Гений, прикованный к чиновничьему столу, должен умереть или сойти с ума, точно так же, как человек с могучим телосложением при сидячей жизни и скромном поведении умирает от апоплексического удара.
Он не знает людей и их слабых струн, потому что занимался целую жизнь одним собою.
— «Герой нашего времени», «Княжна Мери»
Зло порождает зло; первое страдание даёт понятие о удовольствии мучить другого; идея зла не может войти в голову человека без того, чтоб он не захотел приложить её к действительности.
— «Герой нашего времени», «Княжна Мери»
Что ж, умереть, так умереть! Потеря для мира небольшая, да и мне самому порядочно уж скучно. Я — как человек, зевающий на бале, который не едет спать только потому, что ещё нет его кареты. Но карета готова — прощайте!
— «Герой нашего времени», «Княжна Мери»
Думая о близкой и возможной смерти, я думаю об одном себе: иные не делают и этого.
— «Герой нашего времени», «Княжна Мери»
Русский народ, этот сторукий исполин, скорее перенесёт жестокость и надменность своего повелителя, чем слабость его; он желает быть наказываем — по справедливости, он согласен служить — но хочет гордиться рабством, хочет поднимать голову, чтобы смотреть на своего господина, и простит в нем скорее излишество пороков, чем недостаток добродетелей.
— «Вадим»
Грустно, а надо признаться, что самая чистейшая любовь наполовину перемешана с самолюбием.
Стыдить лжеца, шутить над дураком, просить взаймы у скупца, усовещивать игрока, учить глупца математике, спорить с женщиною — то же, что черпать решетом воду.[1][2]
— эпиграмма, 1829
Человек, который непременно хочет чего-нибудь, принуждает судьбу сдаться.
Погиб поэт! — невольник чести, —
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
Не вынесла душа поэта
Позора мелочных обид,
Восстал он против мнений света
Один, как прежде... и убит!
Что страсти? — ведь рано иль поздно их сладкий недуг
Исчезнет при слове рассудка;
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг —
Такая пустая и глупая шутка…
Вчера до самой ночи просидел
Я на кладби́ще, всё смотрел, смотрел
Вокруг себя; полстёртые слова
Я разбирал. Невольно голова
Наполнилась мечтами; вновь очей
Я не был в силах оторвать с камней.
— «Кладбище»
Графиня Эмилия —
Белее чем лилия,
Стройней её талии
На свете не встретится.
И небо Италии
В глазах её светится,
Но сердце Эмилии
Подобно Бастилии.
Да и были ли у него там, в Пятигорске, друзья, то есть люди, которые понимали бы, на кого они все вместе, по выражению того же Лермонтова, «в сей миг кровавый» поднимали руку? Нет, конечно, не они поднимали, не они, ― поднимал Мартынов, и нехотя поднимал, ведь они дружили когда-то, и если даже он не понимал, какой человек стоит перед ним на обрыве, все же Мартынов не Дантес был. И еще прибавим ― не установленная, но весьма вероятная, умелая, скрытая рука жандармов, направляющая, ставящая эту трагедию, сделала свое дело. И никто не написал о нем тогда, как Одоевский о Пушкине, ― «Солнце русской поэзии закатилось…» Глухо дошла в Петербург весть о смерти поэта. А между тем Лермонтов был именно солнцем русской поэзии. И после смерти Пушкина не было на Руси поэта блистательней, чем Лермонтов.[3]
↑<Комментарии> // Лермонтов. Сочинения / под ред. Каллаша, т. 1, 1914.
↑Л. М. Аринштейн. Эпиграммы // Лермонтовская энциклопедия / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом); Науч.-ред. совет изд-ва «Сов. Энцикл.»; Гл. ред. Мануйлов В. А. — М.: Сов. Энцикл., 1981
↑Казаков Ю.П. «Две ночи: Проза. Заметки. Наброски». — Москва, «Современник», 1986 г.