись сомнения, то мы били этих самых Стругацких почём зря, а они пробивались, как трава сквозь трещины в бетоне.

  •  

Одни дяди в мундирах и думских костюмах требуют построить ещё сто подводных крейсеров, чтобы до смерти напугать американцев, другие дяди за пишущей машинкой или компьютером расправляются с врагами Великой России на страницах своих романов.
А как легко найти плохих дядей! Это не только и не столько гадкие американцы Космоса, но и собственные «демократы» и пацифисты, не желающие брать в руки гранатомёт. <…>
Очень любопытное чтение, отражающее настроения в люмпенизированной части травмированного постимперского общества. Одни писатели ратуют за возвращение коммунизма «с человеческим лицом» — только тело по-прежнему остаётся старым, нечеловеческим, другие ратуют за боевые победы будущего. <…>
Фашизм вырос из унижения Первой мировой войны и неуверенности мирового кризиса.
Я не хочу быть пророком и не верю в предсказания, но чувство тревоги у меня остаётся. Тем более что наша власть уж больно энергично принялась вводить в России чекистское единомыслие.
Впрочем не теряю надежды, что шовинизм и имперская ностальгия не определяют лица нашей литературы.

Примечания[править]

  1. 1,00 1,01 1,02 1,03 1,04 1,05 1,06 1,07 1,08 1,09 1,10 1,11 1,12 1,13 1,14 1,15 1,16 1,17 1,18 1,19 1,20 1,21 1,22 1,23 1,24 Эти фрагменты первого издания автор не изменял (или почти).
  2. См. также ответ № 46 (февраль 2000) в off-line интервью Булычёва.