Михаил Осипович Гершензон

Материал из Викицитатника
Михаил Гершензон
Статья в Википедии
Произведения в Викитеке
Медиафайлы на Викискладе

Михаи́л О́сипович Гершензо́н (при рождении Мейлих Иосифович; 1 (13) июля 1869 — 19 февраля 1925) — русский мыслитель, историк культуры, публицист и переводчик.

Цитаты[править]

  •  

Поэзия Огарёва в высшей степени субъективна <…>. Она не показывает в ярком свете материальную действительность, но лишь позволяет угадывать её.

  — «История молодой России», 1908
  •  

Не для того, чтобы с высоты познанной истины доктринёрски судить русскую интеллигенцию, и не с высокомерным презрением к её прошлому писаны статьи, из которых составился настоящий сборник, а с болью за это прошлое и в жгучей тревоге за будущее родной страны. Революция 1905—6 гг. и последовавшие за нею события явились как бы всенародным испытанием тех ценностей, которые более полувека, как высшую святыню, блюла наша общественная мысль. Отдельные умы уже задолго до революции ясно видели ошибочность этих духовных начал; исходя из априорных соображений; с другой стороны, внешняя неудача общественного движения сама по себе, конечно, ещё не свидетельствует о внутренней неверности идей, которыми оно было вызвано. Таким образом, по существу поражение интеллигенции не обнаружило ничего нового. Но оно имело громадное значение в другом смысле: оно, во-первых, глубоко потрясло всю массу интеллигенции и вызвало в ней потребность сознательно проверить самые основы её традиционного мировоззрения, которые до сих пор принимались слепо на веру; во-вторых, подробности события <…> дали возможность тем, кто в общем сознавал ошибочность этого мировоззрения, яснее уразуметь грех прошлого и с большей доказательностью выразить свою мысль. <…>
Люди, соединившиеся здесь для общего дела, частью далеко расходятся между собою как в основных вопросах «веры», так и в своих практических пожеланиях; но в этом общем деле между ними нет разногласий. Их общей платформой является признание теоретического и практического первенства духовной жизни над внешними формами общежития, в том смысле, что внутренняя жизнь личности есть единственная творческая сила человеческого бытия и что она, а не самодовлеющие начала политического порядка, является единственно прочным базисом для всякого общественного строительства. С этой точки зрения идеология русской интеллигенции, всецело покоящаяся на противоположном принципе — на признании безусловного примата общественных форм, — представляется участникам книги внутренне ошибочной, т. е. противоречащей естеству человеческого духа, и практически бесплодной, т. е. неспособной привести к той цели, которую ставила себе сама интеллигенция, — к освобождению народа. <…>
Наши предостережения не новы: то же самое неустанно твердили от Чаадаева до Соловьёва и Толстого все наши глубочайшие мыслители. Их не слушали, интеллигенция шла мимо них. Может быть, теперь, разбуженная великим потрясением, она услышит более слабые голоса.

  предисловие к «Вехам», 1909
  •  

Никогда не поймёт Гоголя тот, кто захочет видеть в нём поэта. Он не был поэтом и не хотел им быть. Неразгаданная тайна его творчества заключается в том, что, обладая великим художественным талантом, он не был свободно и радостно увлекаем своим гением, а был изнутри подвигнут запречься в ярмо, как угрюмый раб, как вол. Крылатый вол — так можно сказать о нём, потому что в нём соединились пламенная мечтательность и самая трезвая практичность. Он жил утопией, как бы сгорая желанием лучшей отчизны, по которой тоскует со дня создания человек, — и весь погрузился в изыскание самых прозаических средств, которыми можно было бы сделать земную юдоль похожей на эту небесную отчизну. Он не хотел быть поэтом; он страстно хотел сделаться специалистом по части обществоведения и общество устроения, совершенно деловым, до конца практичным, знающим не только законы построения зданий, но и до мелочей всю технику кладки кирпича и разведения извести.

  — «Исторические записки», 1923

Об А. С. Пушкине[править]

  •  

Пушкин экспериментальным путём выделил подлинное творческое ядро события — и оно оказалось еле заметной пылинкой, какими полна человеческая жизнь. <…>
Известно, как думал Пушкин о своей судьбе в связи с казнью, постигшей декабристов <…>. И вот, с этой мыслью о гибели, возможной для него и случайно избегнутой[К 1], Пушкин однажды заметил, что в тот самый день <…> он писал «Нулина» — рассказ о пылинках, решающих участь людей и царств; и быть может, он вспомнил о такой же пылинке, счастливо решившей его участь на этот раз, — о каком-нибудь мелком происшествии, помешавшем ему стать участником декабрьского мятежа или даже только быть в тот день в Петербурге, — и его поразила мысль, что именно в тот роковой для него день он писал о роковой силе пылинок: вот на что намекает начатая им фраза: «Бывают странные сближения…»[К 2]

  — «Граф Нулин», 1918
  •  

Метафизика Гераклита и психология Пушкина — точно две далеко отстоящие друг от друга заводи, в которых застоялось и углубилось определённое течение человеческой мысли, идущее из тёмной дали времён.

  «Гольфстрем» (ч. 2), 1922
  •  

Представление Пушкина о загробной жизни в целом и в частях насквозь традиционно или, вернее, атавистично; именно так рисовал себе загробную жизнь человек каменного века, так верят и теперь дикари в глубине Африки и Австралии. Можно подумать, что Пушкин узнал этот образ из этнографических книг и присвоил его себе. Но нет: его представление о загробной жизни проникнуто таким живым чувством, оно так органически цельно и стройно в своих частях, и чертит он этот образ в своих стихах так уверенно и чётко, что не может быть сомнения: в недрах его собственного духа родилось видение «тени», и что́ он умел рассказать о ней, он сам узнал, точно видел своими глазами.

  — «Тень Пушкина», 1923
  •  

Современный читатель не видит слов, потому что не смотрит на них; мудрая и прекрасная плоть слова ему не нужна, — он на бегу, мельком улавливает тени слов и безотчётно сливает их в некий воздушный смысл, столь же бесплотный, как слагающие его тени. Поэтому в старину люди читали сравнительно медленно и созерцательно, как пешеход, который на ходу видит все в подробности, и наслаждается видимым, и познаёт новое, а нынешнее чтение подобно быстрой езде на велосипеде, где придорожные картины мелькают мимо, сливаясь и пропадая пёстрой безразличной вереницей. <…>
В Пушкине есть места, «куда ещё не ступала нога человеческая», места трудно доступные и неведомые. Виною в том не его темнота, а всеобщий навык читать «по верхам», поверхностно.

  — «Чтение Пушкина», 1923
  •  

По Пушкину, наряду с дневной, будничной жизнью души, когда вся её внутренняя деятельность обусловлена извне, есть другая самобытная жизнь души, отрешённая от мира, — жизнь полной внутренней свободы; и эта жизнь лучше, выше той. <…> одно из его основных познаний и главный стержень его мировоззрения, как несомненно обнаружит будущая философская биография его. <…> С несравненной конкретностью, почти осязательно, он ощущал своё духовное бытие, как твёрдый обрыв среди зыби вод, как замкнутую, самодовлеющую, единственно реальную жизнь своей личности. Поэтому «явь» была для него призраком и томлением, и только «сон» — правдой и счастьем.

  — «Явь и сон», 1923
  •  

Онегин мог «от делать нечего» коротать часы с Ленским в деревенской глуши, мог даже ласкать его до времени, <…> а поглубже узнать своё чувство к Ленскому мешала лень. Но нет сомнения: в нём возбуждали тошноту и любовные излияния Ленского, и его стихи, и Ольга, и их пресно-приторный роман. В глубине души его давно мутило, может быть даже не раз подмывало спугнуть это пошлое прекраснодушие, — и так человечески понятно, что в минуту досады на Ленского он дал волю своему злому чувству — раздразнил Ленского, закружил Ольгу, как мальчишка бросает камешек в воркующих голубей! Это была только мальчишеская выходка, но она имела глубокие корни; вот почему дело сразу приняло такой серьёзный оборот. Иначе Онегин не допустил бы дуэли, он, как взрослый, успокоил бы обиженного ребёнка; и даже допустив дуэль, он обратил бы её в шутку. Но чувство тёмное, сильное, злое направляло его руку, когда он первый поднял пистолет и выстрелил — не на воздух, а под грудь врагу, то есть уверенно-смертельно. <…>
Сон Татьяны показывает, что она бессознательно знала это тайное чувство Онегина к Ленскому, неведомое ему самому. Он показывает также, что она бессознательно знала и нечто другое. Во сне она видит Онегина пылким и нежным к ней, их счастье близко; [но] внезапно и бесповоротно спугнуло его <…> появление Ольги и Ленского.[К 3]

  — «Сны Пушкина», 1924
  •  

Даже если Вы правы насчёт раскаяния Пушкина, — не обязательно, что та девушка именно утопилась; она могла и вовсе не покончить с собою, и всё же П. мог с неё писать Русалку. <…> мне кажется неясным многое, что Вы излагаете как факты[К 4].[2]

  — письмо Владиславу Ходасевичу 17 августа 1924
  •  

… особенность Пушкина, какой, если не ошибаюсь, мы не встречаем ни у какого другого поэта равной с ним силы; именно, оказывается, что его память, хранившая в себе громадное количество чужих стихов, сплошь и рядом в моменты творчества выкладывала перед ним чужую, готовую поэтическую формулу того самого описания, которое ему по ходу рассказа предстояло создать.
<…> характерно, что он нисколько не боялся, напротив — свободно и, по-видимому, охотно повиновался своей столь расторопной памяти.

  — «Плагиаты Пушкина», 1925

Статьи о произведениях[править]

О Гершензоне[править]

  •  

Оба, и Левитан, и Гершензон умели схватить как-то самый воздух России, этот неяркий воздух, не солнечный, этот «обыкновенный ландшафт» и «обыкновенную жизнь» (у Гершензона), которые так присасываются к душе и помнятся гораздо дольше разных необыкновенностей и разных величавостей.[3]

  Василий Розанов, «Левитан и Гершензон»
  •  

М. О. Гершензон, при всех своих огромных научных заслугах, принадлежит, прежде всего, литературе. Так, видимо, сам он смотрел на своё призвание, и к такому выводу неизменно приводит нас прикосновение к каждой его странице — образной и динамичной, эмоционально окрашенной и лирически волнующей. <…>
История идей, анализ миросозерцаний, <…> оценка верований и общественных направлений, всё это так значительно, обширно, увлекательно и важно, что за этим движением систем менее заметным становился тот первоклассный словесный живописец, который разворачивал перед нами эти широкие общественные фрески или замкнутые индивидуальные портреты.
Высокая артистичность исторических трудов Гершензона сказывалась прежде всего в единстве их замысла и цельности их общей идеи. <…>
Эпоха всегда даётся [им] в летучих беглых намеках. Не история быта, а лишь мелькающие его фрагменты, дающие нам ощущение реального. <…>
Но иногда эти мелькающие видения прошлого разворачиваются в обширные и детальные картины. <…>
Нужно признать, что в русской литературе Гершензон создал этот превосходный исторический жанр. Он ввёл у нас эту форму замкнутого и живого исторического повествования, которая до него лишь на Западе имела некоторых представителей <…> ([например], Карлейля, Тэна). <…>
В русской философской прозе <…> он сумел придать языку какую-то новую впечатлительность, большую нервность, окрашенность и остроту, при сдержанности и простоте общей манеры. <…>
Книги Гершензона связаны какими-то неразрывными нитями с бессмертными страницами русского классического романа.[4]речь в Государственной Академии Художественных Наук на вечере памяти Гершензона, опубликованная как предисловие в книге Гершензона «Статьи о Пушкине», 1926

  Леонид Гроссман, «Гершензон-писатель», 6 марта 1925
  •  

… Гершензону, сделавшему для понимания Пушкина чрезвычайно много и в этом смысле далеко ещё не оценённому.

  Владислав Ходасевич, «Бесы», 1927
  •  

Михаил Осипович Гершензон в своих научных исканиях не сразу, как известно, пришёл к изучению новой русской литературы: его первые научные интересы и первые труды касаются всеобщей истории, классической филологии и философии. И эта тройная научная школа наложила отпечаток на весь путь его развития: он был историк, филолог, а более всего — психолог и философ, пытливо углублявшийся в изучение внутренних, психологических мотивов культурно-исторических и литературных процессов, внутренней жизни, исканий и борьбы их индивидуальных носителей, и подчинявший свои частные разыскания общим философским концепциям. <…>
Как ни субъективны основные положения Гершензона, к каким односторонностям они не ведут его, — неизменно в его исследованиях пленяет нас тонкий, мастерской анализ деталей Пушкинских замыслов. С его теорией можно не соглашаться, — но его наблюдения — плоды глубокого понимания и несравненного знания творчества Пушкина, вместе с верным вкусом и художественным чутьём — всегда убедительны и верны.[5][4]

  Николай Измайлов, «М. О. Гершензон, как исследователь Пушкина»
  •  

… гершензоновская линия в толковании Пушкина, т.е. склон[ность] к признанию всяческих «бездн» за пушкинской ясностью. Линия эта, если не Гершензоном была проложена, то им наиболее талантливо и ярко отмечена. <…> Спорно, но увлекательно, парадоксально, и всё же убедительно!

  Георгий Адамович, рецензия на книгу А. Л. Бема «О Пушкине», 1937
  •  

Гершензон, конечно, открыл в Пушкине много такого, что и не снилось предшествовавшей критике, но не приходится отрицать, что в своей работе он слишком полагался на интуицию, и порой его замечательный ум, «на крыльях вымысла носимый», воистину увлекал его «за край» действительности, естественно ограниченной данными пушкинского текста. С ним случались настоящие катастрофы, вроде истории с пресловутой «скрижалью Пушкина»[К 5], — катастрофы, по поводу которых злорадствовали и торжествовали над Гершензоном люди, умом и пониманием Пушкина стоявшие неизмеримо ниже его.

  — Владислав Ходасевич, «Юбилейные книги», 1937

Комментарии[править]

  1. С 1826 года Пушкин рассказывал, как во время ссылки в Михайловском, узнав о смерти Александра I, решил самовольно наведаться в Петербург, не подозревая о заговоре, но из-за «плохих примет» в начале пути вернулся.
  2. В конце заметки о «Нулине» осени 1830.
  3. Владимир Набоков писал: «в сне Татьяны нет ни слова, подтверждающего правомерность подобного утверждения в исключительно глупой статье»[1].
  4. В статье «„Русалка“. Предположения и факты».
  5. В этом предисловии к «Мудрости Пушкина» Гершензон принял за неизвестный ранее текст Пушкина записанное им в 1824 примечание В. А. Жуковского к стихотворению «Лалла Рук». Ошибку быстро обнаружили знакомые автора, и вместе с ним вырезали в типографии предисловие из большей части экземпляров[6].

Примечания[править]

  1. Владимир Набоков. Комментарий к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин» [1964]. — СПб.: Искусство-СПБ: Набоковский фонд, 1998. — К главе пятой, XX / перевод Е. М. Видре. — С. 410.
  2. В. Ходасевич. Гершензон (Из воспоминаний) // Современные записки. — 1925. — Кн. XXIV (сентябрь). — С. 213-236.
  3. Русский библиофил. — 1916. — № 1. — С. 79.
  4. 1 2 Михаил Гершензон. Избранное. Том 1. Мудрость Пушкина. — М.—Иерусалим: Университетская книга, Gesharim, 2000. — Серия: Российские Пропилеи.
  5. Я. З. Берман. М. О. Гершензон. Библиография. С приложением статьи Н. В. Измайлова // Труды Пушкинского дома Академии наук СССР. — Вып. LII. — 1928.
  6. В. Г. Перельмутер. Комментарии // Пушкин в эмиграции. 1937. — М.: Прогресс-Традиция, 1999. — С. 734.