Владимир Фёдорович Одоевский

Материал из Викицитатника
Перейти к навигации Перейти к поиску
Владимир Фёдорович Одоевский
Vladimir Odoyevsky 1.jpg
Wikipedia-logo.svg Статья в Википедии
Wikisource-logo.svg Произведения в Викитеке
Commons-logo.svg Медиафайлы на Викискладе

Влади́мир Фёдорович Одоéвский (1 [13] августа 1804 — 27 февраля [11 марта] 1869) — русский писатель и мыслитель эпохи романтизма, издатель альманахов и журналов, один из основоположников русского музыкознания, государственный деятель, филантроп. Двоюродный брат поэта Александра Одоевского.

Цитаты[править]

  •  

… до сих пор философа не могут себе представить иначе, как в образе французского говоруна 18 века (посему-то мы для отличия и называем истинных философов — любомудрами) <…>
Секта идеалистико-елеатическая вместе с Пифагором была как бы предтечею возвышенных мыслей самого божественного Платона, <…> одушевила во мраке XVI столетия необыкновенное явление Джиордано Бруно, породила великого духом Спинозу, наконец была основанием теории многих новейших мыслителей…[1][2]

  — «Секта идеалистико-элеатическая — отрывок из словаря Истории Философии»
  •  

В области фантазии или искусства первый момент тот, в котором дух стремится соделать себя предметом, в котором время останавливается пространством, где неопределённое становится определённым, бесконечное — конечным, общее — частным; это есть пластика. Здесь быстрее происшествие замирает на одном мгновении, здесь идеал изящного сливается в одну отдельную форму, здесь материал произведения есть фигура, пространство, внешность материи. Момент, в котором предмет возвышается до духа, <…> есть музыка. Здесь мгновенное чувствование развивается в бесконечность, здесь конечные формы сливаются в одну идеальную, здесь материал произведения: время, звук, внутренность материи. Наконец, должен быть момент, составляющий совокупность двух предыдущих моментов, в котором дух делается тождественным с предметом, где конечное борется с бесконечным, определённое с неопределённым, — это есть поэзия; здесь время остановлено пространством, пространство расширено во времени; здесь материал произведения, и дух, и фигура, и внешность, и выражение материи — слово. Так что в области фантазии поэзия занимает место религии, музыка место философии, и пластика место искусства. <…>
Музыка древних была точно изображением философии нашего времени. И не потому ли древние по какому-то невольному чувству разумели под музыкой соединение всех наук? — неоконченное изложение системы Шеллинга[3], возможно, неоригинальное

  — «Гномы XIX столетия», около 1825
  •  

Наше ухо загрубело от стука паровой машины, на пальцах мозоли от ассигнаций, акций и прочей подобной бумаги; говорить ныне об наслаждениях искусства то же, что рассказывать о запахах кактуса лишённому обоняния <…>! уничтожение чувства изящного произошло непроизвольно; его постепенное огрубление воспитано долгими днями; сначала мы убили в себе чувство религиозное; потом философы вроде Бентама доказали нам, что полезно одно полезное, что всё бесполезное вредно; мы душою вдались в эту пользу, назвали её прекрасными именами: промышленностью, обогащением, делом, — что по закону тяжести обратилось в простейшее и более верное выражение: желудок. Желудочные интересы поглотили всё…[4]

  — «Письмо к чулошному фабриканту о средствах предохранить кошелёк от концертных билетов и бессовестных журналов, книгопродавческих спекуляций и проч.», около 1835
  •  

Критик «Библиотеки для чтения», ссылаясь на какую-то программу «Современника», которой не было и нет ни в печати, ни в рукописи, о которой, следовательно, никому знать нельзя, объявляет, что «Современник» есть род бранно-периодического альманаха, что этот журнал, <…> учреждается нарочно против «Библиотеки для чтения» <…>.
Имя Пушкина так известно у нас, что в одном имени его заключается программа журнала, который он издавать намерен. Из сего уже неминуемо следует, что в понятиях каждого образованного читателя между «Современником» и «Библиотекою для чтения» ничего общего быть не может. <…> Можно утвердительно сказать, что тот, кто подписывается на «Библиотеку для чтения» из того именно, что в ней преимущественно печатаются статьи Брамбеуса, тот не подпишется на «Современника» из того именно, что в нём будет преимущественно Пушкин. Два вкуса столь разнородные, две умственные потребности столь противоположные не могут вместиться в одном читателе. <…>
Полемика, удержанная в законных границах, есть необходимая стихия журнала. Витийствовать против неё есть или необдуманность, или литературное ханжество. <…> Говорить о программе журнала, когда её нет, стараться заранее произвольными и оскорбительными догадками вредить в общем мнении книге, которой ещё нет перед судом публики, избрать человека, коего имя, по крайней мере для русского, имеет в себе нечто симпатическое с любовью и гордостью народною, и взводить на него предосудительные небылицы, как, например, намерение подорвать чужое литературное предприятие и посвятить сей корыстной цели дарование возвышенное, — вот что хуже всякой худой полемики…[5][6]

  — возможно, Одоевский[7][6], «Несколько слов о „Современнике“»
  •  

Мы теснились вокруг дерновой скамейки, где каждый по очереди прочитывал <поэмы Жуковского>; в трепете, едва переводя дыхание, мы ловили каждое слово, заставляли повторять целые строфы, целые страницы, и новые ощущения нового мира возникали в юных душах и гордо вносились во мрак тогдашнего классицизма, который проповедовал нам Хераскова и не понимал Жуковского. <…> Стихи Жуковского были для нас не только стихами, но было что-то другое под звучною речью, они уверяли нас в человеческом достоинстве, чем-то невыразимым обдавали душу — и бодрее душа боролась с преткновениями науки, а впоследствии — с скорбями жизни. До сих пор стихами Жуковского обозначены все происшествия моей внутренней жизни…[4]

  — приветствие Жуковскому по случаю 50-летия творчества, 26 января 1849
  •  

До тех пор Россия будет сильна, и спокойна, пока в ней не заведётся то, что на Западе называется аристократией и что основано совершенно на иных началах, нежели наше дворянство.[8][9]

  — записка, предназначавшаяся для подачи Александру II, около 1857
  •  

Вообще история литературных кружков с таким серьёзным направлением, каким отличался кружок Веневитинова, должна была бы входить значительным элементом в историю русской мысли, которая всегда пробивалась у нас этими узенькими дорожками, за неимением других, более широких и открытых путей.[10][11]

  •  

Ломоносов <…> — мой идеал; он тип славянского всеобъемлющего духа, которому, может быть, суждено внести гармонию, потерявшуюся в западном учёном мире. Этот человек знал всё, что знали в его веке: об истории, грамматике, химии, физике, металлургии, навигации, живописи, и пр., и пр. и в каждой сделал новое открытие, может, именно потому, что всё обнимал своим духом.[12][11]

  •  

Прочитав эту книгу, невольно приходишь к убеждению, что автор находится в патологическом состоянии, довольно любопытном; его общее раздражение сосредоточилось на одном предмете, случайно ему попавшемся под руку. Так полупомешанные говорят довольно здраво о разных предметах: расстройство их ума проявляется лишь в повторении одной и той же фразы, как-то случайно им услышанной или самим сказанной. В больной голове сочинителя должна таиться мысль о его каком-то призвании — быть Немезидой Гоголю за оскорблённую им Россию. С другой стороны, здесь отражается один из сквернейших элементов нашего народного характера: непреодолимое желание посшибить спеси, у кого бы то ни было, хоть у мёртвого, — без всякой особой причины, а только потому — чтобы он (мёртвый) не слишком зазнался.

  — запись на книге Н. Б. Герсеванова «Гоголь перед судом обличительной литературы» (1861)
  •  

… рано или поздно в мир общей музыки — этого достояния человечества — вольётся новая, живая струя, не подозреваемая ещё западом, струя русской музыки.

  — «Музыкальная грамота или основания музыки для не-музыкантов», предисловие, январь 1868

Художественные произведения[править]

  •  

Дня через два после казни два старика с молодою женщиною собирали хладный пепел Бруно и плакали. «Что вы плачете над Еретиком?» — сказал кто-то из проходящих. «Если бы ты знал его, ты бы не сказал это — он был истинно добрый человек — хороший муж».[13]см. ниже мнение Е. Хин

  — «Иордан Бруно и Пётр Аретино», после 1825
  •  

Хозяйка, очень сведущая в светском языке, на котором молчание переводится скукою, употребляла все силы, чтобы расшевелить болтливость усталых гостей своих; но тщетны были бы все её усилия, если бы нечаянно не взглянула она в окно. К счастию, тогда комета шаталась по звездному небу и заставляла астрономов вычислять, журналистов объявлять, простолюдинов предсказывать, всех вообще толковать о себе. Но никто из всех этих господ не был ей столько обязан, как графиня Б. в это время: в одно мгновение, по милости графини, комета соскочила с горизонта прямо в гостиную, пробралась сквозь неимоверное количество шляп и чепчиков — и была встречена также неимоверным количеством разных толкований, и смешных и печальных.

  — «Два дни в жизни земного шара», 1828
  •  

— Служба — у нас в России единственный способ быть полезным отечеству. <…> У нас нет врождённого, непроизвольного стремления к просвещению. Скажи, кто у нас заводит школы? Правительство. Кто заводит фабрики, машины? Правительство. Кто даёт ход открытиям? Правительство. Кто поддерживает компании? Правительство и одно правительство. Частным людям все эти вещи и в голову не приходят. Правительству нужны люди для его предприятий; отдаляться от него значит удаляться от того, чем движется, живёт, чем дышит вся Россия.[13]вероятно, неоригинально

  — «Петербургские письма», 1835
  •  

«Хорошее жалованье жалованье, приличная квартира, стол, достаточное освещение и паровое отопление»

  — название пьесы, 1836

Ворожеи и гадальщики (1868)[править]

  •  

Едва ли в каком-нибудь другом городе, кроме Москвы, всевозможные шарлатаны пользуются таким почётом и успехом. Начиная от какой-нибудь блаженной Анфисушки и кончая знаменитым Иваном Яковлевичем Корейшей, все эти господа играли довольно видную роль в московской жизни. Правда, и в других городах водятся разные прорицатели, но нигде характер их деятельности не принимает таких, до странности широких размеров, как в Москве…
<…> многие мелкие ворожеи выделывают самые непостижимые вещи. Непостижимость заключается не в тонкости их шарлатанства, не в замысловатости обмана, а в той слепой и дикой покорности, в том нелепом благоговении и почтении, которыми преисполнены их посетители и почитатели. Шарлатанство в Москве имеет простой и грубый характер, почти никогда не применяются к делу обмана не только физические фокусы, — даже обыкновенная загадочная обстановка европейских шарлатанов у нас почитается совершенно излишней. Для приобретения популярности считается совершенно достаточным корчить из себя юродивого, притворяться дураком и нести всякую чушь, которую будут принимать за бред пифии и не замедлят истолковывать и осмысливать по своему вкусу.
Одна моя знакомая купчиха, умершая лет десять назад, за шесть месяцев до кончины была у известной ворожеи Анисьи Никитишны, или просто Анисьюшки. В грязной, вонючей каморке сидела ворожея перед бутылкой водки и, по-видимому, не обратила никакого внимания на вошедшую купчиху.
— Здравствуй, Анисьюшка! — в минорном тоне произнесла купчиха.
Анисьюшка молчала.
— Как поживаешь, всё ли здорова?
Анисьюшка молча налила полстакана водки и с величавым спокойствием осушила до дна, хотя стакан был немного менее тех стаканов, которые обыкновенно подаются к чаю.
«Юродствует», — подумала купчиха.
— Пей! — воскликнула Анисьюшка, наливая полный стакан и поднося его своей посетительнице…
— Верное слово, не могу. Кушай себе на здоровье…
— Бери! Пей! — с ожесточением вскрикнула юродивая.
Делать было нечего; купчиха взяла стакан, помочила в нём губы и поставила на стол.
— Всё, всё, всё!
Купчиха отказывалась; юродивая кричала и требовала, чтоб та пила водку до конца…
Как ни ломалась посетительница, а принуждена была выпить.
Юродивая вдруг вскочила с места, начала прыгать по комнате на одной ноге, припевая:
— Жизнь свою выпила! Жизнь свою выпила! Церковка-кукуверковка, стара баба-яга, деревянна нога!
— Что ты, Анисьюшка, Бог с тобой! — со страхом заметила купчиха.
— Жизнь свою выпила! Жизнь свою выпила!
— Что такое с тобой, Анисьюшка?
— Церковка… Жизнь свою выпила!
Так больше ничего и не добилась купчиха. Домой она воротилась печальная и расстроенная.
— Видно, и в самом деле конец мой близок, — говорила она.
— Что вы, полноте, вам ещё с внучатами нянчиться придётся, — уговаривали её…
— Ах, подите вы! Уж не даром же Анисьюшка… — И тихие рыдания заглушали слова.
— Что же такое Анисьюшка?
— Такое говорила, что волосы дыбом становятся.
— Что же такое?
— Ох, не спрашивайте! Вижу я — конец мой близок.
И действительно, здоровая, никогда прежде не хворавшая женщина начала чахнуть. <…> Плакала, молилась, постилась и, наконец, слегла в постель. Печальная уверенность в близкой смерти окончательно подорвала её здоровье; и она умерла лет сорока, несмотря на то, что крепкая комплекция обещала ей продолжительную и бодрую старость.
Таким образом, бессмысленные слова полусумасшедшей, пьяной гадальщицы превратились в роковой смертный приговор для необразованной, суеверной женщины.
Вот какое значение придают всякой нелепости, выходящей из уст какого-нибудь самозванного оракула. <…>
Это не Сен-Жермены или Калиостро, приобретавшие влияние при помощи известной ловкости, знаний и умения пользоваться случаем <…>. Нет, это люди простые, невежественные, даже часто глупые, не обладающие ни ловкостью, ни знаниями, ни тактом, ни быстрой сообразительностью…

Живой мертвец (1839—1844)[править]

  •  

— Скажите, сделайте милость, как перевести по-русски слово солидарность (solidaritas)?
— Очень легко — круговая порука, — отвечал ходячий словарь.
— Близко, а не то! Мне бы хотелось выразить буквами тот психологический закон, по которому ни одно слово, произнесённое человеком, ни один поступок не забываются, не пропадают в мире, но производят непременно какое-либо действие; так что ответственность соединена с каждым словом, с каждым, по-видимому, незначащим поступком, с каждым движением души человека.
— Об этом надобно написать целую книгу.
Из романа, утонувшего в Лете

  •  

А! моя некрология! Посмотрим. (Читает.)
«На сих днях скончался такой-то и такой-то Василий Кузьмич Аристидов, искренно оплакиваемый <…>. Кому не известны его зоркий ум, его неутомимая деятельность, его непоколебимое прямодушие? <…> Здесь кстати заметим нашим врагам, завистникам, порицателям, нашим строгим ценителям и судьям, что почтеннейший Василий Кузьмич всегда отдавал нам справедливость: в продолжение многих лет был постоянным подписчиком и читателем нашей газеты. <…> Он знал и верил, что мы за правду готовы жизнию пожертвовать[К 1], что наше усердие, благонамеренность… чистейшая нравственность… участие публики…»[К 2]

  •  

Ах, да, опера! вот музыки я никогда не любил — так, душа к ней не лежала… Ну, да нужды нет, только бы вечер убить… Что это за аллегория такая? человек и сквозь огонь и сквозь воду проходит… то есть ему здесь разные испытания… посмотрим-ка поближе (на сцене), э! вода-то картонная, да и огонь-то тоже… да ещё молодец-то пересмеивается с актрисой… оно и здесь, как везде: снаружи подумаешь невесть что, а внутри пустошь, крашеная бумага да верёвки, которыми всё двигается. (Обращается к зрителям.) <…> Послушайте, господа, что вы видите здесь — совершенный вздор; вот, здесь парни в высоких шапках — маги, что ли, что они за околесную несут и про добродетель и про награды, такие и между вами есть, — всё неправда. Они толкуют так потому, что за то деньги получают; да кто и выдумал-то всё это, тоже из денег хлопотал; в этом вся штука! Поверьте мне: я в самом деле и сквозь воду и сквозь огонь прошёл — а всё вышло ничего; жил, имел деньги — было хорошо, а вот теперь что я такое? так! ничто! Слышите, что ли? Никто не слышит, все смотрят на сцену… видно, что-нибудь хорошо, отойти подальше. (В партер.) Так! я этого ожидал! в награду за добродетель, за подвиги — исполнение всех желаний, и свет, и покой, и любовь — да! дожидайся… Однако ж, как подумаешь, если б в самом деле добыть такое тёпленькое местечко, где бы ничего не видать, не слыхать, забыть обо всем!.. Занавес опустилась — вот и всё! все идут по домам, всякого ждёт семья, друзья… а меня? меня никто не ждёт! Эта глупая пьеса на меня тоску навела. Куда бы деваться? не оставаться же здесь в пустом, тёмном театре… Ах! если б уснуть? Бывало, что и неприятное случится, заляжешь в постелю, заведёшь глаза, и все позабудешь, а теперь вот и сна нет! Грустно!.. (Несётся по городу.) Ух! вот как проходишь мимо этих домов, даже жутко становится, так и слышится: вот здесь бранят, там проклинают, там насмехаются надо мною… и ушей нечем себе зажать, и глаз не можешь закрыть — всё видишь, всё слышишь… Куда это меня тянет?.. Никак, за город?.. а! кладбище! да! вот и моя могила… вот и моё тёпленькое местечко! Здесь и он лежит! у, какой! и червяк у него ползёт по лицу! А всё-таки ему веселее моего; по крайней мере он ничего не чувствует… Да и мне даже здесь лучше, нежели там; хоть и не слышишь людского говора… Ох, грустно! грустно…

  •  

— Что за глупый сон! <…> отчего бы это? да! вчера я поужинал немного небрежно, да ещё лукавый дёрнул меня прочесть на сон грядущий какую-то фантастическую сказку…[К 3] Ох, уж мне эти сказочники! Нет чтоб написать что-нибудь полезное, приятное, усладительное! а то всю подноготную из земли вырывают! Вот уж запретил бы им писать! Ну, на что это похоже! читаешь и невольно задумываешься — а там всякая дребедень и пойдёт в голову;..

Статьи об отдельных аспектах творчества[править]

Статьи о произведениях[править]

Об Одоевском[править]

О произведениях[править]

  •  

Афоризмы вашего сиятельства[16] <…> читал я с величайшим удовольствием, и признаюсь, что из всех известных мне учёных россиян вы один поняли настоящее значение философии.[17]

  Данило Велланский, письмо Одоевскому 17 июля 1824
  •  

Разбор ваш «Памятника Муз» сокращён по настоятельному требованию Пушкина. Вот его слова, повторяемые с дипломатическою точностью: «Здесь есть много умного, справедливого, но автор не знает приличий; можно ли <…> сказать, что <…> «с прискорбием видим ученические ошибки в Державине»: Державин всё — Державин. Имя его нам уже дорого. Касательно живых писателей также не могу я, объявленный участником в журнале, согласиться на такие выражения. Я имею связи. Меня могут почесть согласным с мнением рецензента».[18]

  Михаил Погодин, письмо Одоевскому 2 марта 1827
  •  

… «Хорошее жалованье, приличная квартира, стол, освещение и отопление», <…> произведение, столь же прекрасное по мысли, сколько и по выполнению. Это одно из лучших произведений князя Одоевского.

  Виссарион Белинский, «Сочинения князя В. Ф. Одоевского», сентябрь 1844
  •  

«Литературная газета» <…> представляла читателям <…> и кухонные статьи доктора Пуфа, который пишет так же хорошо, как и учит готовить лакомые блюда. Нельзя не заметить, что доктор Пуф владеет пером едва ли ещё не лучше, чем вертелом, — и его статейки даже и для людей, не интересующихся кухнею, казались интереснее, остроумнее и литературнее статей многих наших фёльетонистов.

  — Виссарион Белинский, «Русская литература в 1844 году», декабрь
  •  

«Сиротинка», — рассказ, <…> можно упрекнуть в не совсем естественной идеализации быта деревенских крестьян, наподобие того, как они идеализируются в дивертисманах, даваемых на наших театрах. Впрочем, видно, что этот рассказ ещё первый опыт нашего даровитого писателя на новом для него поприще, к которому он ещё не успел привыкнуть.

  — Виссарион Белинский, рецензия на сборник «Вчера и сегодня», апрель 1845
  •  

Большая [часть] его произведений, написанных в 50-е и 60-е годы, осталось в рукописном виде, не найдя себе, по тем или иным причинам, доступа в печать. <…> Уже из этого перечня тем, затронутых Одоевским, ясно, что вся эта «литература» в сущности стоит вне литературы. <…> Значение его произведений редко выходит теперь за пределы интересов данной минуты. Если что из груды его писании за последнюю четверть века его жизни <…> и сохраняет некоторое значение, — то это лишь его статьи на музыкальные темы, довольно высоко ценимые специалистами, <…> проникнутая бодрым оптимизмом статья или вернее стихотворение в прозе — «Недовольно», <…> и, наконец, дневник…[9]

  Борис Козьмин
  •  

В прозе тогдашнего времени никто не подошёл столь близко к персонажам «Горя от ума», как Одоевский [в «Днях досад»]. «Досада» его героя вытекает из того же источника, что и «горе» Чацкого. Арист, как и Чацкий, разделяет идейные убеждения декабристов и стоит в рядах молодой России против лагеря крепостников. <…>
Фрагменты незаконченного романа рисуют непоколебимость Бруно в остром столкновении с враждебной средой, с родными и близкими, толкавшими его на отказ от своих убеждений. Аналогия с сценами, происходившими в это время в Петропавловской крепости и за столами следственной комиссии, напрашиваются сами собой.[19]

  — Евгения Хин, «В. Ф. Одоевский»

Комментарии[править]

  1. Любимое выражение Булгарина[14].
  2. Пародия на стиль газеты «Северная пчела», вызывавшей негодование Одоевского[15].
  3. Цитату далее Фёдор Достоевский поставил эпиграфом романа «Бедные люди».

Примечания[править]

  1. Мнемозина. — Ч. IV (цензурное разрешение 13 октября 1824). — С. 167-170.
  2. Е. А. Маймин, Б. Ф. Егоров. Примечания // В. Ф. Одоевский. Русские ночи. — Л.: Наука, 1975. — (Литературные памятники). — С. 298.
  3. М. И. Медовой. Примечания к публикациям Одоевского // Русские эстетические трактаты первой трети XIX в. Т. 2. — М.: Искусство, 1974.
  4. 4,0 4,1 Сакулин П. Н. Из истории русского идеализма. Князь В. Ф. Одоевский. Мыслитель. — Писатель. Т. 1, ч. 1. — М.: изд. братьев М. и С. Сабашниковых, 1913. — С. 90, 573.
  5. Без подписи // Северная пчела. — 1836. — № 86 (17 апреля).
  6. 6,0 6,1 Пушкин в прижизненной критике, 1834—1837. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2008. — С. 138-9, 462.
  7. Березина В. Г. Из истории «Современника» Пушкина // Пушкин: Исследования и материалы. — М.; Л., 1956. — Т. 1. — С. 298-305.
  8. О. Цехновицер. Вступительная статья // В. Ф. Одоевский. Романтические повести. — Л., 1929. — С. 41.
  9. 9,0 9,1 Б. Козьмин. Одоевский в 1860-е годы // «Текущая хроника и особые происшествия». Дневник В. Ф. Одоевского 1859-1869 гг. // Литературное наследство. — Т. 22-24. — М.: Жургаз, 1935.
  10. Пятковский А. П. Князь В. Ф. Одоевский и Д. В. Веневитинов. — СПб., 1901. — С. 64.
  11. 11,0 11,1 В. И. Сахаров. Движущая эстетика В. Ф. Одоевского // В. Ф. Одоевский. О литературе и искусстве / сост. В. И. Сахаров. — М.: Современник, 1982. — Серия: Библиотека «Любителям Российской словесности». Из литературного наследия. — С. 5-22.
  12. Грот Я. К. Переписка с П. А. Плетневым. Т. 3. — СПб., 1896. — С. 775.
  13. 13,0 13,1 Сакулин. Т. 1, ч. 2. — С. 11, 174.
  14. А. С. Немзер. Примечания // В. Ф. Одоевский. Повести и рассказы. — М.: Художественная литература, 1988. — С. 380.
  15. Е. Ю. Хин. Примечания // В. Ф. Одоевский. Повести и рассказы. — М.: ГИХЛ, 1959. — С. 487.
  16. Афоризмы из различных писателей по части германского любомудрия // Мнемозина. — Ч. II (ценз. разр. 14 апреля 1824). — С. 72-84.
  17. Турьян М. А. Странная моя судьба: о жизни Владимира Фёдоровича Одоевского. — М.: Книга, 1991. — С. 82. — 100000 экз.
  18. Русская старина. — 1904. — № 3. — С. 705.
  19. В. Ф. Одоевский. Повести и рассказы. — М.: ГИХЛ, 1959. — С. 6, 14. — 90000 экз.

Ссылки[править]