Акмеизм

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску
Журнал «Гиперборей», №8 за 1913 год

Акмеи́зм или, иногда, «Адами́зм» (от греч. άκμη — пик, максимум, пора цветения) — литературное течение, возникшее в 1910-х годах в России в противовес символизму. Акмеисты провозглашали культ конкретности и «вещественности» образа, утверждая «искусство точно вымеренных и взвешенных слов». Инициаторами и теоретиками нового направления стали Николай Гумилёв, Сергей Городецкий (предложившие сам термин) и Анна Ахматова. Впоследствии к числу акмеистов присоединились Осип Мандельштам, Михаил Зенкевич, Георгий Иванов и Елизавета Кузьмина-Караваева. В 1913—1918 годах регулярно выходил литературный акмеистический сборник «Гиперборей».

Цитаты[править]

  •  

Острие акмеизма ― не стилет и не жало декадентства. Акмеизм ― для тех, кто, обуянный духом строительства, не отказывается малодушно от своей тяжести, а радостно принимает ее, чтобы разбудить и использовать архитектурно спящие в ней силы. Зодчий говорит: я строю ― значит, я прав. Сознание своей правоты нам дороже всего в поэзии и, с презрением отбрасывая бирюльки футуристов, для которых нет высшего наслаждения, как зацепить вязальной спицей трудное слово, мы вводим готику в отношения слов, подобно тому как Себастьян Бах утвердил ее в музыке. Какой безумец согласится строить, если он не верит в реальность материала, сопротивление которого он должен победить.[1]

  Осип Мандельштам, «Утро акмеизма», 1912
  •  

Для внимательного читателя ясно, что символизм закончил свой круг развития и теперь падает. И то, что символические произведения уже почти не появляются, а если и появляются, то крайне слабые, даже с точки зрения символизма, и то, что все чаще и чаще раздаются голоса в пользу пересмотра еще так недавно бесспорных ценностей и репутаций, и то, что появились футуристы, эгофутуристы и прочие гиены, всегда следующие за львом (Пусть не подумает читатель, что этой фразой я ставлю крест над всеми крайними устремлениями современного искусства...). На смену символизма идет новое направление, как бы оно ни называлось, акмеизм ли (от слова akme ― высшая степень чего-либо, цвет, цветущая пора), или адамизм (мужественно-твердый и ясный взгляд на жизнь), ― во всяком случае, требующее большего равновесия сил и более точного знания отношений между субъектом и объектом, чем то было в символизме.[2]

  Николай Гумилёв, «Наследие символизма и акмеизм», 1913
  •  

Некоторые черты новейшей поэзии уже определились, особенно в противоположении предыдущему периоду. Между многочисленными книгами этой новой поэзии было несколько интересных; среди немалого количества кружков выделился «Цех поэтов». Газетные критики уже в самом названии этом подметили противопоставление прямых поэтических задач ― оракульским, жреческим и иным. Но не заметила критика, что эта скромность, прежде всего, обусловлена тем, что Цех <...>, принимая на себя культуру стиха, вместе с тем принял все бремя, всю тяжесть неисполненных задач предыдущего поколения поэтов. Непреклонно отвергая все, что наросло на поэзии от методологических увлечений, Цех полностью признал высоко поставленный именно символистами идеал поэта. Цех приступил к работе без всяких предвзятых теорий. К концу первого года выкристаллизовались уже выразимые точно тезы. Резко очерченные индивидуальности представляются Цеху большой ценностью; в этом смысле традиция не прервана. Тем глубже кажется единство некоторых основных линий мироощущения. Эти линии приблизительно названы двумя словами: акмеизм и адамизм. Борьба между акмеизмом и символизмом, если это борьба, а не занятие покинутой крепости, есть, прежде всего, борьба за этот мир, звучащий, красочный, имеющий формы, вес и время, за нашу планету Землю. Символизм, в конце концов, заполнив мир «соответствиями», обратил его в фантом, важный лишь постольку, поскольку он сквозит и просвечивает иными мирами, и умалил его высокую самоценность. У акмеистов роза опять стала хороша сама по себе, своими лепестками, запахом и цветом, а не своими мыслимыми подобиями с мистической любовью или чем-нибудь еще.[2]

  Сергей Городецкий, «Некоторые течения в современной русской поэзии», 1913
  •  

Из тех, кто идет на смену, если не наиболее ценны, то наиболее шумны выступления группы молодых авторов, объединившихся в так называемый «Цех поэтов». Они выступают целою школою и, кажется, совершенно уверены, что отныне поэтическая гегемония переходит в их руки. Вожди этой группы, Сергей Городецкий и Н.Гумилев, выступили на страницах журнала «Аполлон» со статьями, долженствующими отмежевать их новую «акмеистическую» (иначе ― «адамистическую») школу от символизма. Статьи писаны наспех. Сбиваясь и противореча самим себе, «мастера» нового цеха успели объяснить только то, что символизм, «заполнив мир соответствиями, обратил его в фантом, важный лишь постольку, поскольку он сквозит и просвечивает иными мирами». Акмеизм же есть «борьба за этот мир, звучащий, красочный, меняющий формы, вес и время, за нашу планету Землю». Так пишет Сергей Городецкий.[3]

  Владислав Ходасевич, «Русская поэзия: обзор», 1914
  •  

Один из основных параграфов футуристической программы ― проповедь силы, молодости, энергии ― потому-то и не определяет в футуризме ровно ничего, что он может быть выдвинут людьми самых различных мировоззрений. За примером ходить слишком недалеко: петербургский акмеизм начертал на своем знамени тот же лозунг, хотя от футуризма его отделяет целая пропасть.[3]

  Владислав Ходасевич, «Игорь Северянин и футуризм», 1914
  •  

Основной чертой творчества Гумилева всегда была правдивость. В 1914 году, когда я с ним познакомился в Петербурге, он, объясняя мне мотивы акмеизма, между прочим сказал: «Я боюсь всякой мистики, боюсь устремлений к иным мирам, потому что не хочу выдавать читателю векселя, по которым расплачиваться буду не я, а какая-то неведомая сила». В этих словах разгадка всего творчества Гумилева. Он выдавал только векселя, по которым сам мог расплатиться. [4]

  Николай Минский, «Огненный столп», 1921
  •  

В применении к слову такое понимание словесных представлений открывает широкие новые перспективы и позволяет мечтать о создании органической поэтики, не законодательного, а биологического характера, уничтожающей канон во имя внутреннего сближения организма, обладающей всеми чертами биологической науки. Задачи построения такой поэтики взяла на себя органическая школа русской лирики, возникшая по творческой инициативе Гумилева и Городецкого в начале 1912 года, к которой официально примкнули Ахматова, Нарбут, Зенкевич и автор этих строк. Очень небольшая литература по акмеизму и скупость на теорию его вождей затрудняет его изучение. Акмеизм возник из отталкивания: «Прочь от символизма, да здравствует живая роза!» ― таков был его первоначальный лозунг. Городецким в свое время была сделана попытка привить акмеизму литературное мировоззрение, «адамизм», род учения о новой земле и о новом Адаме. Попытка не удалась, акмеизм мировоззрением не занимался: он принес с собой ряд новых вкусовых ощущений, гораздо более ценных, чем идея, а главным образом вкус к целостному словесному представлению, образу, в новом органическом понимании.[5]

  Осип Мандельштам, «О природе слова», 1922
  •  

Литературные школы живут не идеями, а вкусами: принести с собой целый ворох новых идей, но не принести новых вкусов значит не сделать новой школы, а лишь основать полемику. Наоборот, можно создать школу одними только вкусами, без всяких идей. Не идеи, а вкусы акмеистов оказались убийственны для символизма. Идеи оказались отчасти перенятыми у символистов, и сам Вячеслав Иванов много способствовал построению акмеистической теории. Но смотрите, какое случилось чудо: для тех, кто живет внутри русской поэзии, новая кровь потекла по ее жилам. Говорят, вера движет горы, а я скажу, в применении к поэзии: горами движет вкус.[5]

  Осип Мандельштам, «О природе слова», 1922
  •  

Может быть, это во многих отношениях и законно, и правильно, но все же создавалось впечатление, что не современник подходит к современному поэту, а ученые археологи измеряют, классифицируют, упаковывают в ящики и отсылают в музеи произведение древнего искусства. Эти опять-таки уносили свои светильники в катакомбы. Распределяли их там по полочкам, чтобы сырость не попортила, чтобы ветер не развеял, чтобы не рассыпались прахом до того далекого времени, когда придет новый ценитель и сможет по осколкам нашего искусства воссоздать нашу жизнь. Из общей линии эстетизма выделился акмеизм. Акме ― вершина, острие. Все поэты, примыкавшие к этому течению, могут быть разделены сообразно с этим двойным значением слова «акме». Одни из них, подобно Гумилеву или Мандельштаму, приняли слово «акме» как слово, обозначающее вершину, ― вершину творчества, стремление к творческому совершенству, к включению в свой сотворенный мир всего мира, видимого с творческой вершины. Для них акмеизм был крайним утверждением эстетизма. Другие поэты, ― главным образом, Анна Ахматова, и потом все ее бесчисленные подражатели, ― приняли ближе второе значение «акме», ― острие. Оставаясь такими же эстетами, любовно культивируя отображение всего мира, ― хлыстик, перчатки, каждая мелочь, каждая случайная вещь внимательно ими описывалась, бережно консервировалась, они все же считали психологически неизбежным для себя среди этого мира милых вещей, на самом острие своего произведения, в минуту его творческого разрешения отобразить то жало, которое все время чувствовали в своей душе, которое повышало любовное отношение к миру.[6]

  Елизавета Скобцова (Кузьмина-Караваева), «Последние римляне», 1924
  •  

Союз, в сущности, был совершенно неестественный. «Европейца» Гумилева и стройную теорию его акмеизма Городецкий со своим русским жанром дешевого пошиба только компрометировал. Ни стихов Городецкого, ни его статей никто, даже самый неопытный из нас, не принимал всерьез. Но в нем самом было что-то чрезвычайно милое и привлекательное. Таким он и остался.[7]

  Георгий Иванов, «Китайские тени», 1930
  •  

Мы распивали вино. Вячеслав раз, помигивая, предложил сочинить Гумилеву платформу: «Вы вот нападаете на символистов, а собственной твердой позиции нет! Ну, Борис, Николаю Степановичу сочини-ка позицию…» С шутки начав, предложил Гумилеву я создать «адамизм»; и пародийно стал развивать сочиняемую мной позицию; а Вячеслав, подхвативши, расписывал; выскочило откуда-то мимолетное слово «акмэ», острие: «Вы, Адамы, должны быть заостренными». Гумилев, не теряя бесстрастия, сказал, положив нога на ногу:
― Вот и прекрасно: вы мне сочинили позицию ― против себя: покажу уже вам «акмеизм»!
Так он стал акмеистом; и так начинался с игры разговор о «конце символизма». Ива́нов трепал Гумилева; но очень любил; и всегда защищал в человеческом смысле, доказывая благородство свое в отношении к идейным противникам; все-таки он ― удивительный, великолепнейший, добрый, незлобивый. Сколько мне одному напростил он! [8]

  Андрей Белый, «Начало века», 1930
  •  

Знаю только, что именно они, эта энглизированная человечья икра, снобы по убеждениям и дегустаторы по профессии, олицетворяли в подвале «глас божий», чревовещая под указку обеих предводительствовавших ими кариатид. Именно они выражали общественное мнение «Бродячей Собаки», устанавливали пределы еще приличной «левизны», снисходительно соглашаясь переваривать даже Нарбута, но отвергая Хлебникова столько же за его словотворчество, сколько за отсутствие складки на брюках. Разумеется, акмеизм ни в какой мере не ответственен за это, но факт остается фактом: атмосфера наибольшего благоприятствования, окружавшая его в подвале на Михайловской площади, была создана не кем иным, как этой хлыщеватой молодежью.[9]

  Бенедикт Лившиц, «Полутораглазый стрелец», 1933
  •  

Компас акмеизма ― явно указывал на Запад; рулевой акмеистического корабля <Гумилёв> стремился рационализовать поэтическую стихию и ставил во главу угла работу над поэтической технологией. Недаром же Блок и Гумилев в области художественной ― были врагами, и недаром за последние годы в советской поэзии наблюдается явление на первый взгляд чрезвычайно парадоксальное: молодое поколение пролетарских поэтов, чтобы научиться писать, изучает стихи не Есенина, не автора революционных «Двенадцати» Блока, а стихи рационалистического романтика ― Гумилева. Поэтическая школа акмеистов существовала тогда в Петербурге не только в переносном, но и в буквальном смысле слова: в те годы работала там «Литературная Студия» (при петербургском «Доме Искусств»), сыгравшая большую роль в развитии советской литературы. В этой студии Гумилев читал курс поэтики и вел поэтический семинарий; параллельную работу по отделу критики вел молодой критик В.Шкловский и по отделу художественной прозы ― автор настоящей статьи.

  Евгений Замятин, из статьи «Москва ― Петербург», 1933
  •  

Однако до последних дней символизм не мог размежеваться с аллегоризмом, беря критерием различия, в сущности, только художественное совершенство. Символизм мог существовать только в обстановке болота политической жизни. Тесно связанный с ростом буржуазии как класса и являясь ее зеркалом (и лишь отчасти — дворянства), он зависел от буржуазии. Но кратковременной победительнице нужен был уже не туманный символизм, а еще более буржуазный милитаристический акмеизм. Литературная фаворитка была отставлена. При первом же ветерке революции сама идея символизма пропала, как пропадает фата-моргана. Король оказался голый.[10]

  Вадим Шершеневич, «Великолепный очевидец», 1936
  •  

Особая профильтрованность сближает не похожих Ахматову, Гумилева, Мандельштама. Акмеизм как направление протекает между пальцами исследователя. Нужно уметь взяться за то незыблемо общее и целостное, что в нем было. Оно в том, что акмеизм ― необыкновенно чистая литература. Философичность Мандельштама, Африка Гумилева, несчастная любовь Ахматовой ― равно живут на бумаге: они лишены перспективы, уводящей в жизнь. Поэтому лучшее, что сказано об акмеизме, сказано Ин. Анненским. Он писал, что, входя в акмеистическую лабораторию, находишь все те же слова (подразумевается, что и у символистов), но теперь это только слова.[11]

  Лидия Гинзбург, «Записные книжки. Воспоминания. Эссе», 1943
  •  

После лекции Гумилева ― было, как всегда, чтение новых стихов и разбор их, по всем правилам акмеизма ― обязательно «с придаточным предложением», ― т.е. с мотивировкой мнения: «Нравится, или не нравится, потому что...» , «Плохо, оттого что...» Во время лекции и обсуждения стихов царила строгая дисциплина, но когда занятия кончались, Гумилев переставал быть мэтром, становился добрым товарищем.[7]

  Георгий Иванов, «Петербургские зимы», 1952
  •  

Блок и Гумилев ушли из жизни, разделенные взаимным непониманием. Блок считал поэзию Гумилева искусственной, теорию акмеизма ложной, дорогую Гумилеву работу с молодыми поэтами в литературных студиях вредной. Гумилев, как поэт и человек, вызывал в Блоке отталкивание, глухое раздражение.[7]

  Георгий Иванов, «Петербургские зимы», 1952
  •  

Понять зарождение акмеизма без знания фактов и соображений, которые будут изложены здесь, просто невозможно. Когда я в последний раз говорила на эту тему с М.А.Зенкевичем, он обратил мое внимание на то, что у акмеистов никогда не было меценатов, чего нельзя сказать о символистах. Это тоже верно, хотя отнюдь не самое главное. Даже номера «Гиперборея» выкупали мы сами, а журнал почти единолично вел Лозинский.

  Анна Ахматова, «Автобиографическая проза», 1960
  •  

Мандельштам довольно усердно посещал собрания «Цеха <поэтов>», но в зиму 1913-14 (после разгрома акмеизма) мы стали тяготиться «Цехом» и даже дали Городецкому и Гумилеву составленное Осипом и мной прошение о закрытии «Цеха». — С.Городецкий наложил резолюцию: «Всех повесить, а Ахматову заточить».

  Анна Ахматова, «Листки из дневника: воспоминания об О.Э.Мандельштаме», 1964

В поэзии[править]

  •  

После того, как были ясными
И обманулись... дрожь и тьма.
Пора проститься с днями красными,
Друзья расчета и ума...[12]

  Георгий Адамович, «Вспоминая акмеизм», 1966
  •  

Где в библиотеке с кушеткой и столом
За часом час так незаметно мчался,
И акмеисты где толпилися кругом,
И где Гиперборей рождался.
Ты жил весь в будущем, таинственная нить
Служенья твоего лишь намечалась.
Того, за что не захотел ты жить,
За то, что, как мечта блеснув, умчалось.[13]

  Вера Гедройц, «Гумилеву», 1925

Источники[править]

  1. «Литературные манифесты от символизма до наших дней». — М.: Издательский дом «Согласие», 1912 г.
  2. 2,0 2,1 «От символизма до «Октября», сборник (составители Н. Л. Бродский, Н. П. Сидоров). ― М.: «Новая Москва», 1924 г.
  3. 3,0 3,1 Ходасевич В.Ф. «Колеблемый треножник: Избранное» / Под общей редакцией Н.А. Богомолова. Сост. и подгот. текста В.Г. Перельмутера./ Москва, «Советский писатель», 1990 г.
  4. Вадим Крейд. «Николай Гумилев в воспоминаниях современников». — М.: Вся Москва, 1990 г.
  5. 5,0 5,1 О.Э.Мандельштам. Проза. ― М.: Вагриус, 2000 г.
  6. Е.Ю.Кузьмина-Караваева. «Мать Мария». — Собрание сочинений в пяти томах. Том I.
  7. 7,0 7,1 7,2 Г.В.Иванов. «Петербургские зимы». Собрание сочинений в трёх томах, том 3. ― М.: «Согласие», 1994 г.
  8. Андрей Белый. «Начало века». — М.: Художественная литература, 1990 г.
  9. Б.Лившиц. «Полутороглазый стрелец». — Л.: Советский писатель, 1989 г.
  10. В.Г.Шершеневич. «Мой век, мои друзья и подруги». — М.: Московский рабочий, 1990 г.
  11. Лидия Гинзбург. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. — Санкт-Петербург, Искусство-СПБ, 2002 г.
  12. Г.В.Адамович. Полное собрание стихотворений. Новая библиотека поэта. Малая серия. — СПб.: Академический проект, 2005 г.
  13. В.Я.Брюсов. Собрание сочинений в 7 томах. — М.: ГИХЛ, 1973-1975 г.

См. также[править]