Перейти к содержанию

Манарага (роман)

Материал из Викицитатника

«Манарага» — сатирический роман Владимира Сорокина 2017 года, шестое произведение цикла «История будущего».

Цитаты

[править]
  •  

— Стоп! — дирижёр стукнул палкой (не палочкой!) по пюпитру. — Послушайте, неуважаемые мои! Я не понимаю — где мы? В Гранд-Опера или в харчевне старого Хоттаба? Альты, что за собачий вой в девяносто втором такте?! Виолончели, ну вылезайте же из тухлой ямы! Сдерите коросту с лица! Стряхните шайтана с грифа! Вдохните, вдохните свежий воздух! Кларнеты, вы снова забыли про двугорбость. Я вам ничего не говорил?! Вы оба — двугорбый верблюд, величественно бредущий к водопою, а не побитая старая кляча, везущая на базар коровьи лепёшки! Я хочу услышать музыку ваших горбов! Вообще, оркестр сегодня похож на колоду, на которой мясники разделывают коровьи туши! За что вы так ненавидите музыку?! За такую игру с вас надо содрать кожу, сделать из неё барабаны и вечно играть на них “Ионизацию” Вареза! <…>
— Какая у него правильная дирижёрская палка! Он бьёт их? <…>
— Да… — 8 апреля

13 марта

[править]
  •  

Вечер: шашлык из осетрины на “Идиоте”. Роман полноценный, второго среднего веса, 720 граммов, 509 страниц, бумага веленевая, цельнотканевый коленкоровый переплёт. Вполне хватило на восемь шампуров.
Как и было обговорено, клиент + семеро гостей восседали вокруг жаровни. Естественно, не только чтобы убедиться, что я жгу именно первое издание, книгу за 8700 фунтов, а не подменил её каким-нибудь северным детективом XXI века про сто пятьдесят оттенков посредственности. Они хотели искусства. И получили его. <…>
Хотя только book’n’griller знает, сколько в его работе подводных камней. Это — наша внутренняя кухня. Романы, как известно, печатались на разной бумаге. И гореть она может по-разному. Возможны как тление, так и вспышки, с последующим воспарением листов и прилипанием их к мясу или кружением над головами клиентов. В наших жаровнях есть специальные воздушные насосы, способные остановить воспарение горящей и отгоревшей бумаги. Но ими пользуются в основном начинающие. Настоящий мастер должен работать руками и головой. Эти насосы умаляют не только пламя, но и зрелище. Вместе с воздухом они отсасывают презентабельность. А книга должна быть яркой: пылать и поражать. Опытный мастер обязан просчитать весь процесс как шахматную партию и хладнокровно балансировать над пропастью. <…> Малейшая оплошность, неуверенность или самоуверенность — и катастрофа неизбежна. Моя профессия сопряжена с риском. В лучшем случае это потеря денег, вино в лицо, удары дорогой посудой по голове. В худшем — мягкая, а зачастую и твёрдая пуля. Теперь уголовники всё чаще заказывают букинистические пиры. А после войны Европа кишит оружием. <…>
Риск возрастает, когда дамы и господа сидят вокруг жаровни и у повара нет тыла. — начало романа

  •  

У нас говорят: этот повар хорошо читает. Я читаю прилично. А значит — страницы пылают, одна за другой, завораживая клиентов, мясо шипит, глаза блестят, гонорар растёт…
Книги как лошади — дикие и своенравные, если не найти к ним подхода. Я обхожусь без стека и шпор. Ласка, только ласка… Книги для меня не просто дрова, как их называют в нашем поварском подпольном сообществе. Всё-таки книга — это целый мир, хоть и ушедший навсегда. В этом смысле я романтик. Я сын гуманитария, внук стоматолога, правнук адвоката, праправнук раввина. И я знаю точно — если ты любишь книгу по-настоящему, она отдаст тебе всё своё тепло. <…>
Так что да здравствуют правильные книги в огне!

  •  

Умение повара листать горящие страницы, чтобы поддерживать равномерный огонь — одна из важнейших составляющих нашей профессии. Мы переворачиваем их специальной металлической полоской в форме меча, называемой в нашей среде “эскалибур”.

  •  

… перед каждым на тарелке оказался шампур с ещё шипящим шашлыком за 5000 фунтов + возможным пятилетним сроком заключения. Эти две цифры я различал в зрачках гурманов.

  •  

— Маэстро, вы превзошли себя!
— Сюзанна, ты чувствуешь запах ста тысяч, брошенных Настасьей Филипповной в огонь?

  •  

Попыхивая сигарой, достаю пачку красивых полупрозрачных английских банкнот с самодовольной физиономией короля, вынимаю одну, складываю из неё тельца. Кладу в пепельницу и поджигаю. Это — жертва благодарения цифровому миру, обеспечившему нас работой. Я совершаю этот ритуал каждый раз после удачного вечера. Современные купюры горят отвратительно, приходиться поджигать и поджигать… <…>
В отличие от книг, деньги плохо горят. Поэтому на них и не жарят. <…>
С тех пор как человечество перестало печатать книги и навсегда сделало лучшие из них музейными экспонатами, book’n’grill появился на свет. Люди всегда тянутся к запретному плоду. <…>
Просвещённая часть человечества испугалась, что без музейной книги Homo sapiens окончательно превратится в обезьяну с айфоном в лапе. Так книгу занесли в Красную книгу.
И — прекрасно. Это сразу удесятерило цену за book’n’grill. Дилетанты отсеялись. Читать стали настоящие профессионалы. Появилась Кухня с традицией, ритуалом, иерархией, финансами, службой безопасности. Но и риск возрос. Люди стали получать крутые сроки. Подпольных поваров вообще вначале запихнули в реестр международных террористов. Это был, безусловно, перебор, но криминальный шлейф протянулся за нами, похоже, навсегда. И нам уже не отмыться, господа. Мы — кометы book’n’grill, и назад нет пути. <…> кто получал увесистую “котлету” в конверте за свой труд, — тот никогда уже не встанет к плите в обычном ресторане. И над всей этой роскошью нависает топор закона. Пар от шипящих стейков конденсируется на его холодном лезвии, капли предупредительно падают нам на головы: кап, кап, кап… 6 лет, 9 лет, пожизненная… Меня эти капли уже не пугают, но дисциплинируют. Я опытный, поджарый зверь. Слежу за своей формой, оглядываюсь, принюхиваюсь, делаю петли, заметаю следы.

  •  

Как наставлял нас Zokal: “Помните, вы должны создать и поддерживать в жаровне процесс, напоминающий пролёт колесницы Юпитера по утреннему небу!”

  •  

Я помню русских только в детстве, когда они приезжали к нам в Будапешт за работой. Им было тогда трудно, их титаникПостсоветская Россия” тонул. Мальчиком я услышал от одного пьяноватого русского что-то вроде исповеди. Он сравнивал русских с евреями: одних Бог лишил родины и рассеял по миру за то, что они распяли Христа, других — за то, что они распяли Человека. “Мы распяли в себе самих себя, распяли! — повторял он. — За это Россию засасывает чёрная дыра!” <…> Но потеряв свой мiр, русские быстро ассимилировались.

14 марта

[править]
  •  

Мои умные блохи помогают мне. Их у меня три: красная, синяя, зелёная. Красная — самая важная, она ведает моим психосомо + вписывает меня во время + делает меня умнее; дорогая игрушка, 7-я версия, за сто тысяч новыми прыгнула в варолиев мост моего мозга полгода назад. Синяя, навигационная, пасётся в волосах. Зелёная, информационно-коммуникативная, живёт в ушной раковине. <…> В общем, всему лучшему в поварской жизни я обязан своим блохам: подскажут, предупредят, спасут. Они видят не только окружающих людей, но даже насекомых. <…>
Сейчас блохи цвиркают: всё чисто.
Минуты не прошло — появляется белый джип букинистов. И тут же чёрный джип охраны. Синяя блоха пищит опознавательно. Чисто.

  •  

На Чехове я жарю всегда с удовольствием. Лёгкий автор. В своё время он был массовым писателем и выходил на недорогой бумаге средней толщины.

  •  

— Без труда такую красотку не заарканишь. <…>
— Мы пасли её полгода, — произносит Марсель так, словно в кофре лежит уссурийская тигрица.

  •  

Три штуки готов отдать за Чехова. Это — чёрный хлеб, быстрый походный гриль.

  •  

— … Борислав уже вторую неделю читает собрание Толстого для трёх французских семей. И это надолго. Он медленный читатель, вы знаете.

  •  

… въезжает бронированный хаммер “почтальонов”. Охрана выходит, пищит умницами. Вылезает почтальон. Почти всегда они разные, сеть их “почты” покрывает мир. <…> Почтальоны надёжны, ибо живут за счёт нас — букинистов и поваров. Суровость и беспощадность их по отношению к книжным пиратам стали притчей во языцех. С одного румына, изготовившего у себя в подвале “первое издание «Дон Кихота»”, они живьём содрали кожу, сделали из неё переплёт и положили книгу в гроб несчастному — под голову. В книге на всех страницах было напечатана одна фраза: Anathema maranatha.

  •  

Мы всегда готовы к потрясениям. В Гуанчжоу одна пара, сбросив одежды, улеглась на стол и стала совокупляться, поедая чизбургер, приготовленный мною на “Лолите”. С “Мадам Бовари” у одного повара в Марокко было ещё круче — amour à trois. И ставшее уже печально знаменитым убийство клиентом своей беременной жены и тёщи на чтении по “Преступлению и наказанию”.

  •  

В иллюминаторе — высокое небо над океаном облаков, напоминающих мозг Бога.

  •  

Родители мои бежали: отец от православных фундаменталистов, мать — от исламских. Те и другие бородатые мракобесы хотели от населения любви и понимания, поэтому бомбили, жгли, резали и расстреливали нещадно. — вариант трюизма

  •  

… они находят в Паутине целевую игру NOWA RODZINA 4 и начинают в неё играть, встречаются в этой игре, женятся и образуют семью. <…>
Проходит время, и по правилам игры их новая семья должна пройти последнее испытание, чтобы попасть в финал и получить каждый своё. Они должны сделать ребёнка, вырастить и отдать в интернат “Новая семья”. Сперва между ними происходит постельная сцена. <…>
— Лейла, иногда это делают так.
Ребёнок зачат. После девяти дней беременности она рожает мальчика, майор принимает роды, режет пуповину, вытягивает плаценту, обмывает младенца. Затем ещё десять напряжённых дней они растят мальчика до десятилетнего возраста, учат его читать, писать, пользоваться умницей, играть в шахматы, стрелять из пистолета и автомата. У них всё получается, мальчишка огребает высший балл.

15 марта

[править]
  •  

… бумага времён Ельцина качеством не отличается, пришлось поработать эскалибуром и даже пару раз отсасывал дым: fucken корешок + марлевые клапаны задымили. Мои пальцы правильно двигались. И подавили бунт на корабле…

  •  

Книга в бумажной обложке. Внутри — тонкая любская бумага конца XIX века. Придётся читать максимально быстро, “по диагонали”. Такое чтение — высший пилотаж, мастера любят жарить на тонкобумажных книгах, потому что это — чрезвычайно показательный процесс. Главное — найти оптимальную скорость горения страниц. Это определяется чисто интуитивно. Лихое чтение. У нас это называется “пыхнуть в глаза”. Но можно так пыхнуть, что книга сожжена, а стейк сырой. Плаха! И покатится голова в белом колпаке…

  •  

— Почему русская литература популярна в мире, а русская кухня — нет? <…> Она закрыта. А наш мир требует прозрачности. <…> Вы никогда не узнаете, что содержит в себе салат оливье, из чего сварена solyanka, чем наполнены pirozhki и что внутри kulebyaki. Закрытый мир. <…>
— Прозрачность?
— Да. Особенно сейчас, после этих страшных войн и потрясений.

  •  

У нас на Кухне управление по борьбе с book’n’grill называют “санинспекцией”. <…>
Но наша кухонная служба безопасности тоже мыла не ест: я ежемесячно отстёгиваю СБ три штуки на смалец. Это приличные деньги. Они идут в карманы чиновников из управления. Безусловно, при случае они меня возьмут, и ничего не поможет. Но всё-таки — блохе капнули про наезд. Это хотя бы на время успокаивает. А вообще — на смалец сильно надеяться не нужно. В управлении порядочная ротация кадров, на смену подмазанным приходят молодые голодные волки, жаждущие погон и мяса поваров.

17 марта

[править]
  •  

А вот поэтические сборники — не в ходу. <…> Большинство из них — карманного размера, лёгкого или полулёгкого веса. Они были бы идеальны для быстрых чтений: соловьи на Пушкине, конские тестикулы на Маяковском, телячьи ноздри на Пастернаке.

«Толстой»
  •  

Лицо Толстого было совершенно особенное: его можно было принять за гранитный валун, тысячелетиями перекатываемый великими ледниками по земле и удивительным образом принявший форму человеческого лица с одновременно грубым и страдальческим выражением; лицо было безволосым; скулы, нос, губы, подбородок были словно сдвинуты со своих мест, голые надбровия выдавались вперёд, а под ними шевелились, жили своей жизнью глубокие, тёмные, всегда блестящие от влаги глаза. Валун лица Толстого был таков, что ни один человек на земле не смог бы поднять и понести его.

  •  

Вытащив клин, Толстой откинул крышку короба, запустил туда руку и как в ковше экскаватора вынул из короба маленького, размером с собаку, мамонта. <…>
Маленькие глазки смотрели с выражением недовольного раздражения, втягивающий весенний воздух хобот поднимался и опускался, как бы не только нюхая, но и отгоняя от себя людей. <…>
Мамонт фыркнул и вдруг запел дребезжащим, ни на что не похожим голосом:
Love me tender, love me sweet, never let me go
Толпа заревела от восторга.

  •  

Добро — не зверь, не птица, не спящая девица, не свечка на ветру, не елка во бору, не облако в небе, не плесень на хлебе, не камень при дороге, не опухшие ноги, не умная машина, не рваная пашина, не тёмная ночь, не слепая дочь, не пьяная пляска, не стекольная замазка, не белый бурульбан, не рваный барабан, не старая рига, не бабушкина книга, не битый вор, не гнилой забор, не тёплая постель, не красный коростель.

  •  

— Родился однажды в клопиной семье ма-а-а-аленький клопик. <…> Жили они все в старом ковре, что висел в избе над кроватью, на которой спали люди. По ночам клопы вылезали из ковра и ползли на спящих людей — сосать у них кровь. <…> И в одну ночь вся клопиная семья, акромя маленького клопика, отправилась напиться крови. А маленький клопик остался в ковре их ждать. Ждал-пождал, а там и ночь прошла, рассвело. Да никто не возвращается. <…> Проголодался. Он ведь не умел ещё кровь сосать, а мог токмо сисю сосать у мамы-клопихи. <…>
Дождался клопик темноты, вылез из ковра и пополз искать свою маму. <…> Пищал, пищал клопик, а потом и заплакал. Горько ему стало одному. Вдруг кто-то его окликнул: “Ты чего плачешь?” Глядит клопик — перед ним вошь платяная. “Я маму-клопиху ищу, — отвечает клопик. — Я есть хочу”. “Твою маму прошлой ночью люди поймали и раздавили. <…> Не плачь. Я только что крови вдоволь насосалась у человека за ухом. Хоть и спешу я к своим деткам, а тебя накормлю”. И дала ему сисю свою пососать. Напился клопик, уполз в ковёр и заснул. А вошь каждую ночь приходила его кормить, хотя у ней самой было семеро маленьких вшичек. Так и кормила его вошь каждую ночь, пока её саму люди не поймали и на ногте не раздавили. Но клопик уже вырос и сам мог крови насосаться. Спасла его та вошь от голодной смерти. <…> Потому что она была доброй.[1]

18 марта

[править]
  •  

Первый раз — была война с поварами-латиносами, решившими завалить Европу тоннами дешёвых аррачеры на Дос Пассосе и каймана на Борхесе. Моду на латиносов тогда раздули и тайно проплатили трое итальянских поваров, резко поднявшихся на “Обручённых” Алессандро Мандзони и совершенно потерявших от нулей честь и совесть. <…> И начался последовательный отстрел латиносов, который продолжался почти год. Европа была спасена.
Во второй раз проштрафились немцы. <…> Вместо того чтобы экспериментировать, работать над меню, щипать библиотеки, решили попросту нагадить другим европейским поварам: вбросили почтарям так называемую “античную библиотеку Геринга”, якобы обнаруженную в альпийских каменоломнях. Кухонную элиту поразила наглость и незатейливость идеи. Наш старик Zokal тогда откликнулся письмом из тюрьмы: “Тупой фальшак, поварята! Что мог читать Геринг, кроме Mein Kampf или Карла Мая?!” <…>
Я — за мирное небо над жаровней…

  •  

Анзор жарит только на Бахтине, для очень дорогих клиентов, редко, но метко.

  •  

Все повара друг с другом только на “ты” и только по именам, вне зависимости от иерархии. Никаких родственных историй, никаких родословных. Чистые отношения. Наши блохи тоже всегда держат дистанцию, не спариваются.

  •  

Одно время в Кухне его сильно критиковали за дрейф в сторону фастфуда, когда он денно и нощно пек барабульку на Барикко и активно ратовал за введение детской темы в book’n’grill. Но Квинтет идею не поддержал. Я тоже категорически против детского чтения. Дело тут не в морали (все мы циники и деляги, безусловно), а в элементарном расчёте: мальчик может навсегда застрять на дешёвых куриных крылышках на “Питере Пэне” и требовать их во взрослом возрасте, так и не почувствовав вкус серьёзной литературы. Инфантильность! И — риск, риск. С детишками ли нам возиться? Двенадцатый съезд обложил Антонио взысканием на пятьдесят штук за самоуправство.

  •  

— Глянь, Геза. Это постсоветская литература. <…>
Беру наугад неувесистое поленце: “Я пришёл с Родины”. На обложке — бритоголовый автор[2] с проспиртованным взглядом. Листаю. В начале:
Ванькя пронёсся по зассанной лестнице, пнул дверь подъезда, словно дырявый бронежилет укропа, попёрдывающей самоходкой вырвался в родной двор. Мокрым галчонком весна влетела ему в рот, в носу защипало, как от стакана доброй советской газировки. Двор был давно распахнут для весны. Ждала земля, ждали и ребята. Вдруг в арке подворотни, в перекрестье солнечных лучей возникла Таня — короткая юбка, эскимо в тонкой руке, рожь волос. Таня вся сочилась светом. Казалось, она разлетится сейчас сотнями, тысячами первых весенних бабочек-лимонниц! Нужен был сачок из нежных и сильных слов, чтобы сразу, одним махом огрести этих бабочек света. Ванькя яростно, до мути глазной всосал в себя весенний воздух и проорал:
— Я убью тебя, сука!!
В середине:
“За Русский мир на смертный бой летит стальная эска-а-дрилья!!” — со всей мочи пропел бухой Устин и вдруг всхлипнул так, что все пацаны смертельно затосковали, словно оказались на похоронах старого школьного друга.
В конце:
Толян брёл наугад по осеннему лесу. Обсосанные хмарью деревья толпились, словно скелеты великанов. Небо набухало. Вдруг нога подфутболила что-то живое в пожухлой траве: ёж! Толян присел на корточки, взял в руки колючий клубок. И сразу печаль упала на него с серого неба. “Я тоже ёж, — подумал он. — Только иглы свои порастерял. А новые ни хера не отрастают”.
Он бережно опустил ежа в траву, встал. И вдруг как-то сразу, обвалисто и внезапно, ему захотелось до боли, до изжоги, до стона нутряного и до слёз просраться в этом лесу и подтереться опавшими листьями.[3]
— Как во сне, бля… — прошептал он и рывком расстегнул свой старый дембельский ремень.

20 марта

[править]
  •  

Сбой расписания — вещь серьёзная. Это как сдвиг снежной массы в горах весной — может обрушиться лавиной, а может и продолжать медленно таять и нависать.

  •  

Войны и потрясения её не касались. Гитлер не стал её завоёвывать — берёг покой гномов, восседающих на злате мира. Как восседали, так и сидят. Мда, Швейцария не так проста, какой представляется в красивых рекламных голограммах. Талибан быстро обломал об неё свои жёлтые зубы: нанятые гномами пакистанские крылатые легионеры вышибли моджахедов с горных перевалов. Старое швейцарское золото, как всегда, сделало своё дело, чтобы сохранить себя…

  •  

Снег <…> слежался и стал крепким, как живородящий пенопласт. <…>
— Сколько ещё? — спрашиваю блоху.
— До цели 338 шагов, мой господин.
— Чёрт! Что ж ты раньше молчала?!
— Как всегда, я берегу ваше эмоциональное равновесие. Вам же известно, что оно гораздо важнее физического.
— Спущу в унитаз!
— Всплеснусь, воскресну и вернусь.
У нас с зелёной блохой свои отношения. Моё ухо она уже основательно обжила…

  •  

Этот давно висящий в чулане заказ Кухня не могла никому спихнуть. Почему? Это ведь не каннибализм, который на Кухне запрещен, а аутофагия. Большая разница. Нет, тут дело не в мясе, а в дровах. Этот новый Ницше не устраивал <…>. На Кухне вообще не любят самозванцев. Периодически возникают новые флоберы, достоевские или кафки и требуют обслужить их, приходя к нам со своими дровами. Беда в том, что это — не канонические дрова, а новый валежник, выращенный ими на своём огороде. Кухня нужна им для легитимации в собственных глазах и среди окружающих их безумцев. Но Кухня строго блюдёт канон. Хотя на некоторых <…> Кухня смотрит сквозь пальцы.

30 марта

[править]
  •  

Санкт-Петербурге, красивом городе, построенном царём Петром на костях русских крестьян. Блоха сообщает, что крестьян в то время целыми деревнями сгоняли, вываривали в огромных котлах, кости дробили, мололи в муку, добавляли образовавшийся во время варки клей, гальку и получали так называемый русский бетон. Из этих бетонных блоков сложен фундамент Санкт-Петербурга. И надо сказать, город стоит до сих пор. Ни разу там не был. И не читал. Не зовут! Последние лет двадцать там, похоже, не до чтений.

  •  

Женщин очаровали holo-римейком “Унесённых ветром”. Естественно, действие происходило в Европе, в Провансе: фиолетовые лавандовые плантации, девичьи радости, первая любовь, неженское лицо войны, грязные моджахеды с кривыми ножами и членами, врывающиеся в родовое поместье, поцелуй в огне, роды, беременность, выкидыш, потеря любимого, уходящая в туман прошлая надежда и голос отца, проникающий в сердца купивших билеты:
— Скарлетт, когда-нибудь ты вернешься в Le Château de Mauve-Brise. И начнётся новый день.
Запах лаванды наполнял зал, героиня подставляла своё красивое лицо родному фиолетовому ветру. Женщины плакали. Лавандовое мыло “Скарлетт” продавалось на каждом углу.

4 апреля

[править]
  •  

После великой битвы при Коложваре и так называемого Трансильванского мира Трансильвания пережила парочку быстрых войн местного масштаба, связанных с дележом власти. Теперь здесь всё в порядке, власть принадлежит военно-бандитской олигархии, окружённой верными цепными псами. В отличие от Лангедока, Пруссии и Баварии, монархические идеи в Трансильвании покамест не прижились. Банальный феодализм. Здесь в избытке новоявленных Дракул, чьи замки-крепости грозно украшают трансильванский ландшафт. <…> Вокруг [цитадели] — руинированное поселение, ранее называвшееся городом. На башнях цитадели — автоматические пушки, пулемёты и огнемёты, по периметру — неугасимый луч безопасности, густая охрана с автоматами. Мда, трудно заподозрить местную власть в излишнем доверии к своему народу… <…>
МАРСЕЛЬ: В полночь <…> десерт. Потом — фейерверк.
Я: Из пушек и пулемётов по спящему городку?
АЛВИЗО: И из огнемётов — тоже…

  •  

Вот молодой, успевший уже <…> втянуть в ноздрю свою одним махом столько белого порошка, сколько не выпадает за зиму снега в его родном Марамуреше;..

О романе

[править]
  •  

… когда я писал эту книгу, я думал о 1960-х годах. Война закончилась, потом были бурные 1950-е, люди старались быстро наверстать упущенное в жизни и в благополучии: рок-н-ролл, <…> короткие юбки. А потом наступили 1960-е: сытое время, респектабельные «битлы», глянцевый поп-арт, спокойное использование благ жизни. Недаром Анри хочет перестроить кухню, легализовав её <…>. Уничтожить этот романтический флёр. Хронологически я рассматривал своего главного героя как ребёнка послевоенного мира. <…>
Я люблю «Аду» <…>. Эту книгу можно читать с любой страницы, и это ее совершенно не портит. Старая романтическая кухня в «Манараге» разбивается о монолит «Ады».[4]

  — Владимир Сорокин, интервью
  •  

Прошлым летом в своеобразном напутствии литературному номеру журнала Esquire Владимир Сорокин написал буквально следующее: «<…> Бумажная книга всё больше уступает электронной <…>. Мне кажется, что спасти себя книга сможет только став штучным товаром <…>. Став такой вещью, книга воздвигнет вокруг себя бастион, непреодолимый для цифрового мира»[5].
Новый роман писателя — развёрнутый ответ на скрытый в этом пассаже вопрос: как же именно бумажная книга воздвигнет тот самый бастион и зачем вообще она будет нужна в мире победившей цифры? Как обычно у Сорокина, ответ этот оказывается парадоксальным, очень смешным и крайне неутешительным[6] <…>.
Выстроенная по модели «Мёртвых душ» (так безжалостно сожжённых Гезой <…>), «Манарага» представляет собой цепочку различных гриль-пати, в ходе которых герой знакомится с <…> весьма литературно-колоритными <…> клиентами. <…> Есть в романе и обаятельно-ироничные отсылки к собственному сорокинскому творчеству, <…> и фирменные чревовещательские кунштюки: фрагменты «под Гоголя», «под Толстого», «под Ницше» и даже (сюрприз!) «под Прилепина», все стилистически безупречные, а местами по-настоящему блестящие.
Помимо череды самодостаточных ярких эпизодов, в романе есть и энергичный общий сюжет, <…> и герой с потрясающе живой и характерной манерой речи, и крепкий, достоверный мир будущего, <…> не вполне ещё уверенный в собственном благополучии. Словом, отличный роман — куда более цельный, чем хаотичная и избыточная «Теллурия», куда более ясный и простой, чем мутноватая и переусложнённая «Метель», да и вообще, пожалуй, самая удачная книга писателя со времён «Голубого сала», на него же в наибольшей степени и похожая.
Единственное, что вызывает некоторые вопросы, — это, собственно, лежащая в основе «Манараги» сверхидея. В конечном счёте она сводится к мысли о соотношении копии и оригинала, о неизбежном торжестве первой над вторым <…>. Почему так происходит, зачем тиражировать вещь, ценную исключительно своей уникальностью, и какое отношение это всё имеет к нашей сегодняшней жизни (и имеет ли вообще или должно прочитываться как изысканная и отвлечённая метафора) — эти вопросы Сорокин обходит молчанием.[7]

  Галина Юзефович, «Как правильно жечь книги»
  •  

Одна метафора целенаправленно убивает другую, насмешка над индивидуальностью отступает перед страхом безличности. Все эти смехотворные вроде бы персонажи, впадавшие в транс, вкусив запретного шашлыка из осетрины на «Идиоте», задним числом теряют в карикатурности. <…> Сближение с культурой требует душевной смелости, даже лёгкого сумасшествия. А культура, превращённая в фастфуд, не требующая от «потребителя» никаких усилий, становится суррогатом, фейком, профанацией.
И наступает полная манарага.[8]

  Анна Наринская, «Книга о вкусной и духовной пище»
  •  

… действие держится не столько на описании похождений Гезы, сколько на его стёршейся до глянцевого блеска рационально-менеджерской речи. <…>
«Манарага» — в конечном счёте — невеселая медитация о судьбе культуры: то, что пело и боролось, сияло и рвалось, создавало и разрушало миры, сводится в сорокинской постсовременности к предмету, вещи, превращается в товар, смысл которого не очень понятен даже конечному потребителю <…>. В этом визионерстве многое кажется подозрительно знакомым — так закрытая каста книжных поваров напоминает мир контемпорари арта, международное сообщество кураторов и галеристов, которые тоже в некотором роде торгуют дымком, неуловимым ощущением уникальности (оригинальности? современности? креативности?), исходящим от заурядных или непонятных постороннему взгляду предметов.[6] Сорокин не раз сравнивал русскую литературу с мамонтом, который вытаптывает жизненное пространство[9], и мир «Манараги» всё ещё состоит из атомов, входивших в состав этого ископаемого, — но они всё больше рассеиваются в пространстве, оставляя за собой неуловимый след, голограмму. И сказать, что виною тому в буквальном смысле рынок, капитализм, было бы слишком плоско, — тут действует ещё более неумолимая сила эволюции, судьба.[10]

  Юрий Сапрыкин, «Библиотека „Огонёк“»
  •  

В «Теллурии» стилей было 50 штук. В «Манараге» основной текст <…> написан как интересный эксперимент по созданию универсального эмигрантского языка, прокладывающего мостик от раннего Набокова к обитающим где-нибудь в Праге или Лондоне беглым блогерам. <…> Сорокин, как опытный исследователь, собирает русские стили, кладёт их в пробирку и сохраняет для вечности.
Но вот в чём беда. Предыдущие тексты Сорокина трудно было читать без содрогания. <…>
В "Манараге" <…> лёгкий, короткий, приятно читающийся текст, в котором автор, кажется, искренне наслаждается, когда описывает мир будущего новосредневекового послевоенного консюмеризма. Просто новый Бегбедер какой-то. Впрочем, что хорошо в высоком постмодернизме: если вам не понравилось, то, возможно, именно в этом и был замысел писателя.[11][6]

  Константин Мильчин, «Новая бегбедеровщина»
  •  

… великий русский писатель-радикал Владимир Сорокин окончательно превратился в литературного традиционалиста.
<…> «Теллурия» состояла из пятидесяти глав-фрагментов, большим достоинством которых было то, что каждую теоретически автор мог «распаковать» и развернуть до размеров романа — однако ж всякий раз удерживался <…>.
Шли, однако, годы — и один из сюжетов <…> «вселенной «Теллурии», всё же вылупился в отдельный роман.
<…> «Манарага» — роман о тех, кто обладает привилегией формировать литературный канон. <…> это кем-то — некими «жрецами» — отобранные книги, книги со статусом, и этот статус подразумевает их влияние на общество <…>. Сорокин, всю жизнь именно с этим феноменом работавший, прекрасно знает — в литературоцентричной России тот, кто определяет и контролирует литературный канон, контролирует также и цайтгайст, престижность или маргинальность политических практик, моральные критерии, по которым оцениваются внелитературные персонажи. Иными словами, через принятый канон транслируется власть правящего класса, обеспечивается его культурное доминирование, база для существующего общественного договора. <…>
Сорокинский «бук-эн-гриллер» — как раз и есть один из таких «жрецов»: тот, кто может брезгливо поморщиться, дотронувшись до постсоветской, зашкваренной вязанки: «Не покупаю». <…>
Разумеется, Сорокин достаточно тонок, чтобы на сюжетном уровне заслонить базовый для своего нового романа вопрос о «жрецах и ванькях» фейковым: проблема якобы в том, что в какой-то момент благоденствие бук-эн-гриллеров нарушает машина, которая в состоянии тиражировать уникальные экземпляры книг. Это проблема в качестве «романной» — никчемная: во-первых, даже и для фантастического произведения не убедительная как сюжетообразующая, во-вторых, соотношение уникального и массового как раз прекрасно регулирует рынок — появляются художники, которые в состоянии преобразовать сам факт копируемости в свойство искусства; нет, роман <…> — про общество, в котором происходит смена элит, и старые, «реакционные» элиты изобретают способ остаться у власти — через (фантомное) будущее <…>.
Ванькя, которого как только ни называли — гунн, хам, варвар, манкурт, шариков, ватник, — внимательно, весело, без заискивания, смотрит в глаза литературным духанщикам, готовый — ведь история это улица с двусторонним движением — спародировать, теперь уже, он — их…[2][6]

  Лев Данилкин, «О чём на самом деле «Манарага» Владимира Сорокина»
  •  

Сорокин не часто прибегает к повествованию от первого лица, и обращение к нему в «Манараге» заставляет вспомнить роман «День опричника». У Комяги, верного государева чудовища, и элитарного рыночника Гезы есть общие черты: это не только принадлежность к закрытой структуре, но и мессианское самодовольство. Читатель, знающий о неизбывном интересе Сорокина к сектантству, сразу отметит, насколько герой убедителен в любви к своему делу и в представлении о его важности.
Чтобы достичь этой убедительности, Сорокин использует «позитивный» язык, не чуждый некоего социал-дарвинизма, — нечто среднее между бизнес-НЛП и ресторанной критикой, сознательно утверждающей кулинарию в ряду искусств. Геза уничтожает книги — т. е. воплощает тот невротический кошмар[10], с которым у нас ассоциируется тоталитарный строй. Однако служение Гезы своим «дровам» не антиутопично, а как раз таки утопично. Устраиваемые им пиры конгениальны тем текстам, которые он сжигает. В слишком благостном будущем былому запрету на чтение эквивалентен запрет на уничтожение книги. Этот запрет так же возбуждает. В его нарушении есть своя эстетика — например, запрет на работу с «литературой второго сорта». И эта антиантиутопия гибнет, как только кое-кому приходит в голову вообще отказаться от запретности. Так мы выясняем, что в истории «чтения» Сорокин изобразил историю чтения — без кавычек.[6] <…>
Как и «Теллурия», «Манарага» — своего рода энциклопедия «Что может Сорокин». <…> все эти радикальные умения сбалансированы, облагорожены, смягчены.[12]

  Лев Оборин, «Владимир Сорокин написал роман о том, возможно ли уничтожить удовольствие от чтения»
  •  

Русскими в романе называются люди, которые стряпают блюда на <…> книгах из «золотого фонда» великой отечественной литературы.[6]
<…> вместе с исчезновением России из романа Сорокина исчезли и практически все элементы, так возбуждавшие патриотическую общественность страны: людоедство, копрофагия, <…> сексуальные перверсии… Поистине, «Манарагу», хоть и значится на ней 18+, можно безболезненно советовать к чтению даже старшеклассникам каких-нибудь православных гимназий.
Эти две самые характерные особенности нового романа сделали его совершенно европейским по духу <…>
Пародия на Толстого получилась настолько красивой, что мне даже показалось, будто ради неё он и затеял всю эту свою манарагу. <…> сплелись в один причудливый узор множество толстовских мифологий, то есть по сути читателю явлено в одном сложнейшем образе решительно всё, что нужно знать о Льве Николаиче.[13]

  Игорь Зотов
  •  

… «Манарага» сильно отличается от предыдущих книг автора, посвящённых тому же <…> сеттингу <…>. Здесь почти нет ощущения давящей безнадёги, всеобщей обречённости, экзистенциального тупика. Фразы короткие, дробные, лёгкие — за исключением «обязательных номеров», где автор имитирует прозу Льва Толстого <…> и далее по списку. Это уже не кромешный снафф, а лёгкое порно с чисто символическим возрастным ограничением «16+».[14]

  Василий Владимирский, «Мягкое порно Владимира Сорокина»

Примечания

[править]
  1. Пародия на нравоучительные сказки Льва Толстого.
  2. 1 2 Афиша. Daily, 14 марта 2017.
  3. Сорокин и сам часто писал подобную деконструкцию.
  4. «Симбиоз физиологии, шоу и моды» // Лента.ру, 6 марта 2017.
  5. Предисловие // Esquire (Россия). — 2016. — № 8 (125).
  6. 1 2 3 4 5 6 Спорная книга: Владимир Сорокин, «Манарага» // Книжная ярмарка ДК им. Крупской, 28.03.2017.
  7. Meduza, 4 марта 2017.
  8. Новая газета. — 2017. — № 24 (10 марта).
  9. Сходное (о себе) найдено лишь в интервью позже — Владимир Сорокин о советском андерграунде, плохих обложках и берлинском пиве (Harper's Bazaar, 18 апреля) и Россия — это ржавый «Титаник» (Дождь, 16 мая 2017).
  10. 1 2 Горький, 10 марта 2017.
  11. ТАСС, 11 марта 2017.
  12. Ведомости, 16 марта 2017.
  13. Игорь Зотов: никто из критиков не увидел главного в новом романе Владимира Сорокина // Новые известия, 17 марта 2017.
  14. Регнум, 7 апреля 2017.