Абиссинцы с ружьями за плечами ходят без дела с независимым видом. Они завоеватели, им работать неприлично. И сейчас же за городом начинаются горы, где стада павианов обгрызают молочаи и летают птицы с громадными красными носами.
Из глубины ущелья повалило стадо павианов. Мы не стреляли. Слишком забавно было видеть этих полусобак, полулюдей, удирающих с той комической неуклюжестью, с какой из всех зверей удирают только обезьяны. Но позади бежало несколько старых самцов с седой львиной гривой и оскаленными жёлтыми клыками. Это уже были звери в полном смысле слова, и я выстрелил. Один остановился и хрипло залаял, а потом медленно закрыл глаза и опустился на бок, как человек, который собирается спать. Пуля затронула ему сердце, и, когда к нему подошли, он был уже мёртв.
Мы поймём, что в этой книге, как в «Новой жизни» Данте, «Сонетах» Ронсара, «Вертере» Гёте и «Цветах зла» Бодлера, нам явлен новый лик любви; любви, которая хочет ослепительности, питается предчувствиями, верит предзнаменованиям и во всём видит единство, потому что видит только самоё себя; любви, которая лишний раз доказывает, что человек — не только усовершенствованная обезьяна.
Павиан стал на четвереньки и хрипло залаял. Его гнев был удовлетворён смертью коня, и он уже хотел спешить за своей целебной травой, но, случайно взглянув на девушку, остановился. Ему вспомнилась молодаянегритянка, которую он поймал недавно одну в лесу, и те стоны и плач, что вылетали из её губ в то время, как он бесстыдно тешился её телом.
И по-звериному острое желание владеть этой девушкой в красной одежде и услышать её мольбы внезапно загорелось в его мозгу и лёгкой дрожью сотрясло уродливое тело.
Я считаю, что прийти на экзамен, подготовившись к нему, это все равно, что играть с краплеными картами. — Ответ на экзамене, на котором Гумилёв плохо отвечал, на вопрос, почему он не готовился к экзаменам.
Я требую повторного выстрела. — на дуэли после осечки оппонента.
Так провожают женщины героя, идущего на смерть! — перед агитацией, в ответ на смех знакомых.
Солнце, сожги настоящее
Во имя грядущего,
Но помилуй прошедшее! — «Молитва», из сборника «Жемчуга»
И вам чужд тот безумный охотник,
кто взойдя на нагую скалу —
в пьяном счастье в тоске безотчетной
прямо в солнце пускает стрелу. — «Девушке», из сборника «Чужое небо»
Обнявшись и рука в руке,
На обезьяньем языке
Они делились меж собой Мечтами о стране иной,
Где обезьяньигорода,
Где не дерутся никогда,
Где каждый счастлив, каждый сыт,
Играет вволю, вволю спит.
Под платанами спорил о Богеучёный,
Вдруг пленяя толпу благозвучным стихом,
Живописцы писали царя Соломона
Меж царицею Савской и ласковым львом.
— «Абиссиния»
Мой добрый кот, мой кот учёный Печальный подавляет вздох
И лапкой белой и точёной,
Сердясь, вычесывает блох.
— «Маркиз де Карабас»
Пусть любви её просят князья и владыки,
Вождь могучий развяжет над нею свой пояс,
Одарит её золотом и ляпис-лазурью».
Так смирил Эабани скорбное сердце.
— «Гильгамеш»
Ты будешь мне мужем, я буду тебе женою,
Заложу для тебя колесницу из ляпис-лазури
С золотыми колёсами, со спицами из рубинов...
Но Блок был только единицей, он шел один, за ним не было никого. Это стало особенно ясно, когда на перевыборах председателем Петербургского Союза Поэтов был выбран, вместо Блока, Гумилев. За границей имя его знают, главным образом, потому, что он был расстрелян ЧК, а между тем в истории новой русской литературы он должен занять место, как крупный поэт и глава типично петербургской поэтической школы «акмеистов». Компас акмеизма ― явно указывал на Запад; рулевой акмеистического корабля стремился рационализовать поэтическую стихию и ставил во главу угла работу над поэтической технологией. Недаром же Блок и Гумилев в области художественной ― были врагами, и недаром за последние годы в советской поэзии наблюдается явление на первый взгляд чрезвычайно парадоксальное: молодое поколение пролетарских поэтов, чтобы научиться писать, изучает стихи не Есенина, не автора революционных «Двенадцати» Блока, а стихи рационалистического романтика ― Гумилева.
Впрочем, в моей молодости новые писатели уже почти сплошь состояли из людей городских, говоривших много несуразного: <...> а что до дворянских поместий и владельцев их, то Гумилёв изображал их уж совсем плохо: у него в этих поместьях «Дома косые двухэтажные И тут же рига, скотный двор», ― а сами помещики и того удивительнее, они, оказывается, «гордятся новыми поддёвками» и по тиранству, по домострою не уступают любому старозаветному Титу Титычу: дочери их будто бы пикнуть при них не смеют и, принуждаемые ими выходить замуж за постылых, нелюбимых, подумывают «стать русалками», то есть утопиться где-нибудь в речке или в пруду. А совсем недавно один из видных советских поэтов описал какого-то охотника, который идёт в лесу «по дёрну» и несёт «в ягдташе золотую лису»: это так же правдоподобно, как если бы он нёс в кармане собаку.[1]
— Иван Бунин, «Из воспоминаний. Автобиографические заметки», 1948
Блок и Гумилев ушли из жизни, разделенные взаимным непониманием. Блок считал поэзию Гумилева искусственной, теорию акмеизма ложной, дорогую Гумилеву работу с молодыми поэтами в литературных студиях вредной. Гумилев, как поэт и человек, вызывал в Блоке отталкивание, глухое раздражение. Гумилев особенно осуждал Блока за «Двенадцать». Помню фразу, сказанную Гумилевым незадолго до их общей смерти, помню и холодное, жестокое выражение его лица, когда он убежденно говорил: «Он (т.е. Блок), написав «Двенадцать», вторично распял Христа и еще раз расстрелял Государя». Я возразил, что, независимо от содержания, «Двенадцать», как стихи, близки к гениальности. ― «Тем хуже, если гениальны».[2]
Было это в августе 1921 года, в последний раз, когда я Гумилева видел. Георгий Иванов, не сомневаюсь, помнит этот разговор и мог бы мой рассказ подтвердить: Гумилев пришел и сразу заявил, что он свое отношение к Анненскому пересмотрел, что пора сказать о нем правду, что это второстепенный, неврастенический стихотворец, а истинно великий поэт наших лет, непонятый, неоцененный ― граф Комаровский. Вскоре, через несколько дней, Гумилев был арестован и погиб. Не случись этого, вполне возможно, что он, при своей страсти к литературной стратегии, предпринял бы на Анненского организованный поход, как возможно и то, что вместо Комаровского нашел бы другое «знамя»: Комаровский ― явление далеко не ничтожное, но больное и темное, к роли знаменосца не подходил. Ничего достоверного об этом сказать нельзя.[3]