Эрнст Теодор Амадей Гофман

Материал из Викицитатника
Перейти к: навигация, поиск
Гофман
(автопортрет, до 1820 г.)

Эрнст Те́одор Амаде́й Го́фман (нем. Ernst Theodor Amadeus Hoffmann; 1776—1822) — немецкий писатель, композитор, художник романтического направления. Имя при рождении — Эрнст Теодор Вильгельм, но, будучи горячим поклонником Моцарта, он в 1805 году изменил имя, добавив себе ещё одно: Амадей.

Кроме того, Гофман был широко известен как композитор — под псевдонимом Иоганн Крайслер (Johannes Kreisler).

Цитаты[править]

  •  

Тайна музыки в том, что она находит неиссякаемый источник там, где речь умолкает.

  •  

Покидая на долгое время любимую женщину или дорогого друга, мы теряем их навсегда, потому что никогда при новом свидании не найдём ни себя, ни их похожими на то, чем мы были прежде.

  •  

Вскоре должно случиться что-то великое — из хаоса должно выйти какое-то произведение искусства. Будет ли это книга, опера или картина — quod diis placebit. Как ты думаешь, не должен ли я ещё раз спросить как-нибудь Великого Канцлера, не создан ли я художником или музыкантом?..

  — из письма Т.Г.Гиппелю, февраль 1804
  •  

С тех пор, как я пишу музыку, мне удаётся забывать все свои заботы, весь мир. Потому что тот мир, который возникает из тысячи звуков в моей комнате, под моими пальцами, не совместим ни с чем, что находится за его пределами...

  — из письма, ~ 1808
  •  

Стихи, фантазии, видения, романы, рассказы умножались день ото дня, и всё это вперемешку со всевозможными сумбурными сонетами, стансами и канцонами он без устали целыми часами читал Олимпии. Но зато у него ещё никогда не бывало столь прилежной слушательницы. Она не вязала и не вышивала, не глядела в окно, не кормила птиц, не играла с комнатной собачонкой, с любимой кошечкой, не вертела в руках обрывок бумаги или ещё что-нибудь, не силилась скрыть зевоту тихим притворным покашливанием — одним словом, целыми часами, не трогаясь с места, не шелохнувшись, глядела она в очи возлюбленному, не сводя с него неподвижного взора, и всё пламеннее, всё живее и живее становился этот взор. Только когда Натанаэль наконец подымался с места и целовал ей руку, а иногда и в губы, она вздыхала: «Ax-ax!» — и добавляла: — Доброй ночи, мой милый!
 — О прекрасная, неизреченная душа! — восклицал Натанаэль, возвратись в свою комнату, — только ты, только ты одна глубоко понимаешь меня!

  — «Песочный человек», 1817
  •  

Есть один лишь ангел света, способный осилить демона зла. Это светлый ангел — дух музыки, который часто и победоносно вздымался из души моей, при звуках его мощного голоса немеют все земные печали.
— Я всегда, — заговорила советница,— я всегда полагала, что музыка действует на вас слишком сильно, более того — почти пагубно, ибо во время исполнения какого-нибудь замечательного творения казалось, что всё ваше существо пронизано музыкой, искажались даже и черты вашего лица. Вы бледнели, вы были не в силах вымолвить ни слова, вы только вздыхали и проливали слёзы и нападали затем, вооружаясь горчайшей издёвкой, глубоко уязвляющей иронией, на каждого, кто хотел сказать хоть слово о творении мастера…

  — «Житейские воззрения кота Мурра», 1821
  •  

В этих вот кругах и кружится Крейслер, и очень может быть, что нередко, устав от пляски святого Витта, он принужден бывает, единоборствуя с тёмной и непостижимой силой, которая начертала эти круги, устав от них больше, чем это может вытерпеть его — без того уже расстроенный желудок, — устремиться на вольный воздух! И глубокая боль, которую причиняет ему этот страстный порыв, опять-таки непременно должна преобразиться в ту иронию, которую вы, уважаемая, так горько упрекаете, не обращая внимания на то, что ведь эта крепкая родительница произвела на свет сына, который вступил в жизнь как король-властелин. Говоря о короле-властелине, я имею в виду юмор, у которого нет ничего общего с его злополучным сводным братцем — сарказмом.
 — Да, — сказала советница Бенцон, — именно этот юмор, именно этот подкидыш, рождённый на свет развратной и капризной фантазией, этот юмор, о котором вы, жестокие мужчины, сами не знаете, за кого вы должны его выдавать, — быть может, за человека влиятельного и знатного, преисполненного всяческих достоинств; итак, именно этот юмор, который вы охотно стремитесь нам подсунуть, как нечто великое, прекрасное, в тот самый миг, когда всё, что нам мило и дорого, вы же стремитесь изничтожить язвительной издёвкой!

  — «Житейские воззрения кота Мурра», 1821
  •  

Что там погреб, что там дровяной сарай — я решительно высказываюсь в пользу чердака! — Климат, отечество, нравы, обычаи — сколь неизгладимо их влияние; да, не они ли оказывают решающее воздействие на внутреннее и внешнее формирование истинного космополита, подлинного гражданина мира! Откуда нисходит ко мне это поразительное чувство высокого, это непреодолимое стремление к возвышенному! Откуда эта достойная восхищения, поразительная, редкостная ловкость в лазании, это завидное искусство, проявляемое мною в самых рискованных, в самых отважных и самых гениальных прыжках? — Ах! Сладостное томление переполняет грудь мою! Тоска по отеческому чердаку, чувство неизъяснимо-почвенное, мощно вздымается во мне! Тебе я посвящаю эти слёзы, о прекрасная отчизна моя,— тебе эти душераздирающие, страстные мяуканья! В честь твою совершаю я эти прыжки, эти скачки и пируэты, исполненные добродетели и патриотического духа!…

  — «Житейские воззрения кота Мурра», 1821
  •  

…Я напоминаю себе старого сумасшедшего живописца, что целыми днями сидел перед вставленным в раму загрунтованным полотном и всем приходившим к нему восхвалял многообразные красо́ты роскошной, великолепной картины, только что им законченной. Я должен отказаться от той действенной творческой жизни, источник которой во мне самом, она же, воплощаясь в новые формы, роднится со всем миром. Мой дух должен скрыться в свою келью… вот это окно — утешение для меня: здесь мне снова явилась жизнь во всей своей пестроте, и я чувствую, как мне близка её никогда не прекращающаяся суетня. Подойди, брат, выгляни в окно!

  — «Угловое окно», 1822

Цитаты о Гофмане[править]

  •  

Мы читали Гофманову повесть «Meister Floh». Различные впечатления быстро изменялись в каждом из нас, по мере того как Гофман, это дикое дитя фантазии, этот поэт-безумец, сам боявшийся привидений, им изобретенных, водил нас из страны чудесного в самый обыкновенный мир, из мира волшебства в немецкий погребок, шутил, смеялся над нашими ожиданиями, обманывал нас беспрерывно и наконец ― скрылся, как мечта, изглаженная крепким утренним сном! Чтение было кончено. Начались разговоры и суждения. Иногда это последствие чтения бывает любопытнее того, что прочитано.
― Чего же вы тут не понимаете?
― Того, ― отвечал Леонид, ― что ни Гофман, ни та, которую сердце отличает от других, нравиться не могут.
― Как? Гофман и девушка, которую вы любите, вам не могут нравиться?
― Жалею, что не успел хорошо высказать моей мысли. Дело в том, что слово «нравиться» я позволил бы себе употребить, говоря только о щегольской шляпке, о собачке, модном фраке и тому подобном.
― Прекрасно! Так лучше желать быть собачкою, нежели тою девушкою, которую вам вздумается любить?
― Не беспокойтесь. Но Гофман вовсе мне не нравится, как не нравится мне буря с перекатным громом и ослепительною молниею: я изумлён, поражён; безмолвие души выражает всё моё существование в самую минуту грозы, а после я сам себе не могу дать отчёта: я не существовал в это время для мира! И как же вы хотите, чтобы холодным языком ума и слова пересказал я вам свои чувства? Зажгите слова мои огнём, и тогда я выжгу в душе другого чувства мои такими буквами, что он поймёт их.[1]

  Николай Полевой, «Блаженство безумия», 1833
  •  

Надобно было его видеть в ту минуту, когда он прибежал ко мне с известием, что прочёл «Мейстера Фло» Гофмана. «Гофман великий поэт, великий! ― кричал он, бегая из одного конца комнаты в другой. ― Эти господа, которые кричат, что он с талантом, но чудак, что у него немного расстроено воображение, ― они не понимают его, ― они, эти не-чудаки, эти умники, читая его, видят только перед своими глазами одни нелепые и безобразные фигуры и не подозревают, что под этими нелепыми фигурами скрываются дивные, глубокие идеи, идеи, доступные только поэтической душе, живому сердцу, а не их мёртвым и засушенным умам![2]

  Иван Панаев, «Белая горячка», 1840
  •  

10-го января 1841 года. С первым дыханием весны я буду в Италии. Я счастлив, друзья! В Берлине Катков хотел было засадить меня за книгу, да я вырвался и прямо побежал в погреб, где пьянствовал Гофман. Там, под картиною, изображающею Гофмана в ту минуту, как, устремив масляные глаза на Девриента, вынимает он часы и напоминает знаменитому пьянице-трагику о времени идти в театр на работу, а Девриент, как школьник, почёсывает в голове и высоко поднимает прощальный бокал, ― там уселся я и пил иоганнисберг.[3]

  Павел Анненков, «Письма из-за границы», 1841-1843
  •  

Русский романтизм так отличается от иностранных романтизмов, что он всякую мысль, как бы она ни была дика или смешна, доводит до самых крайних граней, и притом на деле. Немец, например, может род человеческий производить от обезьян и исправлять какую угодно, хоть пасторскую, обязанность: доходить до крайнейшего отрицания всяких нравственных основ или до самых фантасмагорических галлюцинаций и не спиться с кругу, ибо таких чудаков, как Гофман, который от своих принцев-пиявок, Серпентин и иных созданий своей чародейной фантазии обретал успокоение только в Ауэрбаховском погребке да там же большею частию и создавал их, как Макс Штирнер, который довёл до крайнейшей, безумной последовательности мысль об абсолютных правах человеческого я, да и сел в сумасшедший дом, ― очень немного.[4].

  Аполлон Григорьев, «Мои литературные и нравственные скитальчествав», 1862
  •  

Как может не нравиться писатель, у которого такие широкие возможности то и дело создавать или хотя бы только задумывать прелестные сценки? ― Гофман, изображая в рассказе некоего студента, говорит, что этот студент принадлежал к людям, которым во всём не везло... Да, если он ронял хлеб с маслом, то бутерброд падал у него всегда намазанной стороной на землю. Можно возразить Гофману, что бутерброд всегда падает намазанной стороной. Кто он был, этот безумный человек, единственный в своем роде писатель в мировой литературе, со вскинутыми бровями, с загнутым книзу тонким носом, с волосами, навсегда поднявшимися дыбом? Есть сведения, что, пиша́, он так боялся того, что изображал, что просил жену сидеть с ним рядом. Гофман необычайно повлиял на литературу. Между прочим, на Пушкина, Гоголя, Достоевского. У Герцена есть восторженная статья о нём. Он появился, мне кажется, ни на кого не похожим. Он не только фантаст, но полон жанром, бытом, подлинностью. Иногда он путается. Говорят, что он писал пьяным. Музыка царит в его произведениях. Кавалер Глюк появляется из прошлого, живой, перед ним, Гофманом, и слушает исполнение «Ифигении в Авлиде». Дирижёры, театральные занавесы, загримированные актрисы толпятся на его страницах. Он, может быть, первый изобразил двойников, ужас этой ситуации ― до Эдгара По. Тот отверг влияние на него Гофмана, сказав, что не из немецкой романтики, а из собственной души рождается тот ужас, который он видит… Может быть, разница между ними именно в том, что Эдгар По трезв, а Гофман пьян. Гофман разноцветен, калейдоскопичен, Эдгар ― в двух-трёх красках, в одной рамке. Оба великолепны, неповторимы, божественны.[5]

  Юрий Олеша, «Книга прощания», 1930-1959
  •  

― Ты слишком умён для кота, ― с упрёком сказала Шотландская Роза. ― По меньшей мере для кота, который спит шестнадцать часов в сутки.
― Милый друг, во сне-то и приходят самые занятные мысли! Среди котов встречаются незаурядные философы ― это убедительно доказал ещё Эрнст Теодор Гофман.[6]

  Вениамин Каверин, «Верлиока», 1981

Источники[править]

  1. Полевой Н. А. в книге: Русская романтическая новелла. — М.: Художественная литература, 1989 г.
  2. И. И. Панаев. Избранная проза. — М.: «Правда», 1988 г.
  3. П.В.Анненков. Парижские письма. — М.: Наука, 1983 г.
  4. Аполлон Григорьев. Воспоминания. — Л: «Наука», 1980 г.
  5. Олеша Ю.К. «Книга прощания». — Москва, «Вагриус», 2001 г.
  6. В. Каверин. «Пурпурный палимпсест», — М.: «Аграф», 1997 г.

Статьи о произведениях[править]