Сто русских литераторов. Том второй (Белинский)

Материал из Викицитатника

«Сто русских литераторов. Издание книгопродавца А. Смирдина. Том второй. Булгарин. Вельтман. Верёвкин. Загоскин. Каменский. Крылов. К. Масальский. Надеждин. Панаев. Шишков. Санкт-Петербург. 1841 » — статья Виссариона Белинского, опубликованная в июне 1841 года без подписи[1]. Полностью в авторском виде издана в 1954 году[2].

Цитаты[править]

  •  

… книга «Сто русских литераторов» — это настоящий слон, тяжело и величаво шагающий между кротами и кузнечиками в пустыне русской литературы, поросшей глухою травою. Второй том «Ста русских литераторов» — явление великое по толщине и не менее великое по своему значению: оно отмечено перстом судьбы и предназначено к решению великой задачи. Это особенно доказывается его несвоевременным, столь поздним появлением в свет. Явись он в своё время, когда был обещан публике издателем, т. е. с небольшим год назад, — и его значение, его смысл навсегда были бы утрачены для публики: публика, после нескольких неудачных попыток дочесть — не говорим, эту толстую книгу, но хоть что-нибудь в ней, — выронила бы её из рук. Но теперь другое дело: теперь эта книга явилась в самую пору, чтоб окончательно решить самый современный, самый свежий вопрос — вопрос о существовании русской литературы…

  •  

Б. Ф(Ѳ)ёдоров, <…> поэт с сильным воображением, хотя и с полубогатыми виршами[К 1], прозаик образцовый, хотя и не совсем твёрдый в синтаксисе и орфографии <…>. А сколько издателей таких изданий[2], которые хотя только и наполняются, что моральными статьями и бранью против толстых журналов, в чаянии вызвать их на неприличный бой с собою и тем обратить на себя внимание публики, но которых тем не менее всё-таки никто не знает и не читает! Сколько сотрудников в этих неизвестных изданиях и полуизданиях, которые с большим талантом и красноречием пишут об упадке общественной нравственности и вкуса публики, основывая своё мнение на том, что общество и публика не хочет читать их нравственных сочинений…

  •  

Весь мир переменился с тех пор, как А. С. Шишков издал своё знаменитое «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка»; сам российский язык, прошед сквозь горнило талантов, <…> стал совсем иной, а г. Шишков остался один и тот же, как египетская пирамида, безмолвный и бездушный свидетель тысячелетий, пролетевших мимо него… <…> Было время, когда весь пишущий и читающий люд на Руси разделялся на две партии — шишковистов и карамзинистов так, как впоследствии он разделился на классиков и романтиков. Борьба была отчаянная, <…> охранительная котерия довела свою односторонность до nec plus ultra, а своё одушевление — до неистового фанатизма, — и проиграла дело. И не мудрено: она опиралась на мёртвую учёность, не оживлённую идеею, на предания старины и на авторитеты писателей без вкуса и таланта, но зато старинных и заплесневелых; тогда как на стороне партии движения был дух времени, жизненное развитие и таланты. Шишков боролся с Карамзиным: борьба неравная! Карамзина с жадностию читало в России всё, что только занималось чтением; Шишкова читали одни старики.
<…> он мог бы оказать большую пользу русской стилистике и лексикографии, ибо нельзя не удивляться его начитанности церковных книг и знанию силы и значения коренных русских слов. Но для этого ему следовало бы, во-первых, ограничиться только стилистикою и словопроизводством, не пускаясь в толки о красноречии и поэзии, которых он решительно не понимал; а во-вторых, ему не следовало бы доводить свою любовь к старине и ненависть к новизне до фанатизма, который был причиною, что его никто не слушал и не слушался, но все только смеялись даже и над теми его замечаниями, которые были и дельны. Поставь он себе целию не остановить реформу, но дать ей прочные основания чрез знание духа и исторического развития славяно-церковного языка, ввести её в должные пределы, — повторяем: его труды не пропали бы вотще, но принесли бы большую пользу языку и молодым писателям его времени. Но он вышел из своей роли и часто бросал то оружие, которое в его руках могло быть и остро, и крепко, и брался за то, которым не дано ему было владеть. Главная его ошибка состояла в том, что он заботился о литературе вообще, тогда как ему должно было заботиться только о языке, как материале литературы. Он не понимал, что славянские и вообще старинные книги могут быть предметом изучения, но отнюдь не наслаждения, что ими могут заниматься только учёные люди, а не общество. Он думал, что дамы — не люди и что для них не нужно своей литературы. <…>
Шишков умер с мыслию, что славянский язык краше паче всех языков в мире; что иностранные слова сгубили красоту российского слога; что Сумароков был великий пиита и что он, Шишков, был хранителем и стражем российского языка и словесности, хотя тот и другая шли своим путем, мимо своего хранителя и стража, даже и не зная о его существовании… Приятно умереть в такой сладостной уверенности!..
И между тем из 17 огромных томов сочинений Шишкова можно извлечь больше 17 страниц дельных и полезных мыслей о словопроизводстве, корнесловии, силе и значении многих слов в русском языке. Это был бы огромный, тяжёлый, но не бесполезный труд…

  •  

Во всём нелитературном мы не видим ни малейшего сходства между г. Загоскиным и г. Булгариным, как между белым и чёрным, майским днём и октябрьскою ночью[К 2]. Но зато в направлении и деятельности их талантов какое сходство! Во-первых, литературное направление г. Загоскина чисто моральное и нравственно-сатирическое; г. Загоскин никогда не забывал благородной обязанности писателя — забавлять поучая, поучать забавляя <…>. Литературное поприще г. Булгарина тоже чисто исправительное, и эпитет «нравственно-сатирический» столько же сросся с именем г. Булгарина, сколько «божественный» с именем Гомера, и титул «царя поэтов» с именем Шекспира. <…> «Иван Выжигин» и «Юрий Милославский» возбудили в публике, как говорится, фурор и подняли своих авторов на вершину известности, славы, и даже доставили им большие вещественные выгоды. <…> Приятели г. Булгарина превознесли его роман до седьмого неба; неприятели ставили его ниже известного романа «Похождения Совестдрала Большого Носа»[К 3]; приятели г. Загоскина объявили его роман гениальным созданием; зато г. Булгарин в «Северной пчеле» поставил его ниже даже своих собственных романов. Опять сходство! Разница состояла только в том, что при равном художественном достоинстве роман г. Булгарина отличался отсутствием вероятности, естественности, теплоты, был холодно-исправителен, ледяно-беспощаден к своим героям, которые все окончили свои похождения — кто в собачьей конуре, кто на виселице, кто в ссылке; роман же г. Загоскина, при отсутствии идеи, при поверхностности взгляда на жизнь, отличался какою-то задушевною теплотою, каким-то добродушием, которые сначала приняты были публикою за силу, глубокость и обширность таланта. Разница, очевидно, происходившая не от литературных причин, почему мы и оставляем её без объяснения. Впрочем, и в «Юрии Милославском», лучшем своём произведении, г. Загоскин остался верен своему моральному направлению, почему теперь его с большою пользою могут читать дети. Кстати, опять разница: «Юрий Милославский» пережил «Ивана Выжигина» — он до сих пор ещё годится хоть для детей и простого народа, тогда как «Выжигин» уже ни для кого не годится и не читается даже простым народом, хотя и дешёво продаётся <…>. «Дмитрий Самозванец» г. Булгарина была неудачная попытка выйти из нравственно-сатирической и нравоописательной сферы: сначала роман возбудил, своим заглавием, внимание публики, но по прочтении был тотчас же забыт ею. Родился он довольно шумливо, благодаря журнальным приятелям и неприятелям г. Булгарина, но скончался вмале, — и жития его было без малого год. В сочинениях г. Загоскина не находим параллели с «Дмитрием Самозванцем» г. Булгарина; но прерванное этим романом сходство тотчас же восстановляется «Рославлевым», который делает собою параллель «Петру Выжигину», ибо <…> «Пётр Выжигин» есть повторение «Ивана Выжигина», «Рославлев» есть повторение «Юрия Милославского». <…> Сходство между ними увеличивается и содержанием: великая война 12-го года с равным успехом представлена в карикатуре обоими сочинителями; в том и другом романе трудно решить, кто забавнее, смешнее и ничтожнее — герой или Наполеон. <…> г. Булгарин написал четвёртый роман, — «Мазепу», который был слабее и ничтожнее первых трёх; но в это время г. Булгарина поддержала «Библиотека для чтения»[2], в свою очередь, обязанная своим успехом красноречивым объявлениям г. Булгарина в «Северной пчеле». <…> Г-н Загоскин издал третий свой роман, «Аскольдову могилу», которого даже и приятели автора не хвалили, и враги не бранили, и публика не читала. <…> Г-н Булгарин уже сознавал своё падение, — и «Записки Чухина» были его последнею попыткою на роман; они тихо и незаметно прошли на Апраксин двор и в мешки букинистов <…>. Тогда г. Булгарин, подобно Вальтеру Скотту, принялся за историю. Всем известен блестящий успех его «России»; если же кто бы не знал о нём, тому советуем справиться на Щукином дворе. Но истинный гений всегда найдётся; обманываясь большую половину жизни в своём призвании, он сознаёт его хоть в старости: г. Булгарин теперь понял, что наш век не поэтический и не романический, а гастрономический, и что он, г. Булгарин, не поэт, не романист и не историк даже, а эконом, — понял, и принялся за издание поваренного журнала, который «пошёл шибко», по крайней мере шибче всех наших моральных журналов, начиная от того, который утверждает, что железные дороги ведут прямо в ад, до того, который[2] провозгласил Пушкина и Лермонтова искусителями и врагами человеческого. <…> два романа, «Искуситель» и «Тоска по родине», из которых последний г. Загоскин опять переделал в либретто, на которое г. Верстовский написал оперу, не понравившуюся ни порядочному обществу в Москве, ни простонародью, хотя герой оперы ему и свой брат и откалывает такие штуки, что уморушка да и только. О самых романах мы не говорим: de mortuis aut bene aut nihil. <…> Но сходство и этим не оканчивается: г. Булгарин прежде сочинял свои романы все в четырёх частях, а после «Петра Выжигина» стал сочинять уже только в двух частях, — и его двухчастные романы стали походить на повести, впрочём довольно плотно сбитые. Г-н Загоскин первый роман свой издал в трёх частях, хотя и маленьких; второй составил в четырёх побольше; третий — опять в трёх, но уже больших частях, которые в чтении могут показаться за двенадцать; но после «Аскольдовой могалы» он стал сочинять романы уже только в двух частях, — и его двухчастные романы стали походить на повести, разгонисто, с большими пробелами напечатанные. И это было не даром: оба романиста, поддаваясь духу времени, очевидно начали сбиваться на повесть. И в самом деле, в журналах и альманахах начали появляться их повести…

  •  

Что же касается до «Выжигина», то едва ли какая книга удостоивалась таких похвал от «Северной пчелы» и таких нападок со стороны всех других изданий. Особенно примечательно то, что «Выжигина» с ожесточением преследовали и те издания и люди, которые потом с восторгом превозносили его, как-то: «Московский телеграф», по заключении мира с «Пчелою», перед выходом первого тома доселе ещё неоконченной «Истории русского народа»; г. Сомов, имевший странное обыкновение передаваться от одной партии к другой, и, наконец, в наши дни, один фёльетонист, некто г. Л. Л.[2], писавший против г. Булгарина в четырёх изданиях, <…> а теперь прославляющий г. Булгарина, сделавшись фёльетонистом «Пчелы». Но г. Булгарин, как истинный талант, имел и имеет таких врагов, которые неизменны от колыбели до гроба в своей к нему зависти. <…>
Правда, действующие лица в этом романе <…> не суть живые образы или действительные характеры, но аллегорические олицетворения пороков, слабостей и мнимых добродетелей; моральные мысли довольно обыкновенны и походят на потёртую ходячую монету, которой не принимают за настоящую цену или и вовсе не берут по сомнительности её истёртой ценности; но слог, хотя лишен движения, жизни и цвета, но гладок, грамматически правилен. Это — важное обстоятельство, потому что в те времена, <…> как и теперь, русские писатели, даже пользовавшиеся известностию, не отличались в родном языке такою чистотою и правильностию, как г. Булгарин в языке чуждом ему. Сверх того, кому бы ни нравился тогда роман г. Булгарина, но он приучал к грамоте и возбуждал охоту к чтению в такой части общества, которая без него ещё может быть долго бы пробавлялась «Милордом английским», «Похождениями Совестдрала Болыпого Носа», «Гуаком, или Непоколебимою верностию» и тому подобными произведениями фризовой фантазии[К 4]. Следовательно, заслуга «Ивана Выжигина» г. Булгарина несомненна, — и нам тем приятнее признать [её] публично и печатно, что почтенный сей сочинитель не раз обвинял наш журнал в зависти к его таланту. Достоинство произведения г. Булгарина доказывается ещё и его необыкновенным успехом, а всякий успех есть доказательство какого-нибудь, хотя бы и отрицательного, достоинства. Толпа увлекается или чем-нибудь истинно великим, что никогда не теряет своей цены, что неизмеримо выше её, или чем-нибудь таким, что совершенно по плечу ей, что вполне удовлетворяет её незатейливые потребности. В первом случае она увлекается мнением людей, которые выше её целою головою, которые, без её, и даже без собственного, ведома и сознания, непосредственно управляют ею силою своего превосходства; <…> успех первого рода бывает прочен и всегда продолжителен, если не всегда вечен; успех второго рода всегда бывает минутный, эфемерный и, начинаясь магазином Смирдина, оканчивается Апраксиным двором.
Итак, «Иван Выжигин», получив успех, равный с «Юрием Милославским», — испытал несколько различную от последнего судьбу в отзывах журналистов; но конец их один и тот же: они мирно встретились и дружелюбно сошлись там, где книги оставляют свою аристократическую гордость, и продаются и промениваются вместе с плебеями литературного мира.

  •  

Сверх того, оба они — равно пламенные патриоты, оба любят до безумия всё русское. Но любовь их различна. У г. Булгарина она выражается преимущественно в уверениях в любви, в анафемах против равнодушных ко всему русскому <…>. Притом г. Булгарин часто противоречит себе в своей любви ко всему русскому, ибо зло критикует в своей литературе почти всё русское: злодеев и чудаков представляет, чересчур увлекаясь чувством благородного негодования, — такими гнусными и так непохожими на действительно возможных, что читать нельзя, а добродетельных — такими холодными и бесцветными, так неправдоподобно, что их нисколько не любишь и существованию их нисколько не веришь. Г-н Загоскин, напротив, искреннее в своей любви ко всему русскому, которое он часто смешивает с простонародным. Злодеи г. Загоскина всегда неестественны и гадки; <…> добродетельные и здравомыслящие его — тоже довольно ничтожны, бесцветны и скучны; но чудаки у него почти всегда милы, оригинальны, потому что он рисует их с особенною любовию, и нельзя не подивиться энергическому одушевлению, каким он отстаивает их превосходство над чужеземными героями и умниками.

  •  

Рассматривая повести гг. Булгарина и Загоскина, помещённые во втором томе «Ста русских литераторов», мы, по долгу критической добросовестности, должны отдать преимущество повести г. Булгарина. Повесть г. Загоскина называется «Официальный обед», а г. Булгарина — «Победа от обеда»: видите ли, и в названии повестей есть сходство <…>.
[Вторая] повестца <…> очень незавидная, впрочем не в ущерб книге «Ста русских литераторов», в отношении к которой она — по Сеньке шапка, как говорит пословица. Содержание этой повести избито и старо, как мудрая истина, что добродетель награждается, а порок наказывается; пружины её не стальные, а мочальные, — и те истёртые и истрёпанные. <…>
Но тем не менее, повесть г. Булгарина всё-таки неизмеримо выше повести г. Загоскина. Всякое сочинение должно быть результатом какой-нибудь причины, так же точно, как всякое намерение должно иметь какую-нибудь цель. <…> Пусть мысль будет выполнена неудачно, но всё-таки приятнее прочесть даже и посредственное произведение, написанное с мыслию, чем такое же посредственное произведение, написанное без всякой мысли, но так — чтобы только под чем-нибудь подписать своё сочинительское имя. У г. Булгарина явно была предметом мысль — изобразить быт времён Екатерины Великой, — и это, несмотря на топорную отделку его повести, придало ей интерес. Побасенками забавляют только детей; людей мыслящих можно занимать только мыслию — иначе они могут оскорбиться претензиею сочинителя на их внимание. Г-н Булгарин не может опасаться подобного оскорбления со стороны своих читателей: его повесть может их не удовлетворить, но цель её всегда будет достойною их внимания. Правда, тут много мыслей или рассуждений, <…> которые уж слишком «сочинительские» и напоминающие лучшие и самые блестящие страницы в этом роде в сочинениях Р. М. Зотова. Но тут есть мысли и взгляды поистине дельные, для доказательства чего довольно выписать следующее место:
Звёзды носили тогда не только на кафтанах <…>.
Всё это очень умно и очень верно; но нам кажется, что автор простирает своё нерасположение к екатерининскому времени далее, нежели сколько позволяет истина и беспристрастие. Несмотря на всё худое, которое можно, не кривя истиною, сказать об этом веке, — он всё-таки был — великий век. Достоинство исторической эпохи состоит не в том, чтоб быть безусловно разумною, но в том, чтоб быть разумною в отношении к самой себе, сообразно с законами исторической возможности. Всякая эпоха велика, лишь бы она была эпохою движения и развития. Если бояре того времени принимали просителей в халате, а Потёмкин и бояр принимал иногда даже без халата, — то ни просители, ни бояре этим не думали оскорбляться: первые целовали ручки своих «милостивцев», а вторые низко кланялись перед «светлейшим» и гордились его улыбкою или брошенным словом, как звездою на своём халате. Тогда не было не только народа, не только среднего сословия, но даже и среднего дворянства; но было только вельможество и толпа безответная и бессловесная; сама бюрократия — солнце толпы, была сальною свечою перед вельможеством.

  •  

Мы не будем ничего говорить о литературном поприще г. Масальского, потому что ровно ничего о нём не знаем, а наводить справок не имеем ни времени, ни охоты…[К 5] Что касается до «Осады Углича» — это, во-первых, повесть без всякого содержания, всякой правдоподобности, всякого интереса; во-вторых, крайне бесталанно рассказанная и потому вялая, длинная и скучная. <…> В повести русского духа слыхом не слыхать, видом не видать; изображённые в ней нравы похожи на пародию на нынешние нравы, изображаемые плохими романистами.

  •  

Утомлённый и усыплённый повестью и стихами г. Масальского читатель с жадностию развёртывает в «Ста русских литераторах» повесть г. Вельтмана «Урсул»; но… кто бы мог этого ожидать?.. его утомление всё возрастает и возрастает, силы слабеют, терпение истощается… вот уж и последняя страница… вот и конец… но что же это такое?.. в чём дело?.. Гульпешти, Мынчешти, Градешти, Малаешти, Албинешти, Горешти, Гальбинешти, домну Ферешти, домну Иоанне… ничего не понимаем… Люди разговаривают, ходят, спят, едят, бегут, скачут, дерутся, но кто с кем, из чего, как, когда, почему? — сам Эдип не разрешил бы этой сфинксовой загадки, которую г. Вельтману угодно было назвать повестью. Просто-напросто, без обиняков: мы ничего не поняли в «Урсуле» и скорее смогли бы сочинить свою (хоть плохую, но понятную) повесть, чем пересказать содержание повести г. Вельтмана. Что это такое?.. Неужели падение таланта — последний, предсмертный и потому невнятный лепет его?.. Правда, в «Урсуле» г. Вельтмана есть страницы понятные, есть места живые, увлекательные, но без всякого отношения к целому. И притом, к чему это испещрение рассказа молдаванскими словами? <…> К чему этот натянутый à la Marlinsky, напыщенно реторический язык? <…> Изысканность, вычурность, напыщенность, туманность, бессвязность, пестрота, и, к довершению всего, — хоть разломай себе голову, а ничего не поймёшь в этой повести…
Прочтите «Кирджали» Пушкина: содержание сходно с повестью г. Вельтмана; но какая простота, безыскусственность, какая непринуждённая сжатость и энергия, какая поэзия и как всё понятно и уму и сердцу!..
<…> мы признаём в г. Вельтмане не только поэтический талант, но даже большой поэтический талант. В его <…> романах и повестях часто проблескивают искры высокой поэзии, встречаются картины и очерки, набросанные художническою рукою, но нигде нет целого, полного, оконченного, — там рука, тут нога, иногда целая голова удивительной работы, волшебного резца, но никогда полной статуи, запечатлённой единством мысли, гармониею целого. И вот причина, почему г. Вельтман, поэт с большим дарованием, не пользуется на Руси тем авторитетом, которого заслуживал бы его талант, и заслоняется, в глазах публики, разными народными и нравоописательными писаками. К этому надо присовокупить ещё какую-то странность в направлении, какие-то капризы фантазии, непонятную наклонность к филологии в области поэзии. <…> Г-ну Вельтману уж не раз, и притом не без основания, замечали наши критики, что мало для поэта быть богатым сокровищами поэзии, но надо ещё и уметь ими распоряжаться: иначе богатство съедет на нищету… Оно так и делается…

  •  

Переворачиваем страницу и видим… о удивление!.. повесть г. Надеждина — «Сила воли»… Итак, и г. Надеждин стал повествователем… Странно!.. А всё виноват г. Смирдин: он своими «Ста литераторами» всех литераторов наших превратил в рассказчиков. Может быть, это выгодно для его книги, но не для литераторов. Вот хоть бы г. Надеждин: он литератор умный, учёный; <…> но какой же он поэт, какой же повествователь, г. Смирдин?.. <…>
В первых статьях своих он явился псевдонимом Надоумкою; но когда были напечатаны отрывки из его диссертации на доктора, все узнали, что Надоумко и г. Надеждин — одно лицо. Статьи Надоумки отличались особенною журнального формою, оригинальностию, но ещё чаще странностию языка, бойкостию и резкостью суждений. Как в них, так и в диссертации, <…> г-н Надеждин первый сказал и развил истину, что поэзия нашего времени не должна быть ни классическою (ибо мы не греки и не римляне), ни романтическою (ибо мы не паладины средних веков), но что в поэзии нашего времени должны примириться обе эти стороны и произвести новую поэзию. Мысль справедливая и глубокая, — г. Надеждин даже хорошо и развил её. Но тем не менее, она немногих убедила и не вошла в общее сознание. Много причин было этому, но главные из них: какая-то неискренность и непрямота в доказательствах, свойственная докторанту, а не доктору, и явное противоречие между воззрениями г. Надеждина и их приложением. Г-н Надеждин, понимая, что классическое искусство было только у греков и римлян, называя французскую поэзию псевдоклассическою, неестественною и надутою, в то же время с благоговением произносил имена Корнеля, Расина и Мольера и смело цитовал реторические стихи Ломоносова, Петрова, Державина и Мерзлякова, уверяя, что в них-то и заключается всяческая поэзия. Далее, очень хорошо понимая, что Шекспир, Байрон, Гёте, Шиллер, Пушкин — совсем не романтики, но представители новейшей поэзии, он с ожесточением глумился над ними, как над неистовыми романтиками, и смешивал их с героями юной французской литературы. Это противоречие едва ли не было умышленно, во уважение неверных отношений докторанта, желающего быть доктором, и потому, по мере возможности, не желающего противоречить закоренелым предубеждениям докторов. По этой уважительной причине г. Надеждин вооружился против Пушкина всеми аргументами своей учёности, всем остроумием своих надоумочных, или — правильнее — недоумочных статей. <…> сделавшись доктором и получив кафедру, г. Надеждин сделался журналистом — и совершенно изменил свои литературные взгляды и даже орфографию: вместо эсѳетический и энѳузиазм стал писать эстетический и энтузиазм; разбирая «Бориса Годунова», заговорил о Пушкине уже другим тоном, хотя и осторожно, чтоб уж не слишком резко противоречить своим недоумочным и эсѳетическим статьям. <…>
Но тем не менее, повесть совсем не дело г. Надеждина, точно так же, как, например, драма совсем не дело г. Погодина.

  •  

«Любовь петербургской барышни», предсмертный рассказ г. Верёвкина, или Рахманного, <…> в [котором] нет никакого рассказу, потому что нет никакого содержания. Это просто дурно набросанная болтовня о том, как одна петербургская барышня сперва «влюбилась» в одного господина офицера, а потом, когда ей представилась выгодная партия, разлюбила его. Интереснее всего в этом рассказе литературные признания г. не известного в русской литературе сочинителя <…>.
Вот гений-то, так уж гений! Он не дожидается суда современников и потомков, но, написав две-три посредственные повестцы для приятельского журнала, сам провозглашает себя гением и, сбираясь в дальний путь, смело сочиняет апотеоз своей небывалой славы, выдумывает себе почитателей и врагов, уверяет, что его наперебой звали к себе журналисты <…>.
Картинка к повести г. Верёвкина, как нарочно, самая плохая во всей книге…

  •  

Лучшая статья в этом втором томе, без всякого сомнения, повесть г. Булгарина: этого довольно к оценке целой книги. Вот что значит терпение и долголетняя служба —
То старших выключат иных,
Другие, смотришь, перебиты…
Ваканции как раз открыты[К 6]
как говорит одно из почтеннейших лиц комедии Грибоедова. А ведь правда: ещё лет пять-десять, и если наша литература пойдёт всё так же, как теперь, то г. Булгарин будет играть в ней первую роль и сделается её истинным и достойным представителем.

См. также[править]

Комментарии[править]

  1. Когда созвучны только последние слоги.
  2. Намёк на осведомительскую деятельность Булгарина для Третьего отделения[2].
  3. «Похождения нового увеселительного, шута и великого в делах любовных плута, Совестдрала, Большого носа. Переведена с польского и дополнена с других языков» — лубочная книга, переведённая в 1781 году[3].
  4. Мещанской литературы, о которой Белинский всегда презрительно отзывался[2].
  5. Хорошо знавший произведения Масальского и неоднократно их рецензировавший, Белинский здесь стремился подчеркнуть их ничтожность[2].
  6. Неточная цитата из «Горя от ума» (д. II, явл. 5), второй строкой Белинский намекал на гибель Грибоедова и Пушкина[2].

Примечания[править]

  1. Отечественные записки. — 1841. — Т. XVII. — № 7 (цензурное разрешение 30 июня). — Отд. V. — С. 1-22.
  2. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 В. С. Спиридонов. Примечания // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. V. Статьи и рецензии 1841-1844. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1954. — С. 301-3.
  3. Л. М. Лотман. Примечания // Белинский. ПСС в 13 т. Т. IV. Статьи и рецензии 1840-1841. — 1954. — С. 611.