Перейти к содержанию

Татьяна Вечорка

Материал из Викицитатника
Татьяна Вечорка
Статья в Википедии

Татья́на Вечо́рка (наст. имя Татьяна Владимировна Толстая, в девичестве Ефимова, 1892-1965) — русская советская поэтесса, прозаик, переводчица. Автор поэтических сборников «Магнолии», «Треть души», «Соблазн афиш»; романов «Бестужев Марлинский» «Детство Лермонтова», а также воспоминаний о Блоке, Маяковском, Хлебникове, Пастернаке.

Цитаты из стихотворений разных лет

[править]
  •  

Париж! на улицах твоих,
сквозь пышный тюль, вуаль и блонды, ―
поэт куёт жемчужный стих,
ловя улыбку Джиоконды...[1]

  — «Париж», 1915
  •  

В лиловой мгле июньских вечеров
над цвелью риз зеленого пруда
в беседках, сотканных из роз и льда,
блестят фигуры мраморных богов.[1]

  — «Павловск», 1916
  •  

Как разноцветная струна,
мелькает дождь, косой и хлесткий
И снова я стою одна,
дрожа, на узком перекрестке.[1]

  — «Пусть громче улиц стук глухой...», 1916
  •  

Скрябин сдернул плащ с человека,
не порфиру, а кожу.
Повесил на руку ему,
словно святому Варфоломею ―
плащ из содранной кожи.
Тот, стиснув зубы, стонет.[1]

  — «Концерт», 1918
  •  

Его терзал чудес водоворот.
но равнодушен Бог ― первоосновы,
и не создал еще такого слова,
чтоб выразить неистовый исход. <...>
и в заповеди веры, вновь открытой,
издевку звонкую швырнул толпе, смеясь ―
бессребреник с ужимкой йезуита.

  — «Эскиз» (А.Кручёных), 1918
  •  

К писателям, к поэтам, в литклубок,
чтоб автор не успел сбежать от картотеки,
упрямится хохол седеющих эпох
и вежливый оскал в зевотном смехе. <...>
Приветливо с новинок прочь стропила!
Принять, отметить бережно черту ―
В советской стороне живут библиофилы
Оранжерейной радостью культур.

  — «Библиофил» (И. Н. Розанову), до 1919
  •  

Здесь плющ и камень. Ключ взял сторож.
Здесь ветер горного простора
кустарник треплет и бессмертник.
Под навесом бытия
Барельеф и вопль вдовы:
«Ум и дела твои бессмертны.
Но для чего пережила
тебя моя любовь[1]

  — «Могила Грибоедова», 1919
  •  

Я сказал ему: «В вас есть что-то божественное
Но что именно — не разберу!»
А он, царапая ножичком переплет,
Возразил в меланхолии:
— А у вас рот ромбиком,
Раскрывается на все четыре стороны. —
Я сказал ему снисходительно-нежно.
«Прежде чем сказать парадокс или глупость
Надо всегда немного подумать,
А то легко ошибиться».
Он побледнел, и я удивился,
Что можно стать еще более бледным,
Потом закашлялся, и
По платку расползлись, как божьи коровки,
Капельки глянцевой крови.[2]

  — из поэмы «Правоведы», 31 мая 1919
  •  

Осень была слишком ранней,
Как смерть Марии Башкирцевой,
Маленькие деревца
Зазябли, качаясь от ветра,
На круглых камнях двора
Котята катали орехи,
А я гулял по залу, повторяя латынь.[2]

  — из поэмы «Правоведы», 31 мая 1919
  •  

За окном весна в зеленом опереньи
Пленительно и медленно шуршала.
Птичка порхнула с ветки на ветку.
В кротких, войлочных туфлях пришла сиделка
И поставила свежий бульон.
Потом степенно закрыла дверь
И пропал белый халатик.[2]

  — из поэмы «Правоведы», 31 мая 1919

Цитаты из поэтических переводов

[править]
  •  

Весенний день. Пускай далек он –
Его не тронули года.
Сирень, цветущую у окон,
Я не забуду никогда.
Теперь никто, быть может, боле
Не подойдет к тому окну
Следить в туманном ореоле
Легко плывущую луну.
Но навсегда воспоминанье
Цветет счастливое во мне,
Как утром, в легком одеянье
Стояла девушка в окне.
Цвела сирень в истоме сладкой,
Перешагнувши за плетень,
Я подошел к окну украдкой
И тронул влажную сирень.
А девушка в улыбке сонной
Взглянула кротко на меня
И улыбнулась благосклонно,
Глаза стыдливые клоня.
Цвела сирень, и снова птицы
В кустах лиловых стали петь;
Я умолял ее спуститься
Ко мне, чтоб вместе улететь.
Я умолял доверить маю
Легко скользящие шаги, –
О, я цветами забросаю
Следы божественной ноги!
И, наломав за веткой ветку,
Сплетая разные в одно,
Их бросил ласково и метко
Прекрасной девушке в окно.
Она откинулась, смущаясь,
Сжимая руку на груди,
Но не сказала, защищаясь,
Поэту дерзкому «уйди».[3]

  Кара-Дарвиш, «Сирень» (Посв. Вере Д.)
  •  

Тебя, богиня, женщина всегда,
Люблю, как первые сирени мая,
Как нежность первую, что, обжигая,
Румянит краской страстного стыда. <...>
Внемли ж и тихой песне страстотерпца,
Услышь меня, довериться позволь.
Склонись ко мне на грудь утишить боль
И задремли, любимая, у сердца.[3]

  Кара-Дарвиш, «Женщине — тебе одной» (посв. одной прекрасной женщине, имя которой, увы, давно забыто мною…)
  •  

Всем фарисеям я — деспот, лжецам я — жестокий сатрап,
Только для праведных — голубь, дитя я, ягненок и раб,
Я — футурист, я дроблю зацелованный глупый кумир.
Вандал я, витязь, готовящий к чуду грядущему мир.
Я — сумасбродный любовник, и тело избранниц моих
Жгу вожделеньем и страстью, желанный в альковах ночных.
Я — призывающий к буре, волнующий сонную тишь,
Я — ваш поэт, властелин и ничтожество, Кара-Дервиш.[3]

  Кара-Дарвиш, «Кто я» (Посвящается другу-человеку)
  •  

Двугорбый выкидыш сухой и жаркой пыли,
Кошмар пустынь, медлительный верблюд,
Тебя обрывки шерсти обдают
Лохматым пламенем зажженной карамфили. <...>
Люблю следить я твой ленивый бег
Над знойным нардом Аравийских рек,
Когда сгибая шею, как Химера,
С заплесневелой жвачкой на губах
Меланхолично ты взрываешь прах,
Деля тоску бродяги Агасфера.

  Григол Робакидзе, «Верблюд»
  •  

Хрипло стонет вблизи оркестр исступленный,
Негр хмельной танцует, шатаясь.
Я, изорванный весь, я, пристыженный,
Позвонив, бегу, от лакеев скрываясь.
Так, быть может, умру я, король балагана,
Королем я был на земле неизменно,
Не забудьте поэтов, что умерли рано,
Что о Боге молились смиренно.

  Тициан Табидзе, «Король балагана»

Цитаты из повестей

[править]
  •  

Четыре девицы Лермантовы, молодая новобрачная Пожогина-Отрашкевич и сирота Юленька, воспитанница Арсеньевых, ухаживали за Марией Михайловной и заставили ее поужинать после дороги. Едва Маша одолела яичницу, сейчас же внесли самовар, стол уставили вареньями, домашней пастилой и пирогами. Девицы оживленно рассказывали подробности свадьбы Дунечки и расспрашивали, что Машенька видала в столицах. Брат Юрий рассказывал, сколько там удовольствий, и жалел, что должен отныне жить в деревне. Машенька рассеянно спросила:
— Но зачем же он сюда приехал?
Сестры переглянулись и заговорили наперебой:
— Ему по болезни пришлось бросить службу в Питере, и теперь он хочет помочь маменьке управлять имением.
Машенька не видела еще Юрия Лермантова и равнодушно выслушала это известие. После ужина сказалось дорожное утомление, и она невольно зевнула. Сестры заметили это, и старшая, Алёна Петровна, с досадой сказала:
— Как равнодушно ты принимаешь известие о Юрии! А он так желает с тобой познакомиться… Мы говорили ему о разных девицах, но он желает встретиться только с Машенькой Арсеньевой.
Мария Михайловна привыкла за последний год слышать много толков о женихах, которых ей подыскивали, и недовольно сдвинула брови. Эти разговоры смущали ее. К чему они? Не пойдет она замуж по чужому желанию, хоть маменька и все тетки будут настаивать. Она сама выберет. Сама!
Вдруг в открытую дверь столовой донесся веселый, приятный мужской голос:
— Любуйтесь на мою добычу!
Машенька невольно обернулась.
На пороге столовой стоял молодой столичный франт в синем сюртуке и держал в руках трех зайцев.[4]

  — «Детство Лермонтова», 1955
  •  

Однажды он вышел в сад и обратил внимание, что снег стал таять, а на деревьях обозначились почки. Он вздрогнул от нетерпения: наступает весна, значит, скоро ехать в Москву? Как только дорога просохнет, и можно будет двинуться. О, если бы люди изобрели ковры-самолеты и на них можно было бы путешествовать в любое время года!
Он пошел к бабушке со строгим вопросом: когда же они поедут? Бабушка со вздохом ответила, что теперь уже скоро. Она заранее была недовольна, что придется гостить в Кропотове: к сожалению, Юрий Петрович еще не выправил те документы, которые необходимы Мишеньке для поступления в Московский университетский пансион. Придется подталкивать зятька, а то без документов куда примут? Ехать можно, ехать… Значит, пора укладываться!
Миша даже запел от удовольствия и поцеловал жесткую руку Арсеньевой.
Он подошел к окошку. Голубоватый серебристый пруд, скрытый верхушками высоких кустов, переплетенных над аллеями, манил глаз покоем и тишиной.
— «Белеет парус одинокой…» — стал напевать мальчик.[4]

  — «Детство Лермонтова», 1955
  •  

Когда Миша думал о Москве, сердце его начинало биться сильнее обычного. Он видел перед собою блистающий, златоглавый Кремль, видел улицы большого города, представлял себе людей, с которыми ему хотелось познакомиться и говорить. Новая жизнь, широкая, величавая, как течение Москвы-реки, мерещилась ему, и он прикрывал глаза, мечтая как можно дольше удержать лучезарное видение.[4]

  — «Детство Лермонтова», 1955
  •  

У крыльца собрались не только дворовые, — пришли крестьяне из Тархан и из деревни Новоселовки, отныне переименованной в Михайловское. Все они заполнили двор и стали у ворот, провожая в Москву юного Лермантова. Они принесли полевые цветы, зеленые ветки берез, как на троицу, и столпились вокруг возка с поклонами и приветствиями, а Миша, взволнованный, веселый, с одними целовался, другим пожимал руку. Дворовые мальчики собрались стайкой; Миша долго с ними прощался.
Арсеньева стала торопить:
— Мишенька, пора!
Он встал, желая всех видеть. Лошади медленно тронулись, а он махал рукой в знак приветствия, сжимая цветы, ему подаренные. Так длилось долго, пока наконец Никанор, прибавив ходу, не выехал в поле. Уже только издали виднелись фигуры знакомых людей, да мальчики-сверстники бежали за экипажем, догоняя его. Лошади мчали быстро, ветер раздувал волосы, а солнце светило ласково и празднично, и чувствовалось — торжественный день наступил: он едет в Москву![4]

  — «Детство Лермонтова», 1955

Цитаты из мемуаров

[править]
  •  

Полгода, как ушли белые, и Баку перекраивался и перестраивался согласно новым порядкам.
В отделении “Росты” — “Кавросте” — где я служила, работая подписи под плакатами, и где так приятно пахло краской, клеем и свежим деревом— встретился А. Е. Кручёных и по обычаю торопясь, сказал отрывисто, вертя худыми, редкостными пальцами:
Хлебников объявился. Вы его пригласите!
Я посмотрела почему-то не на Кручёных, а на стену и вместо нового плаката увидела эскиз углём в натуральную величину: всклокоченная голова Иоанна Крестителя в шкуре через плечо — лицо блаженное и косматое.
— Ах, да, — сказал Кручёных следя, — Это его сегодня успели… Похоже… Так вы позовите...
Я осталась работать, и вскоре пожаловал Хлебников, с толстой бухгалтерской книгой подмышкой и недоеденным ломтем чёрного хлеба в другой руке.
Видом он был нелеп, но скульптурен. Высокий, с громадной головой в заношенных рыжеватых волосах; с плеч — простёганный ватник-хаки, с тесёмками вместо пуговиц; на длинных ногах — разматывающиеся обмотки. Оборванный, недоодетый, он казался дезертиром, только что изловленным Кручёных.
Тот его держал за локоть и подвёл ко мне.
А Хлебников шёл лунатично и некрепко, видно — всё равно куда идти.
Сунув не все пальцы, он сел на табуретку и глаз не поднимал, всматриваясь искоса.
И лицо его было глиняно-бесцветное, не то запылённое, не то больное…
Волосы лезли склокоченно, как пакля в масле — и на плечи, и на рот — безвольный и тусклый.
Вслушиваясь, улыбнулся и поднял глаза — неестественной голубизны — и засмеявшись сказал что-то тонким голосом.
И неприятен был контраст — голубизна глаз и гниловато-корявые зубы в паутине усов; большой рост и такой тонкий голос.[1]

  — «Воспоминания о Хлебникове» (1920 год. Конец ноября), ноябрь 1924
  •  

Позвать его к нам было нельзя из-за постоянного уплотнения. Просила его притти к брату — у него ещё была большая комната.
Вечером он пришёл с А. Кручёных, который очень радовался на Велемира и во всём проявлял к нему заботливость. Хлебников был важен, как и со всеми его ценящими, однако частенько на него поглядывал и как бы спрашивал совета взглядом.
Посовав всем не то два, не то три пальца, он осмотрел стены и всё на них навешанное, а перед большим зеркалом остановился и долго себя разглядывал.
Вздохнув, он сел на стул у входной двери, поджав ноги, так и остался весь вечер.
Ему принесли обычную для того времени трапезу — чай с сахарином и пайковый хлеб. Закусив, он как бы успокоился — стал меньше шебаршиться — но то и дело почёсывался — то голову, то ноги, то тёрся о спинку стула.
На столе были ещё каштаны, и ему подали тарелочку. Расколупывая кожуру, Хлебников сосредоточенно молчал. Потом, постепенно начал заговаривать.

  — «Воспоминания о Хлебникове» (1920 год. Конец ноября), ноябрь 1924
  •  

Помню — два его рассказа о себе.
Один мрачный — как он лежал в Харьковской больнице в тифе и галлюцинировал: приходили из стен незнакомые люди и толпой усаживались на постель. Было душно и противно. Потом отделялся один — цыган — и хохотал; постепенно увеличиваясь, он распухал и делался больше и хуже толпы.
Когда Хлебников стал выздоравливать, приходил навещать его уже наяву кто-то из знакомых, кормил, заботился, но за то, стащив две тетрадки стихов — исчез. Утверждал это Хлебников с истерическим вызовом и жалобой, и стало даже неловко, хотя, видя, что он разошёлся — хотелось попросить его прочесть новые стихотворения…[1]

  — «Воспоминания о Хлебникове» (1920 год. Конец ноября), ноябрь 1924
  •  

Другой рассказ ещё типичнее.
Ехал Хлебников куда-то по железной дороге. Ночью, на маленькой станции, он выглянул в окошко. Увидел у реки костёр и возле него тёмные силуэты.
Понравилось. Он немедля вылез из вагона и присоединился к рыбакам. Вещи уехали, а в карманах было мало денег, но несколько тетрадок. И когда пошёл дождь и костёр стал тухнуть — Хлебников бросал в него свои рукописи, чтобы подольше „было хорошо”.
Два дня он рыбачил, а по ночам глядел в небо.
Потом это ему всё надоело и он отправился дальше.
Образные рассказы его — захватывали. Но неприятно было постоянно прорывавшееся желание подчеркнуть, что никто другой, а он, Хлебников, это делает, и гордость его была болезненной и вызывающей.

  — «Воспоминания о Хлебникове» (1920 год. Конец ноября), ноябрь 1924
  •  

Эти две встречи особо запомнились, потому что потом мы ежедневно сталкивались в Кавросте и Хлебников стал доверчивее и сообщительнее.
Говорил о цифрах, объясняя записанные результаты. Утверждал, что прослеживая и сопоставляя периоды накопления однотипных событий, влекут за собой непременное возникновение повторных по типу разрешений. И цифре 317 придавал особое значение, в смысле завершения циклов повторяемости.
В тоненькой книжке его, изданной ещё в 1912 году, была таблица, где на основании его выкладок было замечание о падении Русского Государства в 1917 году.
Мне чудилась в этих “пророчествах” мистическая основа. Но он ворчал, что мистика — сумерки, поиски наощупь и вообще к канонизированным религиям тяготения не имел.
В то время ему очень хотелось печататься. Но нельзя было. Особенно хотелось видеть напечатанной большую статью — тоже “кабалистическую”, хоть на машинке.
Но было некогда и негде, так я и возвратила ему рукопись.

  — «Воспоминания о Хлебникове» (1920 год. Конец ноября), ноябрь 1924
  •  

Приехавший в Баку Кручёных почти еженедельно выступал, и каждое его выступление производило переполох: и пугались, и, главным образом, удивлялись, что „такой славный молодой человек” целыми вечерами толкует о буквах, да о сдвигах, и во всём умеет отыскать либо тайное неприличие, либо такой смешной недостаток, что трудно было возвращаться с уважением к тем авторам, что он разбирал.
Его публичные выступления до сих пор в памяти, и русский футуризм для кавказцев — Кручёных.
— Новая литература? Кручёных! Знаем, знаем…
Но в 1921 г. работа “цеха” шла вяло, и появление Хлебникова не вызвало особой ажитации. К тому же он тихо и конфузливо читал свои стихи — эстрадного успеха иметь не мог.[1]

  — «Воспоминания о Хлебникове» (1920 год. Конец ноября), ноябрь 1924
  •  

Но тут началось.
Хлебников стал приходить к нам домой.
А жили мы в то время ещё непривычно тесно, впятером в двух комнатах. В угловой — родители мужа, в проходной столовой — брат его, а за занавеской, в куске аршин на 10, — мы с мужем.
В это пространство стал умещаться и Хлебников. Первое появление его привело всех в домашний столбняк.
После его ухода свекровь моя вымыла себе руки, села за обеденным столом и сказала взволнованно:
— Это кто же такой? Говорит как интеллигент, а по виду взрослый Стёпка-Растрёпка; да он моется когда-нибудь?
Я вспомнила рассказ “очевидца” об умывании Хлебникова: пущена вода из крана. Хлебников долго стоит и смотрит. Потом осторожно вытягивает 2 пальца и смачивает себе водой ресницы и нос. Потом закрывает кран и утирается платком. — Молчу.
— И потом, что за странная манера — притти первый раз в дом и засесть на 3 часа. Отправился к Боре за занавеску — видит, что тот спит. Тогда уселся читать. Потом Боря проснулся — мычит, а тот говорит — ничего, не просыпайтесь, я подожду. Потом уже начали философствовать, тут уж и вы пришли. Да кто это?
Объясняю. Не верит.
Поэт это прежде всего — культурный человек. И чистоту любит. А от этого я едва отмылась. Ох, господи, неужели он к нам зачастит?
А Хлебников действительно зачастил. Не спрашивая ничего, он осторожно шмыгал за занавеску, и усаживался за письменный стол, писал, размышлял, а не то дремал.
Муж мой, человек болезненный, почти постоянно лежал дремля, одетый на кровати. Хлебников терпеливо ждал, когда он проснётся или заснёт, в перерывах же молчания они беседовали, главным образом о философии.
Но как только муж подымался и выходил — поесть ли, или за папиросами — Хлебников моментально укладывался на кровать и лишь по возвращении его виновато вставал и усаживался на стул. По утрам я почти не бывала дома, а приходила неопределённо и возвращаясь часто видела свекровь в возне около занавески: боясь, что с Хлебникова сползёт что-либо, она натирала пол керосином, усиленно ворча и вздыхая. Потом готовила обед, и Хлебников послушно слушал её монологи.[1]

  — «Воспоминания о Хлебникове» (1920 год. Конец ноября), ноябрь 1924
  •  

— Поэт, говорите?! Замечательный поэт? Так я и поверил! Юродивый он, да ещё наглый! Поэт!..
Раньше поэтами были аристократы, потом поползли разночинцы, а теперь — Горьковские персонажи. Да вы не видите — вшей на нём сколько? И этакого за стол сажать?
Дальше шли расспросы:
— А кто его родители? Да почему его не сдадут в жёлтый дом? Разве можно одного его по улице пускать? И глаза неприлично-голубые, наверное крашеные…
И тут пошло: „Гробокопатель какой-то” …
…Я давно говорила, что лучше мужу отдавать хлеб, чем этому…
…После его ухода наволочки менять…
…Пол керосином…
…Скоро сами грязью зарастут…
…Хаотики несчастные…
Ряд подобных разговоров сделали своё дело. Хлебников озлобился и начал сердиться и на меня.
Вскоре мы уехали — и Хлебникова больше я так и не встречала.[1]

  — «Воспоминания о Хлебникове» (1920 год. Конец ноября), ноябрь 1924

Цитаты о Татьяне Вечорке

[править]
  •  

Мать писательницы Либединской, Татьяна Толстая, поэтесса с псевдонимом Татьяна Вечорка, вспоминала, что её подруга Сонечка (фамилия, как принято говорить ныне, в редакции имеется!), «тургеневская девушка» с мягкой длинной косой и кожей в родинках, подкрадывалась к дверной ручке Блока на лестнице и обцеловывала ее.[5]

  Вячеслав Недошивин, «Прогулки по Серебряному веку», 2012
  •  

Татьяна Вечорка, о которой я уже вспоминал, писала, как однажды, на каком-то «сборном концерте» в консерватории, вдруг близко увидела Блока и не только влюбилась в него, но, кажется, обратила на себя и его внимание. «Я была в десятом ряду — впереди, в девятом, было много пустых мест, — вспоминала она. — Между номерами вошел Блок и сел наискосок впереди меня… Я начала его с жадностью разглядывать… Лицо — ровного кирпичного оттенка. Прекрасный овал лица, но челюсть безвольно отвалившаяся, зато глаза в морщинистых мешках — ужасные глаза, так много знающие и вместе с тем беспокойные, — “цвели и пели” …» Потом на сцену вышла Андреева-Дельмас и запела блоковские «Свечечки и вербочки». Он, пишет Вечорка, встрепенулся и, улыбаясь, начал глядеть вокруг, как бы ища сочувствия. «Случайно поглядел на меня и, верно, остался доволен моим восторженным взглядом, так как улыбнулся и потом часто оборачивался, разглядывая меня всю, искоса опуская глаза». В антракте, между стульями у прохода, он наклонился к ней «изящным, но чисто мужским движением» и пробормотал: «Темная осенняя ночь» (на ней было черное шифоновое с золотыми точками платье). «Такая пошлость в губах Блока и его замашки — простых смертных шалопаев, — пишет Вечорка, — меня до того изумили, расстроили и испугали, что я бросилась в дамскую комнату, где сидела на кушетке весь антракт в припадке отчаянного сердцебиения. Когда уже стемнело в коридоре, я пошла на свое место, но в коридоре увидела, что он стоит, облокотившись спиной на балюстраду, фамильярно изогнувшись и играя не то цепью, не то длинным ожерельем Андреевой. Думала, что пройду незаметно, но он опять откинулся, повернулся ко мне и что-то сказал, чего я не разобрала, потому что бросилась в зал. (Почему, — спрашивает себя она, — я испугалась Блока: цепь мысли — Блок прекраснее всех, кого я знаю, могу ни в чем не отказать ему — я же девушка, он не женится — трагедия мамы…)» Последний раз Вечорка встретила его на углу Невского и Литейного. Вдруг, пишет она, «чудеснейшие молодые синие цветущие глаза… засияли навстречу». Блок в синем пальто и мягкой шляпе улыбнулся ей, а на нее неожиданно напали «и нервность, и томление», и она не нашла в себе сил обернуться на поэта…[5]

  Вячеслав Недошивин, «Прогулки по Серебряному веку», 2012

Цитаты о Татьяне Вечорке в стихах

[править]
  •  

Пьеро, во Флоренции одевший ботики,
Отдыхающий в кресле от грусти горькой,
Вы найдете скоро в своей библиотеке
Книжку Татьяны Вечорки.[1]

  — Татьяна Вечорка, «Стоя в цилиндре оранжевой комнаты...», 1916

Источники

[править]
  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 Татьяна Вечорка, Портреты без ретуши: стихотворения, статьи, дневниковые записи, воспоминания. — М.: Дом-музей М. Цветаевой, 2007 г.
  2. 1 2 3 Вечорка Т. Соблазн афиш. — Баку: [Б. и.], 1920 г. — стр. 8-14
  3. 1 2 3 Кара-Дарвиш (1872–1930). Песни бунтующего тела; Кто я; Пер. с арм. Татьяны Вечорки. — Тифлис: Шреш, 1919 г.
  4. 1 2 3 4 Толстая Т. В. (Вечорка). Детство Лермонтова: повесть. — Москва : Детская Литература, 1964 г. — 398 с.
  5. 1 2 В. М. Недошивин. «Прогулки по Серебряному веку». — Санкт-Петербург, «АСТ», «Астрель» 2012 г.

Ссылки

[править]